АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Страшная авария в понедельник на той неделе

 

The Great Collision of Monday Last

Переводчик: Е. Доброхотова

 

Человек ввалился в заведение Хибера Финна и застыл в открытых дверях, осовело глядя перед собой. Весь в крови, он с трудом держался на ногах и стонал так, что у собравшихся по спине побежали мурашки.

Некоторое время слышалось только, как лопаются пузырьки пены в кружках. Все лица были обращены к незнакомцу – чьи‑то бледные, чьи‑то румяные, чьи‑то в паутине вздувшихся красных прожилок. На каждом лице дрогнуло веко.

Мужчина стоял, шатаясь – глаза широко раскрыты, губы дрожат.

Присутствующие сжали кулаки. «Ну! – молча кричали они. – Давай же! Говори!»

Незнакомец сильно подался вперед.

– Авария! – прошептал он. – Авария на дороге!

Тут колени его подогнулись, и он рухнул на пол.

– Авария!

Человек десять кинулось к бесчувственному телу.

– Келли! – Голос Фибера Финна перекрыл все остальные. – Давай к дороге. И поосторожнее там с ранеными. Полегонечку. Джо, беги за доктором.

– Погоди! – раздался негромкий голос. Из‑за отдельной стойки в темном закутке бара, где удобнее всего предаваться философским раздумьям, темноволосый мужчина щурился на толпу.

– Доктор! – воскликнул Хибер Финн. – Это вы!

Доктор и с ним еще несколько человек поспешно скрылись в темноте.

– Авария… – Угол рта у лежащего на полу задергался.

– Осторожней, ребята.

Хибер Финн и двое других уложили пострадавшего на стойку бара. Он лежал на наборном филенчатом дереве красивый, как покойник, и в толстом зеркальном стекле двоилось отражение беды.

На ступенях толпа замерла в смятении: казалось, океан в сумерках затопил Ирландию, и теперь они окружены со всех сторон. Огромные волны тумана скрыли луну и звезды. Моргая и чертыхаясь, люди один за другим ныряли с крыльца и пропадали в глубине.

За их спиной, в ярко освещенном дверном проеме остался стоять молодой мужчина. На ирландца он был не похож – скорее, вы могли бы принять его за американца. И не ошиблись бы. А зная это, вы бы сразу догадались, почему он ни во что не вмешивается: боится нарушить незнакомый ему сельский ритуал. С первого дня в Ирландии он не мог отделаться от чувства, что живет на сцене, где ему, не знающему роли, остается только таращиться на действующих лиц.

– Странно, – неуверенно возразил он, – я не слышал шума машин.

– Разумеется, – чуть ли не с гордостью отвечал старик, который из‑за артрита не мог продвинуться дальше первой ступеньки и топтался на ней, что‑то крича в белые глубины, поглотившие его приятелей. – Поищите на перекрестке, ребята! Там чаще всего сталкиваются.

– Перекресток! – Со всех сторон застучали шаги.

Старик презрительно фыркнул:

– У нас не услышишь грохота, скрежета и лязга. Но если охота посмотреть – сходите туда. Только не бегите. Такая темень, черт ногу сломит. Еще, чего доброго, налетите сослепу на Келли – вечно он несется как очумелый. Или прямехонько на Фини наткнетесь – этот так надерется, что дороги не разбирает, куда уж там пешеходов. Фонарь есть? Он вам не поможет, но все равно возьмите. Ступайте же, слышите?

Американец с трудом отыскал в тумане автомобиль, достал фонарик и погрузился в ночь. Он шел на стук башмаков и голоса. За сотню ярдов, в вечности, переговаривались сиплым шепотом:

– Полегче!

– Тьфу, пропасть…

– Осторожно, не тряси его!

Американца отбросило в сторону напором людей, которые внезапно вынырнули из тумана, неся над головами бесчувственное тело. Он успел различить бледное, залитое кровью лицо, потом кто‑то наклонил его фонарик вниз.

Ведомая инстинктом, процессия устремилась на желтый свет кабака, в привычную неколебимую гавань.

Дальше маячили тени и слышался необъяснимый стрекот.

– Кто там? – крикнул американец.

– Машины несем, – просипел кто‑то. – Авария, как‑никак.

Фонарик высветил идущих. Американец вздрогнул. В следующую секунду кончилась батарейка. Однако, он успел различить пару рослых деревенских парней, без усилия несущих под мышкой два древних черных велосипеда.

– Как?.. – промолвил американец.

Но парни уже прошли мимо, унося с собой машины без передних и задних фар. Туман поглотил их. Американец остался стоять один на пустой дороге, держа бесполезный фонарь.

К тому времени, как он открыл дверь заведения, пострадавшие уже лежали на стойке бара.

– Тела на стойке, – сообщил старик, оборачиваясь к американцу. – Первый – Пэт Нолан. Временно не работающий. Другой – мистер Пиви из Мэйнута, торговля сигаретами и леденцами. – Он повысил голос. – Мертвы, доктор?

– Нельзя ли чуть‑чуть помолчать? – Доктор напоминал скульптора, которому никак не удается завершить композицию из двух полномасштабных мраморных фигур. – Положите одного пострадавшего на пол.

– На пол – верная смерть, – сказал Хибер Финн. – Простудится, как пить дать. Лучше пусть лежит здесь, где мы надышали.

– Но, – тихо и смущенно спросил американец, – я в жизни не слыхал о таких авариях. Вы уверены, что там не было автомобилей? Только эти двое на велосипедах?

– Только?! – проорал старик. – Да на велосипеде, если приналечь, развиваешь скорость до шестидесяти километров в час, а под горку, да на длинном спуске, все девяносто, если не девяносто пять! Вот они и неслись, без задних и передних фар…

– Разве это не запрещено законом?

– К чертям законы! Пусть правительство не лезет в нашу жизнь! Нам говорят – всегда езди по другой стороне дороги, против движения, так безопаснее. Вот и глядите, что выходит из этих постановлений. Люди гибнут! Как? Не понятно, что ли? Один помнил про правило, другой – нет. Лучше б уж там, наверху, молчали! А теперь эти двое лежат рядком и вот‑вот отправятся на тот свет.

– На тот свет? – Американец вздрогнул.

– А вы подумайте сами! Два здоровенных лба мчат сломя голову, один из Килкока в Мэйнут, другой из Мэйнута в Килкок. И что между ними? Туман! Только туман отделяет их от столкновения. И когда они врезаются друг в друга на перекрестке, все происходит, как в кегельбане. Бах! Кегли летят! Вот и они, болезные, взлетают фунтов на девять, крутятся в воздухе, голова к голове, велосипеды сцепились, словно мартовские коты. Ну и падают, ясное дело, и лежат, и ждут, когда за ними придет Косая.

– Но ведь они не…

– Думаете? В прошлом году не было в Свободной Стране ночи, чтобы кто‑нибудь не отдал Богу душу после проклятой аварии!

– Вы хотите сказать, что более трехсот ирландских велосипедистов в год погибает от столкновений?

– Святая правда.

– Я никогда не езжу ночью на велосипеде. – Хибер Финн смотрел на тело. – Только хожу пешком.

– Ну так чертовы велосипедисты на тебя наезжают! – вскричал старик. – Да они переедут насмерть и не оглянутся. О, я видел, как люди гибли, оставались без рук, без ног, да потом еще год жаловались на головную боль.

– Триста смертей в год, – ошалело повторил американец.

– Это еще без «легкораненых»! Их, почитай, тыща в неделю будет. Чертыхнется, забросит велосипед в туман, оформит пенсию и доживает свой век калекой.

– Что же мы разговариваем? – Американец беспомощно указал на простертые тела. – Здесь есть больница?

– В безлунную ночь, – продолжал Хибер Финн, – лучше идти полями, а дороги – ну их вообще к лукавому! Только благодаря этому правилу я дожил до пятого десятка.

– А‑а… – один из раненых шевельнулся.

Доктор, почувствовав, что слишком долго держит собравшихся в напряжении и они уже начали отвлекаться, вернул ситуации накал – резко выпрямился и произнес:

– Ну!

Все разговоры смолкли.

– Вот у этого парня… – Врач показал. – Синяки, порезы, страшная боль в спине на ближайшие две недели. А вот у этого… – Он уставился на второго велосипедиста – тот был бледен, черты заострились; складывалось впечатление, что пора бежать за попом. – Сотрясение мозга.

– Сотрясение! – пронеслось над стойкой, и вновь наступило молчание.

– Его можно спасти, если немедленно доставить в мэйнутскую клинику. Кто готов отвезти?

Все, как один, повернулись к американцу. Тот почувствовал, как превращается из стороннего наблюдателя в главного участника ритуала, и покраснел, вспомнив, что у дверей припаркованы семнадцать велосипедов и только один автомобиль. Он торопливо кивнул.

– Вот, ребята! Человек вызвался! Давай подымай этого малого – осторожно – и неси в машину нашего доброго друга.

«Ребята» уже собрались было поднять раненого, но замерли, когда американец кашлянул. Он обвел рукой собравшихся и прижал к губам согнутую ладонь – жест в заведении весьма опасный.

– На дорожку!

Теперь даже более удачливый из двух, внезапно оживший, обнаружил в руке кружку. Ее заботливо вложили туда со словами:

– Ну давай же… рассказывай…

– Что случилось, а?

Тело стащили со стойки, поминки временно отменили и в комнате остались только американец, врач, ожившая жертва катастрофы и двое забулдыг. Было слышно, как на улице укладывают тяжелораненого в автомобиль «нашего доброго друга».

Доктор сказал:

– Допейте пиво, мистер…

– Макгвайр, – сказал американец.

– Святые угодники, да он ирландец!

Нет, думал американец, растерянно глядя вокруг, на живого велосипедиста, на залитый кровью пол, велосипеды, брошенные у двери, словно театральный реквизит, на немыслимый туман и тьму за открытой дверью. Нет, думал американец по фамилии Макгвайр, я почти, но не совсем, ирландец…

– Доктор, – услышал он свой голос, кладя мелочь на стойку, – часто у вас сталкиваются автомобили?

– Только не в нашем городе! – Доктор скорбно кивнул на восток. – За этим езжайте в Дублин.

Они вместе пошли к дверям. Доктор взял американца под руку, словно надеясь последним советом уберечь его от беды. Ведомый врачом, тот чувствовал, как внутри у него переливается крепкий портер, и старался приноравливать шаг к этому обстоятельству.

Доктор шептал на ухо:

– Послушайте, мистер Макгвайр, вы ведь недавно в Ирландии? Тогда запоминайте! В таком тумане, да еще в Мэйнут, надо ехать на полной скорости! Чтобы грохот стоял на всю округу! Почему? Пусть коровы и велосипедисты брызнут с дороги!.. Поедете медленно – задавите не один десяток, прежде чем они догадаются, что к чему. И еще: увидите машину, сразу гасите фары. Лучше и безопаснее разъехаться в темноте. Проклятые огни только слепят глаза, сколько народу из‑за них гибнет – не сосчитать. Ясно? Две вещи: скорость и гасить фары, как только завидите встречного.

В дверях американец кивнул. За его спиной более везучий участник аварии, устроившись поудобнее, смаковал портер и потихоньку, вдумчиво начинал рассказ:

– Так вот, еду я домой, ни о чем таком не думаю, под горочку…

Снаружи постанывал на заднем сиденье второй участник.

Доктор давал последнее напутствие:

– Обязательно надевайте кепку, если выходите ночью. Чтобы голова меньше болела, если столкнетесь с Келли, или Мораном, или еще с кем из наших лихачей. Они‑то непрошибаемые с рождения, да еще накачаются в стельку. Так что для пешеходов в Ирландии тоже есть правила, и первое – быть в кепке!

Американец непроизвольно полез под сиденье, вытащил твидовое кепи, купленное сегодня в Дублине, и надел. Взглянул на клубящийся туман. Вслушался в дорогу, тихую‑тихую, но все же не такую и тихую. Он видел сотни неведомых миль, тысячи перекрестков в густом тумане, а на них – тысячи призраков в твидовых кепках и серых шарфах, летящих по воздуху, горланящих песни и распространяющих запах крепкого портера.

Он сморгнул. Призраки исчезли. Дорога лежала пустая, тихая и зловещая.

Глубоко вздохнув и закрыв глаза, американец по фамилии Макгвайр включил зажигание и нажал на стартер.

 

Маленькие мышки

 

The Little Mice 1955 год

Переводчик: В. Гольдич, И. Оганесова

 

– Странные они какие‑то, – сказал я. – Ну, эта мексиканская парочка.

– В каком смысле? – спросила жена.

– У них всегда так тихо, – ответил я ей. – Прислушайся.

Наш дом стоял в самой глубине жилого квартала; в свое время к нему сделали небольшую пристройку, и, купив дом, мы с женой сразу решили, что будем ее сдавать. Располагалась она прямо за одной из стен нашей гостиной. Теперь же, замерев возле этой стены, мы различали лишь стук собственных сердец.

– Они точно дома, – прошептал я. – Но за те три года, что они здесь прожили, я ни разу не слышал, чтобы у них что‑нибудь упало или они болтали друг с другом. По‑моему, они и свет не включают. Боже праведный, что же они там делают?

– Никогда не задумывалась, – ответила моя жена. – Это и вправду очень необычно.

– У них горит только одна лампочка – тусклая, синяя, двадцать пять ватт, та, что в гостиной. Если, проходя мимо, заглянуть в их переднюю дверь – он всегда молча сидит в своем кресле, положив руки на колени. А она, устроившись в другом, смотрит на него и никогда ничего не говорит. Они даже не шевелятся.

– Мне часто кажется, что их нет дома, – сказала жена. – В гостиной у них так темно, что, только если смотреть долго и глаза привыкают, можно различить их силуэты.

– Когда‑нибудь, – проговорил я, – я ворвусь к ним, включу весь свет и начну дико улюлюкать! Господи, уж если меня достает эта тишина, как они‑то сами ее выносят? Они ведь умеют разговаривать… Умеют, как ты думаешь?

– Когда он приносит квартплату раз в месяц, он говорит мне «Здравствуйте».

– А еще что?

– «До свидания».

– Если мы встречаемся в аллее, – покачав головой, сказал я, – он улыбается и старается поскорее ретироваться.

Мы с женой устроились вечером в гостиной, чтобы немного почитать, послушать радио и поболтать.

– А радио у них есть?

– Нет ни радио, ни телевизора, ни телефона. Ни книг или журналов, нет даже маленького клочка бумаги.

– Ерунда какая‑то!

– Да перестань ты так волноваться!

– Я все прекрасно понимаю, но невозможно же сидеть в темной комнате в течение двух или трех лет и не перемолвиться друг с другом ни единым словечком, не слушать радио, не читать. По‑моему, они даже не едят. Я ни разу не уловил запаха жарящегося мяса или яичницы. Проклятье, я ни разу не слышал, как они ложатся спать!

– Они просто хотят нас заинтриговать, дорогой.

– У них это отлично получается!

Однажды я отправился прогуляться по нашему кварталу. Был чудесный летний вечер. Возвращаясь, я бросил мимолетный взгляд на переднюю дверь наших соседей. Внутри царила сумрачная тишина, горела маленькая синяя лампочка, и мне удалось разглядеть расплывчатые очертания двоих людей, сидящих в креслах. Я стоял и довольно долго смотрел, пока не докурил свою сигарету. Только повернув в сторону собственного дома, я заметил в дверях маленького мексиканца. Он высунулся наружу, но при этом его пухлое лицо совсем ничего не выражало. Он не шевелился. Просто торчал в дверях и смотрел на меня.

– Добрый вечер, – поздоровался я.

Молчание. Через некоторое время мексиканец скрылся в темной комнате.

 

Утром маленький мексиканец уходил из дома в семь часов, один, быстро пробегал по аллее, храня точно такое же молчание, как и у себя дома. Она следовала за ним в восемь, шла всегда очень осторожно и казалась какой‑то бесформенной в своем мешковатом темном пальто; на завитых в парикмахерской волосах сидит черная шляпка. На протяжении всех этих лет они каждое утро вот так уходили на работу, молча и отчужденно.

– Где они работают? – спросил я за завтраком.

– Он – в мартеновском цехе на сталелитейном заводе. А она – швея в каком‑то ателье.

– Тяжелая работенка.

Я напечатал несколько страничек своего романа, посидел немного, потом напечатал еще. В пять часов вечера я увидел, как маленькая мексиканка вернулась домой, открыла замок, быстро проскользнула внутрь, опустила решетку и захлопнула за собой дверь.

Мужчина примчался ровно в шесть. Оказавшись на своем заднем крыльце, быстро успокоился. Тихонько, едва касаясь, провел рукой по решетке – в этот момент он был страшно похож на скребущуюся толстую мышь – и стал терпеливо ждать. Наконец она его впустила. Я не заметил, чтобы губы у них шевелились.

Во время ужина ни единого звука. Ничего не жарилось. Не стучали тарелки.

Включилась маленькая синяя лампочка.

– Он точно так же ведет себя, когда приносит квартплату, – сказала моя жена. – Так тихо стучит в дверь – словно грызет ее, что ли? – я его никогда не слышу. А потом бросаю взгляд в окно и вижу его. Одному Богу известно, сколько времени он простоял, дожидаясь, пока я открою.

Два дня спустя, прекрасным июльским вечером маленький мексиканец вышел на свое заднее крыльцо и, посмотрев на меня – я в это время копался в саду, – сказал:

– Вы сумасшедший! – А потом повернулся к моей жене: – Вы тоже сумасшедшая! – Тихонько помахал своей пухлой рукой. – Вы мне совсем не нравитесь. Слишком много шума. Вы мне не нравитесь. Вы сумасшедшие.

И вернулся в свой маленький домик.

 

Август, сентябрь, октябрь, ноябрь. «Мыши», как мы теперь их называли, сидели в своей норке тихо‑тихо. Как‑то раз моя жена дала ему какие‑то старые журналы вместе с квитанцией о внесении арендной платы. Маленький мексиканец вежливо улыбнулся, поклонился, взял их, но ничего не сказал. А час спустя жена заметила, как он отнес их во двор на помойку и там сжег.

На следующий день он заплатил за три месяца вперед, рассудив, по всей вероятности, что таким образом ему придется сталкиваться с нами лицом к лицу всего лишь один раз в двенадцать недель. Когда мы встречались на улице, он быстро переходил на другую сторону, делая вид, что ему нужно поздороваться с каким‑то воображаемым приятелем. Его женщина точно так же пробегала мимо меня, робко улыбалась, кивала, отчаянно смущалась. Мне ни разу не удалось подойти к ней ближе чем на двадцать ярдов. Когда им нужно было починить водопровод, они ничего нам не сказали: самостоятельно нашли мастера, который, похоже, работал в их доме с фонариком.

– Проклятье, – пожаловался он мне, когда мы встретились в аллее. – Такого дурацкого места я в жизни не видел. В патронах нет ни одной лампочки. Когда я спросил, куда они все подевались, проклятье, эти люди просто улыбнулись мне в ответ!

Я лежал ночью без сна и думал о маленьких мышках. Откуда они? Из Мексики, это мне известно. Из какого района Мексики? С крошечной фермы или из небольшой деревеньки, стоящей на берегу реки? Конечно же, ни о каком большом городе, как, впрочем, и о маленьком, речи быть не может. Но все равно они, наверное, приехали из такого места, где есть звезды и нормальный свет, где встает и садится солнце, где на небе регулярно появляется луна – они провели там большую часть жизни. И вот оказались здесь, далеко‑далеко от дома, в чудовищном городе. Он целый день потеет возле доменной печи, а она, не разгибаясь, орудует иглой в ателье. Они возвращаются сюда, в свой новый дом, по орущему городу, стараясь держаться подальше от грохота машин и визгливых, словно красные попугаи, пивных; они оставляют у себя за спиной миллионы пронзительных воплей, стремятся поскорее оказаться в своей гостиной, где горит синяя лампочка, стоят удобные кресла и царит благословенная тишина.

Я часто думал об этом. Глухой ночью мне казалось, что стоит протянуть руку в этом бесконечном безмолвном мраке, и я почувствую мой дом, услышу сверчка и реку, чьи воды серебрятся под луной, а вдалеке кто‑то тихонько поет под аккомпанемент гитары.

 

Однажды в декабре, поздно вечером загорелся соседний жилой дом. В небо взвились рычащие языки пламени, лавиной посыпались кирпичи, а искры заплясали на крыше пристройки, где жили тихие мышки.

Я принялся колотить в их дверь.

– Пожар! – орал я. – Пожар!

Они неподвижно сидели в своей, освещенной синей лампочкой комнате.

Я стучал в дверь изо всех сил.

– Вы что, не слышите? Пожар!

Прибыли пожарные машины. Стали заливать водой горящий дом. Начали падать новые кирпичи. Четыре из них пробили дыры в крыше маленького домика.

Я забрался наверх и погасил пламя; впрочем, горело там совсем не сильно, тем не менее, когда я спустился, руки у меня были в ссадинах, а лицо перепачкано сажей. Дверь маленького домика открылась. На пороге стояли тихий маленький мексиканец и его жена – стояли молча, не шевелясь.

– Впустите меня! – крикнул я. – В вашей крыше дыра; искры могли попасть в спальню!

Я распахнул дверь пошире и оттолкнул их в сторону.

– Нет! – застонал маленький человечек.

– Ax! – Маленькая женщина бегала кругами, словно сломанная заводная игрушка.

Но я уже был внутри с фонариком в руках. Маленький человечек схватил меня за руку.

Я почувствовал его дыхание.

И тут мой фонарик осветил их комнаты, и многоцветные лучи заиграли на сотнях винных бутылок, стоящих в холле, на кухонных полках, дюжинах, расставленных в гостиной, на тумбочках, шкафах и другой мебели в спальне. Не могу сказать, что произвело на меня более сильное впечатление – дыра в потолке спальни или сияние бесконечных рядов бутылок. Я не смог их сосчитать, попытался, но быстро сбился. Это было похоже на вторжение блестящих жуков, которых неожиданно сразила какая‑то древняя болезнь, и они попадали замертво, а потом так и остались лежать там, где их настигла судьба.

Я вошел в спальню и почувствовал, что мужчина и женщина стоят у меня за спиной в дверях. Я слышал их громкое дыхание, ощущал на себе их глаза. Я отвел фонарик от сверкающих бутылок и старательно направил луч света на отверстие в потолке. Больше я не отвлекался от того, зачем сюда пришел.

Маленькая женщина заплакала. Она плакала очень тихо. Ни тот ни другая не шевелились.

На следующее утро они съехали.

Прежде чем мы это сообразили – ведь было шесть часов утра, – маленькие мышки уже пробежали половину аллеи со своими чемоданами в руках, которые казались такими легкими, что вполне могли быть пустыми. Я попытался их остановить. Попытался уговорить остаться. Я сказал им, что они наши друзья, старые друзья. Я сказал, что ничего не изменилось. Они не имеют никакого отношения к пожару, сказал я, и к крыше тоже. Они всего лишь случайные свидетели, убеждал я их. Я сказал, что сам починю крышу, бесплатно, не возьму с них за ремонт ничего!

Но они на меня даже не взглянули. Пока я говорил, они смотрели на дом и ту часть аллеи, что лежала перед ними. А потом, когда я замолчал, стали кивать – не мне, а аллее, – словно соглашаясь, что пора идти, медленно двинулись вперед, а потом побежали. Мне показалось, что они спасались бегством от меня, мчались все дальше и дальше, в сторону улицы, где так много машин и автобусов, где оглушительные, громогласные проспекты переплетаются в сложном рисунке загадочного лабиринта. Они спешили, но держались гордо, высоко подняв головы и не оглядываясь назад.

 

Я встретил их еще раз по чистой случайности. В один из предпраздничных дней, под Рождество, заметил маленького мексиканца: он торопливо шагал по освещенной вечерними огнями улице впереди меня. Не знаю почему, но я пошел вслед за ним. Когда он поворачивал, я тоже поворачивал. Наконец, за пять кварталов до нашего района, он тихонько поскребся в дверь маленького белого домика. Та открылась, а потом быстро захлопнулась, когда он вошел внутрь. На город опустилась ночь, и в крошечной гостиной загорелся тусклый синий свет. Мне показалось, будто я увидел два силуэта: он – в своей части комнаты, в кресле, а она – в другой; показалось, что они сидят в темноте, сидят неподвижно, а за креслами на полу начинают скапливаться бутылки… И ни единого звука, ни единого слова друг другу. Только тишина. Впрочем, вполне возможно, что я все это просто вообразил.

Я не постучал в дверь. Прошел мимо, по длинному проспекту, прислушиваясь к визгливому, птичьему гомону баров и забегаловок. Купил газету, журнал и какую‑то книгу. А потом отправился домой, где горит яркий свет, а на столе ждет горячая еда.

 

Берег на закате

 

The Shore Line at Sunset 1959 год

Переводчик: Н. Галь

 

По колено в воде, с выброшенным волной обломком доски в руках, Том прислушался.

Вечерело, из дома, что стоял на берегу, у проезжей дороги, не доносилось ни звука. Там уже не стучат ящики и дверцы шкафов, не щелкают замки чемоданов, не разбиваются в спешке вазы: напоследок захлопнулась дверь – и все стихло.

Чико тряс проволочным ситом, просеивая белый песок, на сетке оставался урожай потерянных монет. Он помолчал еще минуту, потом, не глядя на Тома, сказал:

– Туда ей и дорога.

Вот так каждый год. Неделю или, может быть, месяц из окон их дома льется музыка, на перилах веранды расцветает в горшках герань. Двери и крыльцо блестят свежей краской. На бельевой веревке полощутся на ветру то нелепые пестрые штаны, то модное узкое платье, то мексиканское платье ручной работы – словно белопенные волны плещут за домом. В доме на стенах картинки «под Матисса» сменяются подделками под итальянский Ренессанс. Иногда, поднимая глаза, видишь – женщина сушит волосы, будто ветер развевает ярко‑желтый флаг. А иногда флаг черный или медно‑красный. Женщина четко вырисовывается на фоне неба, иногда она высокая, иногда маленькая. Но никогда не бывает двух женщин сразу, всегда только одна. А потом настает такой день, как сегодня…

Том опустил обломок на все растущую груду плавника неподалеку от того места, где Чико просеивал миллионы следов, оставленных ногами людей, которые здесь отдыхали и развлекались и давно уже убрались восвояси.

– Чико… Что мы тут делаем?

– Живем как миллионеры, парень.

– Что‑то я не чувствую себя миллионером, Чико.

– А ты старайся, парень.

И Тому представилось, как будет выглядеть их дом через месяц: из цветочных горшков летит пыль, на стенах следы снятых картинок, на полу ковром – песок. От ветра комнаты смутно гудят, точно раковины. И ночь за ночью, всю ночь напролет, каждый у себя в комнате, они с Чико будут слушать, как набегает на бесконечный берег косая волна и уходит все дальше, дальше, не оставляя следа.

Том чуть заметно кивнул. Раз в год он и сам приводил сюда славную девушку, он знал: наконец‑то он нашел ее, настоящую, и совсем скоро они поженятся. Но его девушки всегда ускользали неслышно еще до зари – каждая чувствовала, что ее приняли не за ту и ей не под силу играть эту роль. А приятельницы Чико уходили с шумом и громом, поднимали вихрь и смерч, перетряхивали на пути все до последней пылинки, точно пылесосы, выдирали жемчужинку из последней ракушки, утаскивали все, что только могли, совсем как зубастые собачонки, которых иногда, для забавы, ласкал и дразнил Чико.

– Уже четыре женщины за этот год.

– Ладно, судья, – Чико ухмыльнулся. – Матч окончен, проводи меня в душ.

– Чико… – Том прикусил нижнюю губу, договорил не сразу:

– Я вот все думаю. Может, нам разделиться?

Чико молча смотрел на него.

– Понимаешь, – заторопился Том, – может, нам врозь больше повезет.

– Ах, черт меня побери, – медленно произнес Чико и крепко стиснул ручищами сито. – Послушай, парень, ты что, забыл, как обстоит дело? Мы тут доживем до двухтысячного года. Мы с тобой два старых безмозглых болвана, которым только и осталось греться на солнышке. Надеяться нам не на что, ждать нечего – поздно, Том. Вбей себе это в башку и не болтай зря.

Том проглотил комок, застрявший в горле, и в упор посмотрел на Чико.

– Я, пожалуй, на той неделе уйду…

– Заткнись! Заткнись и знай работай.

Чико яростно тряхнул ситом, в котором набралось сорок три цента мелочью по полпенни, пенни и даже десятицентовики. Невидящими глазами он уставился на свою добычу, монетки поблескивали на проволочной сетке, точно шарики китайского бильярда.

Том замер недвижно, затаил дыхание.

Казалось, оба чего‑то ждали.

И вот оно случилось.

– А‑а‑а…

Издали донесся крик.

Оба медленно обернулись.

Отчаянно крича и размахивая руками, к ним бежал по берегу мальчик. И в голосе его было что‑то такое, от чего Тома пробрала дрожь. Он обхватил себя руками за плечи и ждал.

– Там… там…

Мальчик подбежал, задыхаясь, ткнул рукой назад вдоль берега.

– …женщина… у Северной скалы… чудная какая‑то!

– Женщина?! – воскликнул Чико и захохотал. – Нет уж, хватит!

– А чем она чудная? – спросил Том.

– Не знаю! – Глаза у мальчишки были совсем круглые от страха. – Вы подите поглядите! Страсть какая чудная!

– Утопленница, что ли?

– Может, и так. Выплыла и лежит на берегу, вы сами поглядите… чудно… – Мальчишка умолк. Опять обернулся в ту сторону, откуда прибежал. – У нее рыбий хвост.

Чико засмеялся:

– Мы пока еще трезвые.

– Я не вру! Честное слово! – мальчик нетерпеливо переступал с ноги на ногу. – Ох, пожалуйста, скорей!

Он бросился было бежать, но почувствовал, что они за ним не идут, и в отчаянии обернулся.

Неожиданно для себя Том выговорил непослушными губами:

– Навряд ли мальчишка бежал в такую даль, только чтоб нас разыграть.

– Бывает, и не из‑за таких пустяков бегают, – возразил Чико.

– Ладно, сынок, иду, – сказал Том.

– Спасибо. Ой, спасибо, мистер!

И мальчик побежал дальше. Пройдя шагов тридцать, Том оглянулся. Чико, щурясь, смотрел ему вслед, потом пожал плечами, устало отряхнул руки от песка и поплелся за ним.

Они шли на север по песчаному берегу, в предвечернем свете видны были морщинки, прорезавшиеся на загорелых лицах вокруг блеклых, выцветших на солнце глаз; оба казались моложе своих лет, в коротко остриженных волосах седина незаметна. Дул свежий ветер, волны океана с протяжным гулом бились о берег.

– А вдруг это правда? – сказал Том. – Вдруг мы придем к Северной скале, а там волной и впрямь что‑то такое вынесло?

Но Чико еще не успел ответить, а Том был уже далеко, мысли его унеслись к иным берегам, где полным‑полно гигантских крабов, где на каждом шагу – луна‑рыба и морские звезды, бурые водоросли и редкостные камни. Не раз ему случалось толковать про то, сколько удивительных тварей живет в море, и теперь, в мерном дыхании прибоя, ему слышались их имена. Аргонавты, нашептывали волны, треска, сайда, сарган, устрица, линь, морской слон, нашептывали они, лосось и камбала, белуга, белый кит и касатка, и морская собака… удивительные у них имена, и всегда стараешься представить себе, какие же они все с виду. Быть может, никогда в жизни не удастся подсмотреть, как пасутся они на соленых лугах, куда не смеешь ступить с безопасной твердой земли, а все равно они там, и эти имена, и еще тысячи других вызывают перед глазами удивительные образы. Смотришь – и хочется стать птицей и фрегатом с могучими крыльями, что улетает за тридевять земель и возвращается через годы, повидав все моря и океаны.

– Ой, скорее! – мальчишка опять подбежал к Тому, заглянул в лицо. – Вдруг она уплывет!

– Не трепыхайся, малец, поспокойнее, – посоветовал Чико.

Они обогнули Северную скалу. За нею стоял еще один мальчик и неотрывно глядел на песок.

Быть может, краешком глаза Том увидел на песке такое, на что не решился посмотреть прямо, и он уставился на этого второго мальчишку. Мальчик был бледен и, казалось, не дышал. Изредка он словно спохватывался, переводил дух, и взгляд его на миг становился осмысленным, но потом опять упирался в то, что лежало на песке, и чем дольше он смотрел, тем растерянней, ошеломленней становилось его лицо и опять стекленели глаза. Волна плеснула ему на ноги, намочила теннисные туфли, а он не шевельнулся, даже и не заметил.

Том перевел взгляд с лица мальчика на песок. И тотчас у него самого лицо стало такое же, как у этого мальчика. Руки, повисшие вдоль тела, напряглись, сжались кулаки, губы дрогнули и приоткрылись, и светлые глаза словно еще больше выцвели от того, что увидели и пытались вобрать.

Солнце стояло совсем низко, еще десять минут – и оно скроется за гладью океана.

– Накатила большая волна и ушла, а она тут осталась, – сказал первый мальчик.

На песке лежала женщина.

Ее волосы, длинные‑длинные, протянулись по песку, точно струны огромной арфы. Вода перебирала их пряди, поднимала и опускала, и каждый раз они ложились по‑иному, чертили иной узор на песке. Длиною они были футов пять, даже шесть, они разметались на твердом сыром песке, и были они зеленые‑зеленые. Лицо ее…

Том и Чико наклонились и смотрели во все глаза. Лицо будто изваяно из белого песка, брызги волн мерцают на нем каплями летнего дождя на лепестках чайной розы. Лицо – как луна средь бела дня, бледная, неправдоподобная в синеве небес. Мраморно‑белое, с чуть заметными синеватыми прожилками на висках. Сомкнутые веки чуть голубеют, как будто сквозь этот тончайший покров недвижно глядят зрачки и видят людей, что склонились над нею и смотрят, смотрят… Нежные пухлые губы, бледно‑алые, как морская роза, плотно сомкнуты. Белую стройную шею, белую маленькую грудь, набегая, скрывает и вновь обнажает волна – набежит и отхлынет, набежит и отхлынет… Розовеют кончики грудей, белеет тело – белое‑белое, ослепительное, точно легла на песок зеленовато‑белая молния. Волна покачивает женщину, и кожа ее отсвечивает, словно жемчужина.

А ниже эта поразительная белизна переходит в бледную, нежную голубизну, а потом бледно‑голубое переходит в бледно‑зеленое, а потом в изумрудно‑зеленое, в густую зелень мхов и лип, а еще ниже сверкают, искрятся темно‑зеленый стеклярус и темно‑зеленые цехины, и все это струится, переливается зыбкой игрой света и тени и заканчивается разметавшимся на песке кружевным веером из пены и алмазов. Меж двумя половинами этого создания нет границы, женщина‑жемчужина, светящаяся белизной, вся из чистейшей воды и ясного неба, неуловимо переходит в существо, рожденное скользить в пучинах и мчаться в буйных стремительных водах, что снова и снова взбегают на берег и каждый раз пытаются, отпрянув, увлечь ее за собой в родную глубь. Эта женщина принадлежит морю, она сама – море. Они – одно, их не разделяет и не соединяет никакой рубец или морщинка, ни единый стежок или шов; и кажется – а быть может, не только кажется, – что кровь, которая струится в жилах этого создания, опять и опять переливается в холодные воды океана и смешивается с ними.

– Я хотел звать на помощь, – первый мальчик говорит чуть слышно. – А Прыгун сказал, она мертвая, ей все равно не поможешь. Неужто померла?

– А она и не была живая, – вдруг сказал Чико, и все посмотрели на него. – Ну да, – продолжал он. – Просто ее сделали для кино. Натянули резину на проволочный каркас, да и все. Это кукла, марионетка.

– Ой, нет! Она настоящая!

– Наверно, и фабричная марка где‑нибудь есть, – сказал Чико. – Сейчас поглядим.

– Не надо! – охнул первый мальчик.

– Фу, черт…

Чико хотел перевернуть тело, но, едва коснувшись его, замер. Опустился на колени, и лицо у него стало какое‑то странное.

– Ты что? – спросил Том.

Чико поднес свою руку к глазам и недоуменно уставился на нее.

– Стало быть, я ошибся… – ему словно не хватало голоса. Том взял руку женщины повыше кисти.

– Пульс бьется.

– Это ты свое сердце слышишь.

– Ну, не знаю… а может… может быть…

На песке лежала женщина, и выше пояса вся она была как пронизанный луною жемчуг и пена прилива, а ниже пояса блестели, и вздрагивали под дыханием ветра и волн, и наплывали друг на друга черные с прозеленью старинные монеты.

– Это какой‑то фокус! – неожиданно выкрикнул Чико.

– Нет‑нет! – так же неожиданно Том засмеялся. – Никакой не фокус! Вот здорово‑то! С малых лет мне не было так хорошо!

Они медленно обошли вокруг женщины. Волна коснулась белой руки, и пальцы едва заметно дрогнули, будто поманили. Будто она звала и просила: пусть придет еще волна, и еще, и еще… пусть поднимет пальцы, ладонь, руку до локтя, до плеча, а там и голову, и все тело, пусть унесет ее всю назад, в морскую глубь.

– Том… – начал Чико и запнулся, потом договорил: – Ты бы сходил, поймал грузовик.

Том не двинулся с места.

– Слыхал, что я говорю?

– Да, но…

– Чего там «но»? Мы эту штуку продадим куда‑нибудь, уж не знаю… в университет, или в аквариум на Тюленьем берегу, или… черт возьми, да почему бы нам самим ее не показывать? Слушай… – он потряс Тома за плечо. – Езжай на пристань. Купи триста фунтов битого льда. Ведь если что выловишь из воды, всегда надо хранить во льду, верно?

– Не знаю, не думал про это.

– Так вот, подумай. Да пошевеливайся!

– Не знаю, Чико.

– Чего тут не знать? Она настоящая, верно? – Чико обернулся к мальчикам. – Вы ж сами говорите, что она настоящая, верно? Так какого беса мы все ждем?

– Чико, – сказал Том, – ты уж лучше ступай за льдом сам.

– Надо ж кому‑то остаться и приглядеть, чтоб ее отсюда не смыло!

– Чико, – сказал Том. – Уж не знаю, как тебе объяснить. Неохота мне добывать этот твой лед.

– Ладно, сам поеду. А вы, ребята, подгребите побольше песка, чтоб волны до нее не доставали. Я вам за это дам по пять монет на брата. Ну, поживей!

Смуглые лица мальчиков стали красновато‑бронзовыми от лучей солнца, которое краешком уже коснулось горизонта. И глаза их, устремленные на Чико, тоже были цвета бронзы.

– Чтоб мне провалиться! – сказал Чико. – Эта находка получше серой амбры. – Он взбежал на ближнюю дюну, крикнул оттуда:

– А ну, давайте работайте! – и исчез из виду.

А Том и оба мальчика остались у Северной скалы рядом с женщиной, одиноко лежащей на берегу, и солнце на западе уже на четверть скрылось за горизонтом. Песок и женщина стали как розовое золото.

– Махонькая черточка – и все, – прошептал второй мальчик. Ногтем он тихонько провел у себя по шее. И кивнул на женщину. Том опять наклонился и увидел под твердым маленьким подбородком справа и слева чуть заметные тонкие линии – здесь были раньше, может быть давно, жабры; сейчас они плотно закрылись, и их едва можно было различить.

Он всмотрелся в ее лицо, длинные пряди волос лежали на песке, словно лира.

– Красивая, – сказал он.

Мальчики, сами того не замечая, согласно кивнули.

Позади них с дюны шумно взлетела чайка. Мальчики ахнули, порывисто обернулись.

Тома пробирала дрожь. Он видел, что и мальчиков трясет. Где‑то рявкнул автомобильный гудок. Все испуганно мигнули. Поглядели вверх, в сторону дороги.

Волна плеснула на тело, окружила его прозрачной водяной рамкой.

Том кивнул мальчикам, чтоб отошли в сторону.

Волна приподняла тело, сдвинула его на дюйм вверх по берегу, потом на два дюйма – вниз, к воде.

– Набежала новая волна, сдвинула тело на два дюйма вверх, потом уходя, на шесть дюймов – вниз, к воде.

– Но ведь… – сказал первый мальчик.

Том покачал головой.

Третья волна снесла тело на два фута ближе к краю воды. Следующая сдвинула его еще на фут ниже, на мокрую гальку, а три нахлынувшие следом – еще на шесть футов.

Первый мальчик вскрикнул и кинулся к женщине. Том перехватил его на бегу, придержал за плечо. Лицо у мальчишки стало растерянное, испуганное и несчастное.

На минуту море притихло, успокоилось. Том смотрел на женщину и думал – да, настоящая, та самая, моя… но… она мертва. А может, и не мертва, но если останется здесь – умрет.

– Нельзя ее упустить, – сказал первый мальчик. – Никак, ну никак нельзя!

Второй мальчик шагнул и стал между женщиной и морем.

– А если оставим ее у себя, что будем с ней делать? – спросил он, требовательно глядя на Тома.

Первый напряженно думал.

– Мы… мы… – запнулся, покачал головой. – Ах ты, черт!

Второй шагнул в сторону, освобождая женщине путь к морю. Нахлынула огромная волна. А потом она схлынула, и остался один только песок, и на нем – ничего. Белизна, черные алмазы, струны большой арфы – все исчезло.

Они стояли у самой воды – взрослый и двое мальчишек – и смотрели вдаль… а потом позади, на дюнах, взревел грузовик. Солнце зашло.

Послышались тяжелые торопливые шаги по песку и громкий сердитый крик.

В грузовичке на широких колесах они долго ехали по темнеющему берегу и молчали. Мальчики сидели в кузове на мешках с битым льдом. Потом Чико стал ругаться, он ругался вполголоса, без устали, поминутно сплевывая за окошко.

– Триста фунтов льда. Триста фунтов!! Куда я теперь его дену? И промок насквозь, хоть выжми. Я‑то сразу нырнул, плавал, искал ее, а ты и с места не двинулся. Болван, разиня! Вечно все испортит! Вечно одно и то же! Пальцем не шевельнет, стоит столбом, хоть бы сделал что‑нибудь, так нет же, только глазами хлопает!

– Ну, а ты что делал, скажи на милость? – устало сказал Том, не поворачивая головы. – Ты‑то тоже верен себе, вечно та же история. На себя поглядел бы.

Они высадили мальчиков возле их лачуги на берегу. Младший сказал так тихо, что еле можно было расслышать сквозь шум ветра:

– Надо же, никто и не поверит…

Они поехали берегом дальше, остановили машину. Чико минуты три сидел, не шевелясь, потом кулаки его, стиснутые на коленях, разжались, и он фыркнул:

– Черт подери. Пожалуй, так оно к лучшему. – Он глубоко вздохнул. – Я сейчас подумал. Забавная штука. Годиков эдак через тридцать среди ночи вдруг зазвонит у нас телефон. Вот эти самые парнишки, только они уже выросли, выпивают где‑нибудь там в баре, и вот один звонит нам по междугородному. Среди ночи звонит, понадобилось им задать один вопрос. Это, мол, все правда, верно ведь? Это, мол, на самом деле было, верно? Случилось с нами со всеми такое когда‑то там, в девятьсот пятьдесят восьмом? А мы с тобой сидим на краю постели, ночь ведь, и отвечаем: верно, ребятки, все чистая правда, было с нами такое дело в пятьдесят восьмом году. И они скажут – вот спасибо! А мы им: не стоит благодарности, всегда к вашим услугам. И мы все распрощаемся. А еще годика через три, глядишь, парнишки опять позвонят.

Вдвоем они сидели в темноте на ступенях крыльца.

– Том.

– Что?

Чико договорил не сразу:

– Том… на той неделе ты не уедешь.

Том задумался, сжимая в пальцах давно погасшую сигарету. И понял, никуда он теперь отсюда не уйдет. Нет, и завтра, и послезавтра, и каждый день, каждый день он будет спускаться к воде, и кидаться в темные провалы под высокие, изогнутые гребни волн, и плавать среди зеленых кружев и слепящих белых огней. Завтра, послезавтра, всегда.

– Верно, Чико. Я остаюсь.

И вот на берег, что протянулся на тысячу миль к северу и на тысячу миль к югу, надвигается нескончаемая извилистая вереница серебряных зеркал. Ни единого дома не отражают они, ни единого дерева, ни дороги, ни машины, ни хотя бы человека. В них отражается лишь безмолвная, невозмутимая луна, и тотчас они разбиваются, разлетаются мириадами осколков и покрывают весь берег зыбкой тускнеющей пеленой. Ненадолго море темнеет, готовясь выдвинуть новую вереницу зеркал на диво этим двоим, а они все сидят на песке и смотрят, смотрят не мигая и ждут.

 

Земляничное окошко

 

The Strawberry Window 1954 год

Переводчик: Н. Галь

 

Ему снилось, что он закрывает парадную дверь с цветными стеклами – тут и земляничные стекла, и лимонные, и совсем белые, как облака, и прозрачные, как родник. Две дюжины разноцветных квадратиков обрамляют большое стекло посередине; одни цветом как вино, как настойка или фруктовое желе, другие – прохладные, как льдинки. Помнится, когда он был совсем еще малыш, отец подхватывал его на руки и говорил:

– Гляди!

И за зеленым стеклом весь мир становился изумрудным, точно мох, точно летняя мята.

– Гляди!

Сиреневое стекло обращало прохожих в гроздья блеклого винограда. И наконец земляничное окошко в любую пору омывало город теплой розовой волной, окутывало алой рассветной дымкой, а свежескошенная лужайка становилась точь‑в‑точь ковер с какого‑нибудь персидского базара. Земляничное окошко, самое лучшее из всех, покрывало румянцем бледные щеки, и холодный осенний дождь теплел, и февральская метель вспыхивала вихрями веселых огоньков.

– А‑ах…

Он проснулся.

Мальчики разбудили его своим негромким разговором, но он еще не совсем очнулся от сна и лежал в темноте, слушал, как печально звучат их голоса… Так бормочет ветер, вздымая белый песок со дна пересохших морей, среди синих холмов… И тогда он вспомнил.

Мы на Марсе.

– Что? – вскрикнула спросонок жена.

А он и не заметил, что сказал это вслух; он старался лежать совсем тихо, боялся шелохнуться. Но уже возвращалось чувство реальности и с ним странное оцепенение; вот жена встала, бродит по комнате, точно призрак: то к одному окну подойдет, то к другому – а окна в их сборном металлическом домике маленькие, прорезаны высоко, – и подолгу смотрит на ясные, но чужие звезды.

– Кэрри, – прошептал он.

Она не слышала.

– Кэрри, – шепотом повторил он, – мне надо сказать тебе… целый месяц собирался. Завтра… завтра утром у нас будет…

Но жена сидела в голубоватом отсвете звезд, точно каменная, и даже не смотрела в его сторону.

Он зажмурился.

Вот если бы солнце никогда не заходило, думал он, если бы ночей вовсе не было… ведь днем он сколачивает сборные дома будущего поселка, мальчики в школе, а Кэрри хлопочет по хозяйству – уборка, стряпня, огород… Но после захода солнца уже не надо рыхлить клумбы, заколачивать гвозди или решать задачки, и тогда в темноте, как ночные птицы, ко всем слетаются воспоминания.

Жена пошевелилась, чуть повернула голову.

– Боб, – сказала она наконец, – я хочу домой.

– Кэрри!

– Здесь мы не дома, – сказала она.

В полутьме ее глаза блестели, полные слез.

– Потерпи еще немножко, Кэрри.

– Нет у меня больше никакого терпенья!

Двигаясь как во сне, она открывала ящики комода, вынимала стопки носовых платков, белье, рубашки и укладывала на комод сверху – машинально, не глядя. Сколько раз уже так бывало, привычка. Скажет так, достанет вещи из комода и долго стоит молча, а потом уберет все на место и с застывшим лицом, с сухими глазами снова ляжет, будет думать, вспоминать. Ну а вдруг настанет такая ночь, когда она опустошит все ящики и возьмется за старые чемоданы, что составлены горкой у стены?

– Боб… – В ее голосе не слышно горечи, он тихий, ровный, тусклый, как лунный свет, при котором видно каждое ее движение. – За эти полгода я уж сколько раз по ночам так говорила, просто стыд и срам. У тебя работа тяжелая, ты строишь город. Когда человек так тяжело работает, жена не должна ему плакаться и жилы из него тянуть. Но надо же душу отвести, не могу я молчать. Больше всего я истосковалась по мелочам. По ерунде какой‑то, сама не знаю. Помнишь качели у нас на веранде? И плетеную качалку? Дома, в Огайо, летним вечером сидишь и смотришь, кто мимо пройдет или проедет. И наше пианино расстроенное. И какой‑никакой хрусталь. И мебель в гостиной… Ну да, конечно, она вся старая, громоздкая, неуклюжая, я и сама знаю… И китайская люстра с подвесками, как подует ветер, они и звенят. А в летний вечер сидишь на веранде и можно перемолвиться словечком с соседями. Все это вздор, глупости… все это неважно. Но почему‑то, как проснешься в три часа ночи, отбоя нет от этих мыслей. Ты меня прости.

– Да разве ты виновата, – сказал он. – Марс – место чужое. Тут все не как дома – и пахнет чудно, и на глаз непривычно, и на ощупь. Я и сам ночами про это думаю. А на Земле какой славный наш городок!

– Весной и летом весь в зелени, – подхватила жена. – А осенью все желтое да красное. И дом у нас был славный. И какой старый. Господи, лет восемьдесят, а то и все девяносто! По ночам, бывало, я все слушала, он вроде разговаривает, шепчет. Дерево‑то сухое – и перила, и веранда, и пороги. Только тронь – и отзовется. Каждая комната на свой лад. А если у тебя весь дом разговаривает, это как семья: собрались ночью вокруг родные и баюкают – спи, мол, усни. Таких домов нынче не строят. Надо, чтобы в доме жило много народу – отцы, деды, внуки, тогда он с годами и обживется, и согреется. А эта наша коробка… да она и не знает, что я тут, ей все едино, жива я или померла. И голос у нее жестяной, а жесть – она холодная. У нее и пор таких нет, чтоб годы впитались. Погреба нет, некуда откладывать припасы на будущий год и еще на потом. И чердака нету, некуда прибрать всякое старье, что осталось с прошлого года и что было еще до твоего рождения. Знаешь, Боб, вот было бы у нас тут хоть немножко старого, привычного, тогда и со всем новым можно бы сжиться. А когда все‑все новое, чужое, каждая малость, так вовек не свыкнешься.

В темноте он кивнул:

– Я и сам так думал.

Она смотрела туда, где на чемоданах, прислоненных к стене, поблескивали лунные блики. И протянула руку.

– Кэрри!

– Что?

Он порывисто сел, спустил ноги на пол.

– Кэрри, я учинил одну несусветную глупость. Все эти месяцы я ночами слушаю, как ты тоскуешь по дому, и мальчики тоже просыпаются и шепчутся, и ветер свистит, и за стеной Марс, моря эти высохшие… и… – Он запнулся, трудно глотнул. – Ты должна понять, что я такое сделал и почему. Месяц назад у нас были в банке деньги, сбережения за десять лет, так вот, я их истратил все как есть, без остатка.

– Боб!!!

– Я их выбросил, Кэрри, честное слово, пустил на ветер. Думал всех порадовать. А вот сейчас ты так говоришь, и эти распроклятые чемоданы тут стоят, и…

– Как же так, Боб? – Она повернулась к нему. – Стало быть, мы торчали здесь, на Марсе, и терпели здешнюю жизнь, и откладывали каждый грош, а ты взял да все сразу и просадил?

– Сам не знаю, может, я просто рехнулся, – сказал он. – Слушай, до утра уже недалеко. Встанем пораньше. Пойдешь со мной и сама увидишь, что я сделал. Ничего не хочу говорить, сама увидишь. А если это все зря – ну что ж, чемоданы – вот они, а ракета на Землю идет четыре раза в неделю.

Кэрри не шевельнулась.

– Боб, Боб… – шептала она.

– Не говори сейчас, не надо, – попросил муж.

– Боб, Боб…

Она медленно покачала головой, ей все не верилось. Он отвернулся, вытянулся на кровати с одного боку, а она села с другого боку и долго не ложилась, все смотрела на комод, где так и остались сверху наготове ровные стопки носовых платков, белье, ее кольца и безделушки. А за стенами ветер, пронизанный лунным светом, вздувал уснувшую пыль и развеивал ее в воздухе.

Наконец Кэрри легла, но не сказала больше ни слова, лежала, как неживая, и остановившимися глазами смотрела в ночь, в длинный‑длинный туннель – когда же там, в конце, забрезжит рассвет?

Она поднялась чуть свет, но тесный домишко не ожил – стояла гнетущая тишина. Отец, мать и сыновья молча умылись и оделись, молча принялись за поджаренный хлеб, фруктовый сок и кофе, и под конец от этого молчания уже хотелось завопить; никто не смотрел прямо в лицо другому, все следили друг за другом исподтишка, по отражениям в фарфоровых и никелированных боках тостера, чайника, сахарницы – искривленные, искаженные черты казались в этот ранний час до ужаса чужими. Потом наконец отворили дверь (в дом ворвался ветер, что дует над холодными марсианскими морями, где ходят, опадают и снова встают призрачным прибоем одни лишь голубые пески) и вышли под голое, пристальное, холодное небо и побрели к городу, который казался только декорацией там, в дальнем конце огромных пустых подмостков.

– Куда мы идем? – спросила Кэрри.

– На космодром, – ответил муж. – Но по дороге я должен вам много чего сказать.

Мальчики замедлили шаг и теперь шли позади родителей и прислушивались. А отец заговорил, глядя прямо перед собой; он говорил долго и ни разу не оглянулся на жену и сыновей, не посмотрел, как принимают они его слова.

– Я верю в Марс, – начал он негромко. – Верю, придет время – и он станет по‑настоящему нашим. Мы его одолеем. Мы здесь обживемся. Мы не пойдем на попятный. С год назад, когда мы только‑только прилетели, я вдруг будто споткнулся. Почему, думаю, нас сюда занесло? А вот потому. Это как с лососем, каждый год та же история. Лосось, он и сам не знает, почему плывет в дальние края, а все равно плывет. Вверх по течению, по каким‑то рекам, которых он не знает и не помнит, по быстрине, через водопады перескакивает – и под конец добирается до того места, где мечет икру, а потом умирает, и все начинается сызнова. Родовая память, инстинкт – назови как угодно, но так оно и идет. Вот и мы забрались сюда.

Они шли в утренней тишине, бескрайнее небо неотступно следило за ними, странные голубые и белые, точно клубы пара, пески струились под ногами по недавно проложенному шоссе.

– Вот и мы забрались сюда. А после Марса куда двинемся? На Юпитер, Нептун, Плутон и еще дальше? Верно. Еще дальше. А почему? Когда‑нибудь настанет день – и наше солнце взорвется, как дырявый котел. Бац – и от Земли следа не останется. А Марс, может быть, и не пострадает, а если и пострадает, так, может, Плутон уцелеет, а если нет, что тогда будет с нами, то бишь с нашими праправнуками?

Он упорно смотрел вверх, в ясное чистое небо цвета спелой сливы.

– Что ж, а мы тогда будем, может быть, где‑нибудь в неизвестном мире, у которого и названия пока нет, только номер… скажем, шестая планета девяносто седьмой звездной системы или планета номер два системы девяносто девять! И такая это чертова даль, что сейчас ни в страшном сне, ни в бреду не представишь! Мы улетим отсюда, понимаете, уберемся подальше – и уцелеем! И тут я сказал себе: ага! Вот почему мы прилетели на Марс, вот почему люди запускают в небо ракеты!

– Боб…

– Погоди, дай досказать. Это не ради денег, нет. И не ради того, чтобы поглазеть на разные разности. Так многие говорят, но это все вранье, выдумки. Говорят – летим, чтоб разбогатеть, чтобы прославиться. Говорят – для развлечения, скучно, мол, сидеть на одном месте. А на самом деле внутри знай что‑то тикает, все равно как у лосося или у кита и у самого ничтожного невидимого микроба. Такие крохотные часики, они тикают в каждой живой твари, и знаешь, что они говорят? Иди дальше, говорят, не засиживайся на месте, не останавливайся, плыви и плыви. Лети к новым мирам, строй новые города, еще и еще, чтоб ничто на свете не могло убить Человека. Понимаешь, Кэрри? Ведь это не просто мы с тобой прилетели на Марс. От того, что мы успеем на своем веку, зависит судьба всех людей, черт подери, судьба всего рода людского. Даже смешно, вон куда махнул, а ведь это так огромно, что страх берет.

Сыновья, не отставая, шли за ним, и Кэрри шла рядом, хотелось поглядеть на нее, прочесть по ее лицу, как она принимает его слова, но он не повернул головы.

– Помню, когда я был мальчишкой, у нас сломалась сеялка, а на починку не было денег, и мы с отцом вышли в поле и кидали семена просто горстью – так вот, сейчас то же самое. Сеять‑то надо, иначе потом жать не придется. О Господи, Кэрри, ты только вспомни, как писали в газетах, в воскресных приложениях: ЧЕРЕЗ МИЛЛИОН ЛЕТ ЗЕМЛЯ ОБРАТИТСЯ В ЛЕД! Когда‑то, мальчишкой, я ревмя ревел над такими статьями. Мать спрашивает – чего ты? А я отвечаю – мне их всех жалко, бедняг, которые тогда будут жить на свете. А мать говорит – ты о них не беспокойся. Так вот, Кэрри, я про что говорю: на самом‑то деле мы о них беспокоимся. А то бы мы сюда не забрались. Это очень важно, чтобы Человек с большой буквы жил и жил. Для меня Человек с большой буквы – это главное. Понятно, я пристрастен, потому как я и сам того же рода‑племени. Но только люди всегда рассуждают насчет бессмертия, так вот, есть один‑единственный способ этого самого бессмертия добиться: надо идти дальше, засеять Вселенную. Тогда, если где‑то в одном месте и случится засуха или еще что, все равно будем с урожаем. Даже если на Землю нападет ржа и недород. Зато новые всходы поднимутся на Венере или где там еще люди поселятся через тысячу лет. Я на этом помешался, Кэрри, право слово, помешался. Как дошел до этой мысли, прямо загорелся, хотел схватить тебя, ребят, каждого встречного и поперечного и всем про это рассказать. А потом подумал: вовсе ни к чему рассказывать. Придет такой день или, может, ночь, и вы сами услышите, как в вас тоже тикают эти часики, и сами все поймете, и не придется ничего объяснять. Я знаю, Кэрри, это громкие слова и, может, я слишком важно рассуждаю, я ведь не велика птица, даже ростом не вышел, но только ты мне поверь – это все чистая правда.

Они уже шли по городу и слушали, как гулко отдаются их шаги на пустынных улицах.

– А что же сегодняшнее утро? – спросила Кэрри.

– Сейчас и про это скажу. Понимаешь, какая‑то часть меня тоже рвется домой. А другой голос во мне говорит если мы отступим, все пропало. Вот я и подумал: чего нам больше всего недостает? Каких‑то старых вещей, к которым мы привыкли – и мальчики, и ты, и я. Ну, думаю, если без какого‑то старья нельзя пустить в ход новое, так, ей‑Богу, я этим старьем воспользуюсь. Помню, в учебниках истории говорится: тысячу лет назад люди, когда кочевали с места на место, выдалбливали коровий рог, клали внутрь горящие уголья и весь день их раздували и вечером на новом месте разжигали огонь от той искорки, что сберегли с утра. Огонь каждый раз новый, но всегда в нем есть что‑то от старого. Вот я стал взвешивать и обдумывать. Стоит Старое того, чтоб вложить в него все наши деньги, думаю. Нет, не стоит. Только то имеет цену, чего мы достигли с помощью этого Старого. Ну ладно, а Новое стоит того, чтоб вложить в него все наши деньги без остатка? Согласен ты сделать ставку на то, что когда‑то еще будет? Да, согласен! Если таким манером можно одолеть эту самую тоску, которая, того гляди, затолкает нас обратно на Землю, так я своими руками полью все наши деньги керосином и чиркну спичкой!

Кэрри и мальчики остановились. Они стояли посреди улицы и смотрели на него так, будто он был не он, а внезапно налетевший смерч, который едва не сбил их с ног и вот теперь утихает.

– Сегодня утром прибыла грузовая ракета, – сказал он негромко. – Она привезла кое‑что и для нас. Пойдем получим.

Они медленно поднялись по трем ступеням, прошли через гулкий зал в камеру хранения – двери ее только что открылись.

– Расскажи еще про лосося, – сказал один из мальчиков.

 

Солнце поднялось уже высоко и пригревало, когда они выехали из города во взятой напрокат грузовой машине; кузов был битком набит корзинами, ящиками, пакетами и тюками – длинными, высокими, низенькими, плоскими; все это было пронумеровано, и на каждом ящике и тюке красовалась аккуратная надпись: «Марс, Нью‑Толедо, Роберту Прентису».

Машина остановилась перед сборным домиком, мальчики спрыгнули наземь и помогли матери выйти. Боб еще с минуту посидел за рулем, потом медленно вылез, обошел машину кругом и заглянул внутрь.

К полудню все ящики, кроме одного, были распакованы, вещи лежали рядами на дне высохшего моря, и вся семья стояла и оглядывала их.

– Поди сюда, Кэрри…

Он подвел жену к крайнему ряду, тут стояло старое крыльцо.

– Послушай‑ка.

Деревянные ступеньки заскрипели, заговорили под ногами.

– Ну‑ка, что они говорят, а?

Она стояла на ветхом крылечке, сосредоточенная, задумчивая, и не могла вымолвить ни слова в ответ.

Он повел рукой:

– Тут крыльцо, там гостиная, столовая, кухня, три спальни. Часть построим заново, часть привезем. Покуда, конечно, у нас только и есть парадное крыльцо, кой‑какая мебель для гостиной да старая кровать.

– Все наши деньги. Боб!

Он с улыбкой обернулся к ней:

– Ты же не сердишься? Ну‑ка, погляди на меня! Ясно, не сердишься. Через год ли, через пять мы все перевезем. И хрустальные вазы, и армянский ковер, который нам твоя матушка подарила в девятьсот шестьдесят первом. И пожалуйста, пускай солнце взрывается!

Они обошли другие ящики, читая номера и надписи: качели с веранды, качалка, китайские подвески…

– Я сам буду на них дуть, чтоб звенели!

На крыльцо поставили парадную дверь с разноцветными стеклами, и Кэрри поглядела в земляничное окошко.

– Что ты там видишь?

Но он и сам знал, что она видит, он тоже смотрел в это окошко. Вот он. Марс, холодное небо потеплело, мертвые моря запылали, холмы стали – как груды земляничного мороженого, и ветер пересыпает пески, точно тлеющие уголья. Земляничное окошко, земляничное окошко, оно покрыло все вокруг живым нежным румянцем, наполнило глаза и душу светом непреходящей зари. И, наклонясь, глядя сквозь кусочек цветного стекла, Роберт Прентис неожиданно для себя сказал:

– Через год уже и здесь будет город. Будет тенистая улица, будет у тебя веранда, и друзей заведешь. Тогда тебе все эти вещи станут не так уж и нужны. Но с этого мы сейчас начнем, это самая малость, зато свое, привычное, а там дальше – больше, скоро ты этот Марс и не узнаешь, покажется, будто весь век тут жила.

Он сбежал с крыльца, подошел к последнему, еще не вскрытому ящику, обтянутому парусиной. Перочинным ножом надрезал парусину.

– Угадай, что это? – спросил он.

– Моя кухонная плита? Печка?

– Ничего похожего! – Он тихонько, ласково улыбнулся. – Спой мне песенку, – попросил он.

– Ты совсем с ума сошел. Боб.

– Спой песенку, да такую, чтоб стоила всех денег, которые у нас были да сплыли – и наплевать, не жалко!

– Так ведь я одну только и умею – «Дженни, Дженни, голубка моя…».

– Вот и спой.

Но жена никак не могла запеть, только беззвучно шевелила губами.

Он рванул парусину, сунул руку внутрь, молча пошарил там и начал напевать вполголоса; наконец он нащупал то, что искал, и в утренней тишине прозвенел чистый фортепьянный аккорд.

– Вот так, – сказал Роберт Прентис. – А теперь споем эту песню с начала и до конца. Все вместе, дружно!

 


Дата добавления: 2016-06-06 | Просмотры: 518 | Нарушение авторских прав



1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |



При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.081 сек.)