АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Джоан Барфут Тяжкие повреждения

Прочитайте:
  1. A. Наименьшее расстояние, не вызывающее повреждения эпидермиса
  2. II. По глубине повреждения.
  3. III. БОЕВЫЕ ПОВРЕЖДЕНИЯ ГРУДИ
  4. V. БОЕВЫЕ ПОВРЕЖДЕНИЯ ЖИВОТА
  5. XIII. МЕХАНИЗМЫ ПОВРЕЖДЕНИЯ КЛЕТОК ПРИ ГИПОКСИИ
  6. Биомеханика повреждения
  7. Боевые повреждения органа зрения
  8. В зависимости от выраженности повреждения органов-мишеней
  9. В патогенезе повреждения клетки имеют значение (4)
  10. В патогенезе реперфузионного повреждения клетки имеют значение (3)


Непривычная потеря контроля

«Прыгай в машину», — говорит Лайл, и Айла прыгает.

Его пальцы исполняют коротенький номер на ее бедре, «подбираются к музыке», как он это называет. Ей по-прежнему нравится залезать в его старый, видавший виды пикап, такой большой, высокий, крепкий — настоящая рабочая машина для рабочего человека. Не то что та спортивная игрушка, на которой он ездит в город, или даже ее собственная практичная малолитражка, — серьезный автомобиль для серьезных дел.

Правда, дела случались и не слишком серьезные. Как-то они занимались любовью в кузове на старом, потрепанном матрасе, который Лайл собирался отвезти на свалку.

«Еще разок, на прощанье», — сказал он тогда, сочетая, как он умеет, сиюминутное желание с непреходящим чувством. Это было пару лет назад.

У этой поездки цель совсем другая, что-то праздничное, спонтанное. Кажется, речь шла о мороженом? Это все, что смутно вырисовывается где-то очень глубоко, беда в том, что после того, как она прыгнула в машину, все обрывается и пропадает, как будто вырубили электричество.

Айла ощущает провал в памяти, пробуждающий настоятельную потребность вспомнить и одновременно отчаянное желание не вспоминать. До чего же странно. Она точно знает, что обычно память ее не слишком заботит, не занимает особого места в ее сознании. Она думает о том, как устроено сознание: что-то может занимать или не занимать его. И о том, что потеряла сознание, а теперь оно к ней вернулось. Это как-то связано с памятью, с потребностью в ней, с ее важностью.

Как неприятна, как раздражает эта неясность: как будто что-то чешется, как будто хочется почесать. Отвлекаться на такие глупости, когда ей нужно заняться чем-то важным.

Что-то чешется, но нельзя почесать. С ума можно сойти. Она начинает дергаться и обнаруживает, что дернуться загадочным образом не выходит. «Что за черт!» — думает она, собираясь это сказать, но слышит, что у нее не получается произнести ни слова.

Странно и очень тревожно, но, возможно, если потерпеть и подождать, все объяснится. Обычно это помогает, хотя порой объяснение заставляет себя ждать, а порой все объясняется вовсе не так, как ей хотелось бы.

Так, если ей это известно, значит, память она не потеряла. И точно, память вдруг обрушивается на нее лавиной образов, голосов, слов, ощущений, событий, годами и годами грохочущего путешествия в глубь головы, как поезд в ночи: освещенные окна, прижатые к стеклу лица на полной скорости летят сквозь тьму.

Врезаясь, как в глухую стену, в слова Лайла: «Прыгай в машину».

Где Лайл и где, если на то пошло, она сама? В темноте никого и ничего не различить, ей кажется, что она одна в комнате. По крайней мере это похоже на комнату, есть что-то в воздухе, ощущение замкнутого пространства, покоя, устойчивого объема. Наверное, она лежит — чем иначе объяснить такую неподвижность? — но в этом она не совсем уверена.

А в чем она уверена, так это в том, что у нее есть дела поважнее, чем лежать здесь, в этой, судя по всему, комнате, по какой-то, судя по всему, причине. Что у нее сейчас по плану? Зависит от того, какой сегодня день и который час.

Ох. Ей как-то не приходило в голову, что она не знает ни какой сегодня день, ни который час.

Возможно, все это ей снится. Так бывает: никак не проснешься, сон снимается слоями, спишь, но знаешь, что видишь сон. Очнуться от такого сна особенно трудно. Может быть, и это — лишь путешествие в бессознательное, из которого необычайно сложно вернуться.

Обычно ей снятся цветные, полные движения сны, в них что-то происходит, пусть бессмысленное и странное. Если это сон, то какой-то очень тихий и темный.

Сейчас она может вспомнить уже довольно много, наверное, почти столько же, сколько помнила до того, как все случилось.

Что — все?

Вот он, провал в памяти: чем бы ни было это «все», именно из-за него она не знает ни где она, ни какой сегодня день, ни который час, ни что у нее по плану. Расписание у нее очень плотное, каждый день забит, и это, чем бы оно ни было, в ее планы не входило.

Если бы понять, как она сюда попала и почему лежит. Может быть, получилось бы догадаться, как встать и заняться делом. А сейчас она ощущает непривычную потерю контроля: мозг отдает приказ двигаться, но ничего не происходит.

Глупость какая-то.

Допустим, это — сон, тогда все, что нужно сделать, это опять погрузиться в него, на всю глубину, дать ему время присниться целиком, чтобы потом, когда он кончится, вынырнуть в своем привычном мире, с его красками и возможностями, как всегда бывает, когда видишь сон и просыпаешься. Приятно найти разумное решение головоломки, выход из затруднительного положения — этому она научилась сама, и уроки были непростыми, поэтому она имеет право гордиться собой.

Только на этот раз ничего не получается.

На этот раз, приходя в сознание, она видит свет — слава богу, значит, по крайней мере не ослепла — и слышит неподалеку голоса, но их обладатели находятся вне поля ее зрения. Она пытается сказать: «Что здесь происходит?» И где, собственно, здесь? Но выговорить эти слова у нее снова не получается. Правда, теперь ей удается нарушить тишину, издав нечленораздельный звук, от которого у нее леденеет кровь. Идиоты так говорят. Или те, у кого недавно был инсульт, кого ни глаза, ни язык не слушаются. Вот как она говорит — как будто ее ударило взрывной волной или взорвало изнутри, покалечила какая-то внутренняя или внешняя сила.

Да, но помнит же она сами слова — «внутренняя», «внешняя». Разве могла она превратиться в идиотку или получить какое-то повреждение мозга, как от инсульта, раз помнит такие слова, хотя и не может их произнести?

Она узнает голос Лайла, голос другого мужчины ей не знаком, и слов она тоже разобрать не может, просто слышит какую-то невнятицу, вроде той, что произнесла сама. Наверное, они ее услышали, а может быть, даже поняли, потому что вот они оба, незнакомый молодой мужчина и Лайл, склоняются над ней. Хорошо, что она их видит, это вселяет некоторую надежду. Хоть какие-то органы чувств работают.

На Лайле рубашка, в которой он работает в саду, та же, что была на нем, когда он сел в грузовик и сказал: «Прыгай в машину», — старая, мягкая, в черно-синюю клетку, с потертыми локтями и воротником. Рукава закатаны так, что видны его жилистые, мускулистые предплечья, — ей так нравится смотреть, как на них играют мышцы, когда он работает или просто поднимает руки, чтобы сменить лампочку. Но сейчас она не чувствует влечения, да и он, похоже, тоже. Его узкое лицо нахмурено и озабочено, мышцы на руках напряжены, и напряжение это явно не из приятных.

Она надеется, что на нем по крайней мере не те же старые ботинки и потертые джинсы, которые он надевает с этой рубашкой, когда возится в саду. Они наверняка грязные. Она поклясться готова, что старается повернуть голову и посмотреть, но по-прежнему видит перед собой то же самое. Как будто ее голова прочно закреплена на месте.

Она снова спрашивает:

— Что?

И на этот раз у нее получается отчетливее, хотя сложно судить по лицу Лайла, на нем ничего не отражается, кроме испуга. Хорошо бы улыбнуться, просто чтобы ему стало полегче. И она вроде бы улыбается. Возможно, улыбка выглядит жутковато. Может быть, нужно захотеть и все получится, она не знает, но, с другой стороны, почему у нее должна получиться улыбка, если не вышло повернуть голову? Все это озадачивает и явно ей не снится.

Не имеет значения, что не так, Лайл все исправит, ей спокойнее, раз он рядом, он может исправить почти все, касается ли дело Джейми, попавшего под суд за наркотики, или протекающего бачка в туалете. Но таким она его еще не видела: как будто он не знает, с чего начать, и даже боится того, что нужно сделать. И еще ей видно из этого положения, какой морщинистой и дряблой стала кожа у него на шее: как вытертая старая тряпочка.

Ей сорок девять, ему — пятьдесят два: еще не старые, но уже и не молодые. Ее тело тоже увядает понемногу, правда, не усыхает, скорее обвисает. Она снова пробует сказать: «Что случилось?»

Его губы шевелятся, она слышит, как он говорит «Айла», и почему-то слышит еще «мороженое» и «Беги, я не буду выключать мотор», — хотя он произносит только «Айла».

Нелепые у них имена: Лайл и Айла, Айла и Лайл. Как ни скажи, язык сломаешь. Какая-то каша во рту, слова из бессмысленной песенки. Они не обращали на это внимание, во всяком случае она не обращала, пока Уильям, тот из его сыновей-близнецов, что старше на пять минут, не взялся говорить тост в честь новобрачных на их свадьбе, шесть лет назад, и не запутался так по-дурацки, что почти разозлился — все гости покатились со смеху. И они сами: Лайл и Айла, Айла и Лайл.

Она же видит, что он протягивает руку туда, где должна быть ее рука, хотя бы какая-то осязаемая часть ее тела. Почему она ничего не чувствует? Почему он до нее не дотрагивается? Зачем просто водит ладонью над ее кожей? Это почти жестоко. Такая нерешительность совсем не в его духе.

Вспомнила. Они решили устроить себе праздник, вот почему зашла речь о мороженом. Еще один кусочек мозаики стал на место: сосуды Лайла все-таки не лопнут, и сердце не закупорится окончательно, потому что за последние десять месяцев он снизил свой холестерин с семи с чем-то до пяти с чем-то и собирался отказаться от всех ограничений.

Естественно, в их возрасте уже нельзя не задумываться о возможных и более чем вероятных посягательствах изнутри: о сбившихся с пути клетках, которые незаметно подтачивают, поедают края органов ради своего прожорливого, разрушительного существования. Лайлу об этом известно лучше, чем кому-либо. Их обоих ужаснул бы, но не слишком удивил рак, или сердечный приступ, или отказ почки — что-то подобное, невидимое, внутреннее. Они, конечно, сознают и возможность несчастного случая, удара судьбы извне, но это так непредсказуемо, что кажется почти невероятным, даже думать об этом не стоит. За те восемь лет, что Лайл и Айла вместе, шесть из них в браке, они не раз бывали на похоронах тех, кто умер естественной смертью, так это называется. Друзья. Коллеги. Просто знакомых они исключили.

«По-моему, развлечение то еще, — сказала Айла Лайлу. — Повременим пока с этим хобби — ходить на похороны к кому попало».

Может быть, она умерла. Тогда понятно, почему Лайл смотрит на нее с такой печалью. Хотя непонятно, почему она в свою очередь смотрит на него.

Они очень серьезно отнеслись к тому, что у него повышенный, нездоровый уровень холестерина.

«Не хочу тебя потерять», — сказала она с нежностью, потому что в самом деле он был для нее чем-то вроде чуда, почти откровением.

Ей казалось, что происходящее с его сосудами похоже на те загадочные события, которые все время случаются на шоссе: едешь себе, самую малость превысив скорость, с удовольствием подпеваешь радио или любимому CD, там, куда направляешься, тебя ждет что-то приятное, и вдруг впереди целая цепь габаритных огней, затор, пробка, все еле плетутся, ползешь и ползешь целую вечность, пока наконец не увидишь две столкнувшиеся машины в левом ряду или дорожные работы, из-за которых сузился правый ряд, а иногда нет никакой видимой причины, поток машин просто рассасывается, и снова можно нажать на газ, напевая себе под нос. Когда он пришел домой и рассказал о своем повышенном холестерине, она именно так представила себе то, что творится в его сосудах: ровный поток, потом вдруг путь забивается, движение становится вялым, а потом роковая остановка.

Они перешли на салат, обезжиренный сыр и чечевицу. Господи, собрали целую кучу рецептов, готовили из чечевицы все, что только можно. И конечно, когда он, счастливый, как ребенок, принес из больницы хорошие результаты анализов, ему захотелось вкусненького.

«Мороженого, — сказал он. — Настоящего. Только одно, обещаю, но так хочется большую порцию „Роки-Роуд“. Или двойную шоколадного, и чтобы шоколадной стружки побольше».

Она увидела, как перед ними освобождается дорога, дальше можно двигаться легко и свободно, вернуться к прежней скорости, только быть теперь повнимательнее, не расслабляться.

Они с Лайлом в ответе друг за друга. В этом теперь смысл брака, по крайней мере для нее. Она надеется, что, если ей и не удалось улыбнуться, как хотелось, он сможет прочесть все в ее глазах. Он кажется таким подавленным! Что там, за подавленностью, она не видит, хотя обычно может изучать выражение его лица, уровень за уровнем, нужно только присмотреться. Иногда она, например, может уловить досаду за нежной заботой или, наоборот, очень часто — насмешливость, а еще любовь, разные ее оттенки, в том, как прорисовываются на его лице морщины, как сложены губы, в выражении и форме глаз.

Если бы он сейчас засмеялся, ей стало бы намного лучше. Если бы хоть улыбнулся, это бы ее подбодрило.

Он смеялся, когда они уезжали из дома за мороженым, смеялся над ней, потому что потащил ее за собой в веселом нетерпении, не дав даже переодеться после работы, а на ней был темно-синий льняной костюм со стильной узкой юбкой, в которой не так-то легко залезть в грузовик. Юбка задралась, собралась складками на бедрах, и он помог ее одернуть, хотя и не сразу.

Что дальше?

Поехали по дороге, надо полагать. Потом по шоссе. До города. Но всего этого она не видит, не вспоминает, просто она столько раз ездила по этой дороге, что ее мозг может воссоздать каждый спуск и поворот, каждый водосток, придорожный камень, забор и засеянное поле.

Она видит, как Лайл склоняется к ней, видит щетину и поры на его коже. Слышит, как молодой человек по другую сторону от нее что-то говорит.

— Повреждение позвоночника. — Это окончание фразы, которую она не поняла.

Лайл спрашивает:

— И что теперь? Что дальше?

Какое счастье, он говорит за нее, произносит именно то, что она хотела сказать, даже больше, произносит это осмысленно, правильно, так, как у нее сейчас не получится.

— Есть разные варианты. Может, сам выйдет, поэтому лучше нам подождать какое-то время. А если нет, потребуется операция, но не сейчас, позднее. Нужно его извлечь, так или иначе. В любом случае предсказать ничего нельзя, по-всякому может сложиться, знаете, надейтесь на лучшее. Повреждение сложное, тем более, что там засел осколок пули, но скоро можно будет говорить с большей определенностью.

То ничего не знаешь, то сразу узнаешь слишком много. Позвоночник. Операция. Пуля. И на этом не заканчивается нечто странное и сложное, но начинается что-то еще, слишком страшное, чтобы задумываться о нем.

Один из тех моментов в жизни, когда все катится кувырком, и все плохо, все очень плохо.


Только ненормальный

Родди холодно, очень холодно. Ночь жаркая до вони, окна у всех открыты, и целый день народ разгуливал почти голышом, но Родди все равно никак не перестанет дрожать. Одет он неподходяще, на нем только джинсы, майка и кроссовки, даже носков нет. Все бы отдал сейчас за место возле камина, куртку на меху, теплые ботинки. Он едва помнит, как это — тепло, хотя проснулся сегодня весь в поту. Может быть, оттого, что знал, что сегодня должно произойти, но и из-за духоты тоже. У бабушки нет кондиционера. Хорошо было бы позаботиться об этом. Теперь все будут думать, что он мерзавец, будут жалеть бабушку и отца, но Родди вовсе не жадный и не эгоист.

Бастер, старый бабушкин пес, полуколли, полуовчарка, утром просто лег на плиточный пол в кухне и не хотел вставать, хотя Родди пытался его выманить.

— Не надо, — сказала бабушка, — он уже сходил. А гулять он сегодня не захочет. Только ненормальный захочет.

Тогда на эту густую шерсть было страшно смотреть, а сейчас Родди все бы отдал, чтобы зарыться лицом в мех Бастера, вдыхая отдающий псиной, теплый, славный, такой знакомый запах старой собаки.

Родди очень о многом сейчас жалеет. Во-первых, он жалеет, что нельзя сделать так, чтобы снова было утро. И почему время так устроено? Почему нельзя вернуться и начать сначала, если то, с чем не должно было быть никаких проблем, оказалось такой ошибкой? Должно же у человека быть в запасе хоть несколько часов.

Был бы он дома, бабушка принесла бы одеяло, приготовила бы горячий шоколад, чтобы он согрелся, но хватит с него на сегодня растерянных, испуганных глаз. Он просто не вынесет растерянного, испуганного, расстроенного его предательством взгляда.

Может, ему лучше просто покончить с собой: прокрасться к реке и зайти поглубже. Или найти где-нибудь неподалеку что-нибудь острое и полоснуть себя. Тогда не придется никому смотреть в лицо. А если будет холодно, он не будет чувствовать холода. Он вообще ничего не будет чувствовать, если умрет.

Только вдруг он передумает в последний момент? Зайдет чуть глубже, чем нужно, потеряет чуть больше крови, и все, назад пути нет, барахтайся или истекай кровью до смерти. А ведь скорее всего так и выйдет, особенно сегодня, когда он все делает не так. Лучше еще подумать, а пока полежать здесь, в высокой траве, трясясь от холода, глядя, как понемногу зажигаются огни в городе и звезды. В это время года темнеет целую вечность. Обычно, каким бы длинным ни был день, ему все мало, но не сегодня, сегодня он — крот, летучая мышь. Сова, только он не охотится, а прячется.

Когда станет совсем темно, он, скорее всего, выберется отсюда без труда. Он хорошо знает эти места, часами ползал вдоль заборов и канав, бродил по полям без всякой цели, просто смотрел, что там. Там всегда было что-то новое: лягушки, маргаритки, высохшие дохлые змеи; а потом вдруг раз — торговый центр. Зимой иногда лисьи следы. Сурки, разные травы и злаки; потом еще несколько домов. По другую сторону поля стоит голый, засохший вяз с ломкими ветвями — вроде ориентира, но смотреть на него даже днем жутковато. Сейчас он и пугает, и успокаивает. Знаешь, где ты. Когда стемнеет, можно будет отсюда уйти.

Как он мог зайти так далеко?

Ему и в голову не приходило, что придется прятаться, тем более, что будет так холодно. Надо же быть таким идиотом! Он ничего такого не ждал, казалось, все так просто, казалось — чего проще?

Сейчас все, наверное, уже знают. Бабушка, скорее всего, говорит всем, что этого быть не может, но в глубине души, он готов поспорить, знает. И, готов поспорить, сердце у нее разрывается. Ни за что не сделал бы ей больно, но сделал же. Почему он не понял этого утром? Как он мог не понять?

Отец наверняка сидит в гостиной, в кресле перед телевизором, качает головой, и лицо у него мрачное. Ну это как всегда, у него вечно мрачное лицо. На этот раз есть из-за чего помрачнеть. Родди почти слышит, как отец слабым голосом повторяет снова и снова:

«Не знаю, — и вздыхает. — Просто не знаю».

Как-то, несколько лет назад, когда Родди доучивался последний год в средней школе, отец не пришел на спектакль, в котором у Родди была довольно большая роль, не пришел, хотя обещал. Бабушка пыталась все уладить:

«У папы в жизни столько разочарований. Иногда у него не все получается, как хотелось бы».

«А мне какое дело?»

Родди хотел сказать, что так нечестно, что, если у отца столько разочарований, нечего разочаровывать всех вокруг. Если у него их столько, должен понимать.

Бабушка у Родди совсем не такая.

«Из тебя вырастет прекрасный человек, — говорит она Родди, а еще: — Не бойся строить большие планы, ты добьешься всего, чего захочешь».

Только ей и в голову не могло прийти, даже на минуту, даже в те лихорадочные недели, когда складывался этот план, что он может захотеть чего-то такого.

Теперь он отчаянно этого не хочет. Поверить не может, что с ним такое произошло. И об этой женщине тоже думать не хочет. О господи.

Дождаться, когда совсем стемнеет, — и вперед. Куда? Но нельзя же просто лежать тут, мерзнуть и ждать, чтобы кто-то другой сделал следующий ход.

Хотя неплохо было бы. Неплохо было бы ничего не решать и не делать выбор. Он ужасно устал.

Он ложится на бок и сворачивается. Хочет стать маленьким и, если сумеет, устроиться поудобнее. Он такой худой. Может быть, поэтому так и мерзнет. Бабушка у него толстая, ее много, зимой она смеется, говорит, чем толще, тем теплее. А в это время года она ужасно мучается, иногда кажется, что ей дышать трудно, что она задыхается от собственной толщины. Прошлым летом она впервые перестала печь, да и готовить почти перестала, когда была самая жара.

«Стара я стала для этого», — говорит, хотя вообще-то ей всего шестьдесят два, конечно, старовата, но еще жить да жить.

То, что случилось, может свести ее в могилу. Иногда Родди на несколько секунд забывает, почему он тут лежит. Что он натворил? Почему не подумал? Он бьет себя кулаком по лбу. Больно, так ему и надо. В один день, в один вечер так глупо, легкомысленно, бездумно перевернуть всю свою жизнь.

Как же странно: все, что теперь произойдет, будет отсчитываться от этого дня.

Интересно, как там Майк, что с ним. Интересно, что бывает с друзьями, когда приходит беда. Майк всегда был лучшим другом Родди, с тех самых пор, как он и его мать постучали в бабушкину дверь в тот день, когда Родди с отцом переехали сюда. Расстроенному, тощему Родди было семь, крепенькому Майку — восемь, у него была нелепая стрижка, волосы торчком, и нахальный взгляд. Взрослые отправили их кататься на велосипедах по округе.

«Осторожнее там, — сказала мама Майка. — Покажи Родди дорожные знаки и светофоры. И школу тоже покажи, хорошо?»

Это было десять лет назад, полжизни, даже больше. А теперь, после всех этих лет, их дороги вдруг все-таки разошлись. Майк не то чтобы совсем ни при чем, но в общем и не виноват, по крайней мере не виноват в том, как все вышло. С самым страшным, непоправимым Родди был и остается один на один.

Им тогда казалось, что план отличный. С чего они так решили?

Они вынашивали его, восхищались им, снова и снова обсуждали, как гладко все пройдет, одно за другим, само собой. Точно так же они раньше придумывали в каникулы, куда бы отправиться на велосипедах, а прошлым летом, когда Майк получил права, на машине его родителей. Даже если они собирались уезжать совсем ненадолго и недалеко, все равно выбирали маршрут, присматривали хорошие стоянки, решали, что взять поесть. Не то чтобы они пытались предусмотреть все неожиданности. Неожиданности были чем-то само собой разумеющимся. Ради них все и затевалось.

Может быть, в этот раз они не думали о неожиданностях, потому что речь шла не совсем о развлечении. Хотя готовились тщательнее, чем обычно, потому что в этот раз затея была по-настоящему рискованная, им предстояло совершенно новое приключение. Им нравилось снова и снова репетировать, как все будет, оттачивать свои реплики, хотя план казался таким простым, не сложнее обычной загородной прогулки. Родди точно помнит, что придумал все Майк, смеха ради, поначалу они просто дурачились. Кто первым заговорил об этом всерьез? С чего вдруг, когда?

Скорее всего, Родди. Бывает, что Майк, которому все-таки уже восемнадцать, толкает Родди кулаком в плечо, когда тот слишком задумается о чем-то, и говорит:

«Гляди веселей, ты чего такой серьезный?»

У него по-прежнему стоит перед глазами то, что случилось. Быстрые картинки, которые так не хочется видеть, вспыхивают на изнанке век, и без слов ясно, что дело плохо.

Сначала выли сирены, много сирен. Но когда он остановился в поле, задыхаясь, потому что быстро шел по улицам, где его могли увидеть, потом пустился бежать и бежал, пригнувшись, довольно долго, прячась за деревьями, ныряя в канавы, карабкаясь через заборы, весь мокрый, чуть не плача, даже отзвук сирен смолк. Правда, когда он оглядывался, видны были мигающие красные огни, медленно двигавшиеся по улицам. Наверное, местные патрульные вызвали на подмогу полицейских из города. Мигалки все еще видно.

Как только станет совсем темно, он снова двинется в путь.

У него с собой всего пара долларов, ни еды, ни питья, ни машины. Они с Майком никогда не собирались в дорогу, не подготовившись, даже когда были маленькими. Стемнеет, и он пойдет дальше, но куда, и что ему делать, когда он туда доберется?

Он не знает, просто ничего другого не может придумать.

Если бы можно было пробраться домой, тихонько подняться наверх, собрать все одеяла, сколько есть, и зарыться в них, пока не согреешься. Только это небезопасно. В доме наверняка полно полиции, во всяком случае, за домом следят.

Сейчас он даже зол на Майка. Не должен он быть здесь один.

А он один. И скоро будет достаточно темно, чтобы идти дальше. За еле видным сейчас вязом есть забор, потом еще большое поле, пастбище с низкой, выгоревшей на солнце травой, потом еще забор, канава, и не то чтобы лес, но большое пространство, поросшее деревьями. Добраться туда, а там есть ручей, хотя в воде наверняка полно всякой дряни, и орехи есть, и ягоды должны быть.

Да, можно подумать, он знает, как выжить в дикой природе.

Но это уже что-то. Какой-то вариант, хотя бы для начала.

За соседним полем, в той стороне, откуда он пришел, где-то у выезда из города, слышится лай. Сколько это продолжается? Время от времени он словно отключается, уходит в себя. Лай звучит глухо и сосредоточенно. Там, наверное, две собаки. Не маленькие. Рвутся с поводка. Чем-то взволнованы, лают почти с торжеством, как Бастер, когда был помоложе и загонял белку на дерево.

Ох черт, о господи. Родди вскакивает и бежит. Руки у него работают, как у целой команды бегунов, он летит через посевы, доходящие ему до бедра, к вязу и, добежав до него, перепрыгивает через забор. Пастбище каменистое и неровное. Есть ли там коровы, есть ли там бык? Лай не слабеет, он все ближе и громче, в нем появилась новая тревожная нотка. А потом он обрывается, и это уже хуже. Но еще какое-то время Родди продолжает бежать, такой быстрый, молодой, легкий, отчаявшийся, вымотанный и подавленный, слезы и пот, мешаясь, застят ему глаза, потом, наконец, словно сжалившись над ним, что-то большое рассекает воздух, прыгает на него сзади, осторожные челюсти смыкаются на его запястье, он тяжело валится, ушибаясь, и лежит на спине, глядя на звезды и серьезную, настороженную, заостренную морду по одну сторону и еще одну, такую же, по другую, слышит голоса и шаги и закрывает на мгновение глаза, потому что все кончилось, и что бы ни случилось теперь, оно случится с кем-то совершенно другим, в совершенно другой жизни — так быстро, так сразу, просто не верится.


Связаны, соединены

Врача, того молодого, темноволосого, который склонялся над ней, стоя по другую сторону кровати, напротив Лайла, судя по всему зовут Грант.

— Спасибо, доктор Грант, — говорит Лайл пресекающимся голосом, наверное, у двери, которой Айла не видит. — Я бы хотел, чтобы вы поговорили завтра с ее детьми. Когда вам будет удобно?

Милый Лайл. Знает, что для нее важно, и делает все, чтобы оно состоялось, заставляет его состояться. Она знает, хотя и не по личному опыту, что врачи очень загружены работой, а еще они не очень любят общаться с родственниками. Их можно понять. Она сама не так уж уверена в том, что хочет, чтобы Джейми и Аликс нависали над ней, внося еще большее разрушение в то, что и так странно, чудовищно разрушено. Но раз уж они — семья, полагается через все проходить вместе. Может быть, у них получится справиться, кто знает? Зависит, видимо, от того, с чем именно нужно справиться. Или от того, насколько им надоели беды и несчастья их беспокойных родителей.

Да, но теперь ведь ее очередь, разве нет?

По крайней мере, насколько она может судить, она не при смерти. Если Джейми и Аликс нет необходимости видеться с доктором Грантом до завтра, предполагается, что будет какое-то завтра, и есть о чем говорить. Ей хотелось бы знать, о чем именно. Не только Джейми и Аликс пребывают в неведении.

Ей хотелось бы, чтобы не было страшно; хотя бы не так страшно.

Когда она произносит: «Лайл?» — это звучит отчетливо. Налицо явный прогресс, если, конечно, отчетливо оно звучит не только у нее в ушах, но и в комнате. Но если получилось, то следующее, что она сделает, это спустит ноги с кровати, встанет и уйдет отсюда.

Откуда уйдет? То есть это — явно больница, но где и какая? Лайл, наверное, вышел вместе с врачом. Ей из ее положения видна только матовая белизна, перемежающаяся хромированным металлом. Кремовые, в дырочку, плитки потолка. Неподалеку что-то мерно пыхтит, точно великан дышит. Еще у нее чем-то заткнуты ноздри, хотя дышать оно не мешает, и это непонятно. А настоящий ужас в том, что она не чувствует своего тела, кроме головы. Она не может понять, что это за состояние, когда ничего не ощущаешь, даже боли. Если она лежит, а она явно лежит, должно быть ощущение распластанности, ощущение того, на что опираются спина, плечи, ноги и руки. Если она в постели, то должна чувствовать еще какую-то тяжесть и давление, даже если укрыта всего лишь простыней.

О господи, она хочет домой. Хочет, чтобы всего этого не было, и можно было вместе с Лайлом вернуться к их сказочной жизни. Так нечестно, она только-только успела осознать эту награду, эту таким трудом добытую победу. Ей столького недодали! Она хочет домой.

Восемь лет назад, когда она впервые увидела ферму Лайла, вернее, дом и прилегающие к нему постройки — не совсем ферма, скорее загородный дом, — ей показалось, что она умерла и попала в рай.

— До чего же хорошо, — сказала она, когда грузовик, подпрыгивая, преодолел последние метры неровного проселка. — Лучше не бывает.

До встречи с ним она неправильно, как все горожане, назвала бы проселок дорогой. Она тогда еще и нервничала из-за того, что отправилась, как ей казалось, в местность, далекую от цивилизации, как в кино, как в «Освобождении» или вроде того, с человеком, которого знала всего пару недель. Потому что кто знает, что творится в душе у мужчины, когда все условности и ограничения остаются далеко позади? Лицо у него было славное, взгляд одновременно и добрый, и острый, но кто знает?

Так она и ехала с ним по длинной дороге, по проселку, заинтересованная и немного настороженная. А потом ее в самое сердце поразило то, что она увидела.

— Да, дом что надо, — согласился он.

Это было в самом начале. Айла с опаской относилась к тому, чтобы узнать друг друга поближе. Возможно, и он тоже, просто потому, что это, скорее всего, привело бы к чему-то, в чем она разуверилась, и к чему, как она себе говорила, у нее душа не лежала после Джеймса.

— Работы тут, правда, невпроворот.

Она чувствовала, с какой гордостью Лайл показывает ей дом.

— Но он того стоит. Такой красивый.

Так и было. «Красивый» не отражало сути. Даже «лучше не бывает» оказалось не совсем то. «Рай на земле» было ближе к истине.

Да, сказал он, и для него тоже. К тому времени он прожил здесь уже три года. Почти все свободное время он улучшал, сносил, перестраивал, делал дом своим. Айла уже колебалась, склоняясь к тому, что он ей нравится, но влюбилась в его дом. Насколько ей известно, он по этому поводу не ревновал и в корыстных побуждениях ее не подозревал. Она даже думала, что, не влюбись она с первого взгляда в дом, который был ему так дорог, на который он потратил столько сил, она упала бы в его глазах. Его дом был не то чтобы проверкой, но все же чем-то, что можно было и не пройти.

Вдоль проселка, склоняясь над ним, тесно росли старые плакучие ивы и клены.

— Его размывает каждый год, — сказал он, имея в виду рытвины и ухабы. — Приходится в конце весны засыпать щебнем, довольно много уходит.

И вдруг в конце дороги, за плавным поворотом возник двухэтажный дом из желтого кирпича, устойчивый и незатейливый, если не считать крыши, отливавшей медью, и узора, выложенного из кирпича по углам здания. Простые прямоугольные окна были закрыты темно-зелеными ставнями, веранда, выкрашенная в густой зеленый цвет, окружала дом с двух сторон, одна в тот момент была залита солнцем, другую затенял еще один раскидистый клен. Уютные деревянные и плетеные столы и стулья, навес от солнца, того же густо-зеленого цвета.

Сюда он переехал после того, как его жена Сандра умерла от рака груди, давшего метастазы, которые съели ее заживо, после того, как пережил вместе с уже почти взрослыми сыновьями-близнецами, которых Айла еще не видела, их переходный возраст и скорбь, после того, как снова обрел внутреннее равновесие и стал понемногу осматриваться, решая, чего ему может захотеться теперь, когда он один, — он отправился на поиски и в конце концов нашел это.

— Я твердо знал, что мне нужно, — рассказывал он ей. — После всех тех лет, что я провел в городе, мне был нужен простор. Чтобы было где повернуться. Может быть, просто хотел чего-то, чего у меня никогда не было. У тебя так бывало, что в жизни — одно, а мечтаешь совсем о другом?

Еще бы. Айла кивнула, но, хотя он сделал паузу, подняв брови, не стала уточнять, почему, или когда, или в каких обстоятельствах такое бывало.

— Пока я жил с Сэнди и потом с ребятами, я даже не представлял, как это — остаться одному. Страшновато, конечно, я чего-то в этом духе и ждал, взявшись за дело, которое требовало серьезных усилий. Но интересно. И здорово, если все получится. Риелторы со мной с ума посходили: показывали то, потом это, а я знал только, что до работы должно быть не очень далеко, и еще, что я сразу пойму: вот оно, когда увижу.

А потом позвонила одна из риелторов, сказала, что есть дом, только-только выставлен на продажу, она сама его не видела, но покупка может быть выгодная, хотя ей и говорили, что дом не в очень хорошем состоянии. Я поехал туда один, просто неудобно уже было тратить ее время впустую. Сначала не мог найти, где это, ездил туда-сюда мимо проселка, потому что у него был такой вид, как будто он вообще никуда не ведет, но потом сдался и свернул. Пару раз ударился днищем о дорогу, попрыгал на ухабах, изозлился весь, а потом вдруг раз — вот оно. Выехал из-за поворота и увидел. И наплевать, сколько он стоит, сколько труда в него нужно вложить, что нужно будет делать. Самый потрясающий момент за всю мою жизнь. Ну, не считая рождения мальчишек, но там совсем другое. Это было — мое. Касалось только меня. И все так неожиданно, я был почти в шоке. С мальчишками все было правильно, и здесь тоже, только совсем по-другому.

Айла подумала о рождении собственных детей: да, волшебство. Шок и потрясение, в самом деле.

Было столько поводов для опасений с этим все еще незнакомым мужчиной, рассказывавшим такую аккуратную историю: умершая жена, которая, наверное, со временем будет становиться все лучше и лучше; теплая привязанность к детям, о которой сама Айла знала не понаслышке; даже его восприимчивость к райским уголкам. Айла гадала, зачем он ее сюда привез, по какой причине она с ним сюда поехала.

— Вот, теперь ты здесь, — сказал он тогда. — И это тоже правильно.

Так и было. И как же ей хочется туда. Не нужно было уезжать, не нужно было спускаться с веранды, залезать в грузовик, ехать за мороженым. И они были бы в безопасности.

Вместо этого она здесь; а вот и он, вернулся в эту странную матово-белую комнату. Садится возле еще одной больничной кровати, заботливо склоняется над еще одной женой, черты его лица заострились, складки, идущие от крыльев носа вниз, кажутся глубже, чем обычно. Он, этот мужчина, к которому Айла придвигалась все ближе и ближе, пока наконец не сдалась, не поддалась, не уверовала, выглядит усталым, почти старым. Бог знает, как выглядит она сама.

— Зеркало, — говорит она.

Он явно встревожен:

— Нет-нет, не сейчас. Ты пока еще не в форме.

Не в форме, то есть не такая, как всегда, на себя не похожая. И страшная.

Он не понимает, что ей не просто хочется увидеть свое лицо, ей нужно убедиться, что у нее все еще есть лицо, что она сама еще есть.

— Зеркало, — повторяет она.

Он вздыхает, встает и уходит из поля ее зрения. Через несколько секунд он снова рядом с ней, прижимает к груди скрещенными руками круглое зеркало в зеленой пластмассовой раме.

— Слушай, — говорит он, — тебе, наверное, все покажется хуже, чем кому-либо. Слишком мало времени прошло, ты еще отекшая и в ссадинах. Отчасти из-за этих трубок. Ты не расстраивайся, ладно? Ты поправишься.

Если бы она могла, махнула бы рукой в нетерпении. Он вздыхает и подходит ближе, переворачивает зеркало, подносит его прямо к ее лицу.

Ох. Он должен был ее предупредить. Кто-нибудь должен был сказать.

Страшилище. Серая кожа, только возле ноздрей ссадины. Трубки, мерзкого желтоватого цвета, распирают ноздри над соединительной пластиковой перемычкой. Глаза, ее большие голубые глаза, сузились до щелочек в распухших, как подушки, почерневших веках. Кожа туго натянута на щеках, на подбородке, на желваках — у нее есть желваки! — как будто сейчас лопнет. Ее кудрявые, стриженые рыжие волосы, седые у корней, что под этим углом особенно заметно, спутаны и грязны. И все это зажато металлической изогнутой рамкой, под которую подложены салфетки. Теперь понятно, почему у нее не поворачивается голова и почему ей приходится смотреть прямо в это зеркало или скашивать глаза как можно дальше в сторону.

Боже. И на этот кошмар смотрит Лайл. Сколько уже? Если бы можно было сделать одно, только одно, она бы закрыла лицо руками.

— Рассказывай, — говорит она и видит, как Лайл на мгновение поджимает губы, с трудом втягивая воздух.

Ей немного легче оттого, что она видит и слышит даже такие мелочи невероятно четко, она спрашивает себя, не может ли это быть своего рода компенсацией за то, что она утратила, до чего никак не доберется. А если и доберется, и даже потрогает — все равно не почувствует.

Где сейчас ее руки? Чем они заняты? Руки Лайла где-то там, внизу, наверное там же, где должны быть и ее руки, которыми ей хотелось бы держаться за умные, умелые руки Лайла. В суде, когда должны были зачитать приговор Джейми, руки Лайла были самой сильной, самой утешительной, основательной и надежной плотью и костью в мире. Она тогда подумала: как бы ей удалось все это вынести, не поддерживай ее его рука, и что вообще поддерживало ее, пока этой руки не было рядом. Она уцепилась за нее, как он потом сказал, мертвой хваткой. Может быть, сейчас он так же вцепился в ее руку.

Она не только жутко выглядит, от нее как будто осталась одна голова. Как в старом фильме ужасов: лаборатория сумасшедшего растрепанного ученого, лишенная тела голова в банке, противостояние между гордым, но испуганным ученым и яростно работающим, разгневанным мозгом. Ученый — жертва своего кощунственного стремления быть творцом. Голова, полагающаяся на остроту ума и безжалостность, тоже жертва этого кощунственного стремления. Победителей нет. Всех губит избыток самомнения, все слишком далеко заходят.

А они всего лишь ехали за мороженым, совсем не далеко.

— Рассказывай!

Потому что страх не уменьшается оттого, что не знаешь, чем он вызван.

Позвоночник. Операция. Пуля.

Когда они ссорились, Джеймс обычно смотрел на нее, сузив глаза, поджав губы и говорил угрожающе-тихим голосом:

«Не спрашивай, если не готова услышать ответ».

Потом стало ясно, что он имел в виду. Айла сказала бы, что есть такие вопросы, к ответу на которые невозможно быть готовым, но, как с зеркалом, нет и выбора — спрашивать или нет. И еще она думает, что ее взгляд на вещи всегда был сложнее и интереснее, чем у Джеймса, который, к сожалению, мыслил довольно примитивно.

— Ты что-нибудь помнишь?

Голос у Лайла тихий, немножко дрожащий, намеренно нежный. Ну да, конечно, он ведь не может знать, что она помнит, а что нет. Он не представляет, где начинается и где заканчивается провал, и с чего начать его заполнение. Забавно, она решила, что он знает. Забавно, что ей казалось, будто он так все понимает.

Может быть, сейчас ему больше всего хочется выбежать из комнаты. Или разозлиться, или заплакать. Во всяком случае, ему не хочется сидеть здесь и смотреть на нее, казаться старым и говорить то, что она совсем не хочет слышать, но должна выслушать.

— Прости, — говорит она, имея в виду сразу все: что заставляет, отнимает его силы, время, рассчитывает на его заботу, что выглядит жутко, что стала обузой, что пока не понимает почему и что ей приходится ждать от него объяснений. Даже на это, на объяснение, он дал согласие, когда женился на ней.

Любовь сама по себе не подразумевает такой ответственности. Брак — да. Лайл и Айла связаны, соединены, необязательно навсегда, но так, что в подобных случаях этот союз, несомненно, должен действовать. Точно так же Джейми и даже Аликс, которые неотделимы навсегда, просто не могут не приехать.

— Холестерин, — выговаривает она, хотя слово произносится как-то наоборот. — Мороженое.

Даже это звучит невнятно.

— Да? Только это и помнишь?

Он снова тихо вздыхает.

Если бы на шоссе в его артериях случилась дорожная пробка, она бы вздыхала? Может быть, ей даже показалось бы, что она загнана в угол, обречена, потому что он во всем должен полагаться на нее и ее добрую волю? Сейчас она не может на него смотреть. Вдруг на его лице именно такое отчаяние?

— Доктор Грант сказал, что у тебя могут быть провалы в памяти, — говорит Лайл. — Он говорит, так часто бывает в шоковом состоянии. То есть, когда выходят из шока, ты сейчас не в шоке, конечно. Сначала провал, а потом можешь внезапно все вспомнить.

— Что еще?

— Что он еще говорит?

— Да. Что будет. Со мной.

Слова ее выматывают, она лишается сил.

— Ну, в общем, ничего. Пока ничего. Они хотят подождать, сделать еще сканирование, анализы, посмотреть, как все пойдет. Они считают, что он может сам выйти, это было бы лучше всего. Если непохоже будет, что выйдет, если анализы что-то такое покажут, будут оперировать. Операции, скорее всего, в любом случае не избежать, даже если он выйдет, тогда всего лишь будет не так сложно. Хорошо, что ты здорова. Ну, то есть, здорова… ты понимаешь. Что ты достаточно сильная. В общем, они посмотрят. Увидим. Тут хорошие врачи, и прогноз они дают благоприятный. Говорят, шансы очень велики.

Почему она раньше не замечала, что он опускает главное слово почти в каждом предложении, или это появилось только что, эта уклончивость и умолчание, как реакция на то, что случилось? Что за «он», кусок пули, что ли, о котором говорил врач? И что за «прогноз», о каких «шансах» идет речь? Она подбирает слово, которое сможет произнести, и говорит:

— Туманно.

Лайл кивает:

— Какое-то время так и должно быть. Они не любят выражаться определенно. Наверное, слишком много судебных исков или предупреждений от юристов вроде меня, что существует ответственность за сказанное. Но мы с тобой оба знаем, что это не навсегда и ты, конечно, будешь двигаться и ходить. Очень скоро. Это просто сбой, но мы с ним справимся, и ты не успеешь опомниться, как все снова будет, как всегда.

Она перестает его слушать после «навсегда», когда он доходит до «двигаться и ходить». Хотя «мы» она слышит и благодарна за это.

В его нарочитом оптимизме слышна не только недоговоренность, но и угроза. На него нельзя полагаться, что от Лайла уже само по себе воспринимается как удар.

— Рассказывай, — снова говорит она. — Сейчас же.

Она требует, и он склоняет голову и еще раз глубоко вздыхает.


Странное, далекое небо

Когда Родди привезли в этот город, к бабушке, он ревел и брыкался. Это было десять лет назад. Сейчас, когда он лежит на спине в высокой пшенице и на него смотрят две настороженные собаки и тысячи звезд, он оглушен и растерян оттого, что не сможет вернуться домой.

До него слишком медленно доходит. У него беда с чувством ритма, он вечно отстает на такт или два. Поэтому и сегодня все так вышло.

Некоторые из самых важных, хотя и не всегда лучших моментов своей жизни он провел именно так: лежа на спине, очень тихо, глядя вверх.

Именно так, когда ему было семь, он провел первую ночь в бабушкином доме, куда они с отцом перебрались так надолго. Он никогда не капризничал, но в тот день, когда они переехали, когда загруженная машина отца, в которой уместилось все, что они оставили себе, шла перед маленьким грузовичком, Родди ревел всю дорогу. Когда они въехали в город, он стал отчаянно брыкаться. Когда остановились у серого оштукатуренного бабушкиного дома, он вцепился в руль, потом в дверь, и отец сурово выволок его из машины. Он даже лягнул бабушку, которая крепко обхватила его руками.

Когда они трое наконец поужинали, он окончательно выдохся. Его отправили в его новую комнату под самой крышей, а бабушка с отцом взялись расставлять внизу вещи, которые они с отцом привезли с собой. Бабушка зажгла у постели Родди голубой каплевидный ночник, и в его слабом отраженном свете потолок казался каким-то странным, далеким небом.

Он был очень зол. Из-за того, что его вырвали из привычной обстановки, но еще из-за того, что мама, если она вернется в их маленький домик в городе, не сможет их найти.

Как-то утром мама была дома, она обняла и шлепнула Родди, уходившего в школу, на прощание, а когда он вернулся, входная дверь была не заперта, он вошел, но дома никого не было. Ну, иногда ее не бывало дома, так что пару часов ничего странного в этом не было, хотя обычно она предупреждала, что уйдет, может быть, в кино, или, как она говорила, побродить.

Обычно папа уходил утром и возвращался поздно вечером, ужинал, включал телевизор, а немногим позже Родди шел спать. Иногда он хлопал Родди по плечу или ерошил его волосы, называл его «приятель», и, если Родди что-то было нужно или ему хотелось чего-то, отец делал все так, как хотел Родди. Как-то он принес Родди первый двухколесный велосипед, хотя потом и не помогал ему учиться на нем кататься. Этим занималась мама, бегавшая вдоль тротуара и придерживавшая седло, чтобы он хоть как-то сохранял равновесие. С ней было весело. Однажды она поставила на их крошечном заднем дворе маленькую палатку, чтобы они с Родди могли устроить себе бивак, и они сидели там допоздна, она рассказывала страшные истории и показывала на холщовой стене театр теней, по-всякому складывая пальцы. В парке она взвизгивала и хохотала даже громче его, когда толкала его на качелях так высоко, как только было можно, куда выше, чем он сам смог бы раскачаться.

Но иногда она бывала грустной и уставшей и не вставала с постели или с дивана по нескольку дней.

— Прости, заинька, — говорила она. — Я сегодня сама не своя.

Только если она временами не своя, а чья-то еще, это ведь все равно она, разве нет? Это было не очень понятно, зато надежно: он знал, что мама или такая, или такая. Иногда, когда он бывал у друзей, ему казалось, что взрослые — ненадежный народ, потому что если они улыбались или разговаривали строго, казалось, что все это неправда. Как будто они в масках, как на Хэллоуин. Мама была совсем не такая.

Случалось, что она доставала отца до тех пор, пока они не шли куда-нибудь, в кино или на танцы, хотя отец обычно не хотел никуда идти. Когда они куда-нибудь собирались, у мамы всегда начинали блестеть глаза. Она казалась счастливой.

В тот день она так и не вернулась до возвращения папы, а папа не был удивлен, он принес пиццу и стал выкладывать ее на две тарелки — это тоже было странно. Он положил руку Родди на плечо и сказал:

— Идем в гостиную, сынок, я должен тебе кое-что сказать.

Родди был тощий, все говорили, что он похож на маму, она была маленькая и худенькая, и волосы у нее были почти такие же короткие, как у него, только кудрявее. В гостиной он присел на край дивана, как в те дни, когда она лежала там, укрывшись одеялом, просто смотрела телевизор или спала, в те дни, когда она не носилась по дому, ища, чем заняться.

— Я не знаю, понимаешь ты или нет, — наконец начал папа, — но с мамой не все в порядке. Ты ведь замечал, она иногда радостная, а иногда — нет?

Родди кивнул.

— Ну вот. — Папа наклонился вперед, уперся локтями в колени, свободно свесив большие ладони.

Что — вот? Папа даже не смотрел на Родди, он уставился куда-то в угол, а может быть, на экран выключенного телевизора.

— Ну так вот, оказывается, это у нее такая болезнь. Иногда ей так хорошо, как мало кому бывает, но так плохо, как ей, точно бывает немногим. Ей тяжело, когда то так, то эдак. Нам всем тяжело.

Родди покачал головой, ему не тяжело.

— В общем, сегодня день случился особенно тяжелый, и она решила что-нибудь с собой сделать, так ей было плохо. И сейчас она в больнице. Точнее, она была в двух больницах. Сначала в той, где занимались ее руками, она потеряла много крови. А потом ее увезли в другую больницу, там ее будут лечить, чтобы она больше ничего с собой не сделала. Вот, видишь, как все вышло.

Нет. Родди смотрел изо всех сил, но ничего не видел.

Для начала, откуда папа все это знает? Он же целый день был на работе.

— Она мне позвонила, — сказал отец, как будто услышал, о чем Родди думает. — Я вызвал «скорую» и приехал в ту, первую больницу. Знаешь, это хорошо, что она позвонила. Значит, она не хотела, ну, не хотела сделать с собой что-то совсем плохое. И не хотела, чтобы ты испугался, когда придешь из школы. Потому что ей сегодня было очень плохо, но она подумала о тебе, это хороший признак.

Родди сполз с дивана и встал перед отцом:

— Давай к ней съездим.

Отец покачал головой:

— Боюсь, не получится. В больнице сказали, что нельзя. И потом, ей нехорошо.

— Ее забинтовали?

— Да, но немного. Только руки.

Она нарочно поранилась? Нарочно сделала, чтобы пошла кровь? Если Родди обдирал коленки или у него шла носом кровь, мама морщилась, когда возилась с антисептиком и пластырем, или запрокидывала ему голову и заворачивала лед в полотенце. Она боялась крови. Зачем она себя поранила? Он нахмурился. Может, папа соврал? Может, выдумал всю эту историю, чтобы скрыть что-то еще, что-то похуже?

— Я хочу к маме.

— Я знаю, сынок. — Папа вздохнул. — Но нельзя. Как ни жаль, нельзя.

Лицо у него было печальное. Не как у мамы, когда она застывала, как мертвая, а как будто он сейчас заплачет. А потом он посмотрел на Родди, сделал другое лицо и сказал совсем новым, громким голосом:

— Так что остались мы с тобой вести холостую жизнь, можем делать что захотим. Чем займемся? Можем пойти в боулинг или в кино, выбирай. Или нажарим попкорна и будем смотреть телевизор до ночи. Что скажешь?

Родди сказал бы, если бы решился: «Почему ты не ходил в кино или еще куда-нибудь, с мамой, когда ей хотелось?»

Он пожал плечами.

— Без разницы. Мама когда вернется, завтра?

— Завтра — нет. Не знаю. Там будет видно.

«Там будет видно» ничего хорошего не предвещало.

А на следующий день вместо мамы объявилась бабушка с парой чемоданов. Она жила довольно близко, в маленьком городке неподалеку, и Родди она нравилась, хотя он с ней, в общем, не так много общался. Она все время обнимала Родди. Когда они смотрели телевизор, она обнимала его и прижимала к себе, к своему мягкому, как подушка, боку, и они так и сидели рядом. Но время шло, и она не часто говорила с ним о маме, и его к маме все еще не пускали.

— Я знаю, что ты по ней скучаешь, милый, — сказала бабушка. — Но ей так нехорошо, что к ней нельзя.

Он не мог понять, что значит нехорошо. Ее что, тошнит? Он все пытался придумать, как еще спросить об этом. Может быть, он просто не теми словами спрашивает, поэтому никто и не может правильно ответить.

— Нет, милый, ее не тошнит, наверное, ее быстрее вылечили бы, если бы ей было нехорошо из-за этого. Ей по-другому нехорошо, что-то в голове, а это труднее лечить.

— Она умрет?

Первый раз ему пришлось собрать все силы, чтобы задать этот вопрос, но потом стало проще, потому что ответ был один и тот же, хороший:

— Нет, от этого не умирают, не бойся.

— Это заразно?

Вроде кори или свинки, тогда понятно, почему к ней нельзя. Когда кто-то болеет тем, чем можно заразиться, к нему нельзя, можно только тем, кто за ним ухаживает. Кто ухаживает за мамой? Ей должно быть страшно, если это кто-то чужой.

— Нет, и заразиться тоже нельзя. Нет, Родди, все дело в том, что она иногда слишком радостная, а потом делается слишком грустная. Ты же сам знаешь, я знаю, что знаешь. Но вылечить это трудно, потому что врачи в этом не так хорошо разбираются, как в болезнях тела.

Разве мама не обрадуется, если его увидит?

Разве она по нему не скучает?

— Куда делась твоя мама? — спрашивали его в школе.

— Она в больнице. Болеет.

Это производило впечатление, к нему стали лучше относиться. И учителя тоже, никто не раздражался, когда он не мог решить задачу или начинал запинаться, читая вслух. Это ему даже нравилось, и он старался не выглядеть напуганным.

Из ящика буфета в столовой, где хранились фотографии, он утащил пару снимков: на одном они были с мамой в парке, на другом — с мамой и папой на фоне рождественской елки. Он прятал их под свитером, пока не смог унести наверх и засунуть под матрас. Потом он мог их вынимать и рассматривать сколько угодно, убедившись, что папа и бабушка внизу. Он не смог бы объяснить, почему никто не должен знать, что они у него, но так было нужно. Он все смотрел и смотрел на ее лицо. На обеих фотографиях она смеялась, рот у нее был чуть не в пол-лица. Не потому ли он утащил фотографии, что боялся забыть, как она выглядит. Хотелось верить, что нет.

— А папа к ней ездит? — спрашивал он. — Она хочет, чтобы я пришел?

Он был совершенно уверен, что в ответ услышит «да» и «да, конечно», так и получилось.

— Папа был у нее два раза, — сказала бабушка, — но ей пока слишком плохо, говорят, лучше пока ее не тревожить. А тебя она, конечно, хочет повидать, она по тебе очень скучает, но пока она не готова к тому, чтобы к ней приходили.

Кто это, интересно, говорит? Какие-то люди, которых он даже не знал, могли говорить, что делать не только ему или маме, но и папе тоже. Наверное, какие-то важные и серьезные люди. Но раз он их не знал, откуда он мог знать, хорошие они или нет, и есть ли им вообще до нее дело, и не делают ли они с ней что-нибудь нехорошее? Вот как по телевизору важные люди делают что-нибудь плохое с другими людьми, без всякой причины.

— Она когда-нибудь вернется домой? — спросил он в отчаянии. Он уже не думал про завтра, ему просто хотелось знать, что придет день, когда она появится с чемоданом в руке, потому что всегда нужна куча вещей, когда так надолго уезжаешь, и она засмеется на пороге, обнимет его, и рот у нее будет чуть не в пол-лица.

— Все очень стараются, чтобы она вернулась. Пробуют всякие новые лекарства, так что просто нужно подождать и посмотреть, что получится.

Этого он не ожидал. Он бы и спрашивать не стал, если бы думал, что ответ будет такой расплывчатый.

Как-то он пришел из школы и увидел перед домом объявление: «Продается». Отец сказал:

— Родди, мы решили, что пора кое-что изменить.

Бабушка обняла его и сказала:

— Помнишь Бастера? Я его, бедного, так надолго оставила с соседями, а он так будет рад тебя видеть. — И еще она сказала: — Возьми с собой все, что хочешь. Все, что тебе нужно, чтобы быть как дома.

Дело было в деньгах, так сказал папа. Он решил продать дом и еще кучу всяких вещей, потому что приходили новые счета, которых он не ожидал, и по закладной не все было выплачено.

— Что такое закладная? — спросил тогда Родди.

Потом он еще спрашивал: «А почему бабушка не может продать свой дом и переехать к нам?» и «А как же мама? Вдруг она приедет, а нас нет?». Тупо, отчетливо, беспомощно и бессмысленно повторял снова и снова: «Я не хочу ехать», или «Я не поеду», или «Вы меня не заставите». Но они, конечно, заставили.

Когда он ревел и брыкался в тот день, ему было хорошо. Это было как-то очень правильно и по делу, если бы мама так себя вела, ей сразу стало бы веселее. Бабушка прижала его к себе и так и держала, хотя он лягался и вырывался на свободу.

— Не волнуйся, — сказала она отцу. — Ничего со мной не случится. Конечно, он расстроен, а ты как думал? Лучше его оставить пока в покое.

Отец затащил в дом коробки, лампы, несколько стульев и все такое и сложил все в маленькой бабушкиной прихожей. Бабушка принесла ему пива и сказала:

— Оставь все как есть. Я понимаю, тебе сейчас нелегко, но я так рада, что снова дома.

Чуть позже из кухни донесся запах чего-то вкусного. Они поужинали, а потом Родди пошел спать в свою новую комнату под крышей, слабо освещенную голубым ночником, бросавшим отсвет на потолок. Он лежал в новой постели и злился, а потом, наверное, уснул.

На следующий день у него появились два настоящих, лучших в его жизни друга: Бастер, который его разбудил, вспрыгнув на кровать, и Майк, пришедший в гости с мамой.

А в остальном — городок был небольшой, и все всё знали. И почему они с отцом переехали к бабушке, тоже знали. Поэтому когда он пошел в школу, все было не так, как на прежнем месте. Ну, на него косились, как на психа, как будто он сейчас выкинет что-нибудь. Один наглый парень из четвертого класса подошел к нему в первый день, ткнул пальцем ему в грудь и сказал:

— Мамаша твоя — психованная. И ты небось тоже псих.

Малышня начала распевать: «Псих, псих, у него мамаша псих!» — и бегать вокруг Родди, дотрагиваясь до него на бегу и с визгом отдергивая руки, вроде как он такой страшный, а они такие смелые.

Повести себя можно было по-разному. Он сделал так: сгреб этого, из четвертого класса, который стоял и смотрел на то, что заварил, и врезал ему. Метил в нос — и не промазал. Хлынула кровь, и хоровод замер. Потом раздался визг, и все замолчали.

Родди выгнали из школы на два дня. В первый же день выгнали.

— Нечего связываться со всякой мразью, — посоветовал отец.

Родди и сам так думал. Бабушка просто переживала. После того случая он научился ходить вразвалочку, широко расставляя ноги и прищурившись. Это вроде бы сработало. Никто к нему особо не приставал. Да и потом был еще Майк, и то, что они были вместе, здорово помогало.

Они с Майком почти все время были вместе, просто шатались по городу и здесь, по округе. Иногда, устав, бросали велосипеды в канаве, уходили в поле и валялись на земле, закинув руки за голову, обсуждали всякие планы и события, смотрели в небо.

Было здорово. Родди часто приходил сюда и один. Майку некоторые вещи не так интересны, как Родди. Например, пчелы, куда они летят и зачем, или улитка, ползущая по руке, или муравей, волочащий какого-нибудь жука, больше его самого, в муравейник, чтобы весь муравейник его ел. На это он мог смотреть часами. Потому что вблизи эти существа были совсем не противные и не страшные. Они были удивительные. Усики и мохнатые ножки шевелились, темные фасетчатые глаза высматривали опасность и добычу. У одного было кроваво-красное брюшко, другой был зеленый с радужным отливом. Лучше всего были те, которые со временем менялись и становились кем-то совершенно другим. У кого-нибудь, кто бегал или ползал, появлялись крылья. Хвосты отваливались. Шкурки меняли цвет. Отмершие части беспокойно шелестели, встревоженные последним мгновением жизни.

Дома он бритвенным лезвием вырезал картинки с крохотными многоногими и усатыми тварями в панцирях, с членистыми телами, из библиотечных книжек, осторожно-осторожно, чтобы никто не заметил пропажу. А еще из тех книжек, которые они с Майком крали в магазинах. Ему нравится его комната под крышей, с покатым потолком, о который можно удариться головой, если резко сесть в постели. Те блестящие фотографии из книжек он развесил низко на стенах. Из некоторых получились целые истории о том, как самые интересные существа превращались из ползающих в крылатых.

Отец говорил, что это гадость. Майк сказал: «Жуть». Но это потому, что фотографии были с большим увеличением. Бабушка сказала, что хорошо, что Родди всем этим интересуется, может, будет биологом или еще каким-нибудь ученым.

Ему нравился маленький серый письменный стол, за которым он делал уроки, бабушка говорила, что он еще дедушкин, и настольная лампа на гибкой ноге тоже нравилась. Когда он перестал злиться, бабушка сказала:

— Это все — твое, Родди. Делай с комнатой что хочешь.

Это было здорово, и пару лет назад он взял и перекрасит стены в черный цвет, и она ничего не сказала. Он решил, что так фотографии будут лучше смотреться, и потом ему показалось, что будет классно, как будто все время ночь. Бабушка промолчала и тогда, когда он увидел, что комната получилась жуткая и страшно унылая, и попробовал перекрасить все в желтый, а получилась грязь и разводы.

Бедная бабушка. Она и не думала, что к ней переедет ее сын со своим сыном и придется присматривать за ними, как будто никто не вырастал и не уезжал. Папа не слишком разговорчив, даже с ней. Правда, у них с Родди по-прежнему есть что-то вроде своего языка. Проходя мимо, он похлопывает Родди по плечу или проводит рукой по его макушке. Или еще, они смотрят хоккей, и когда бывает удачный пас или гол, он кричит: «Ай, хорошо!» — и они с Родди переглядываются и улыбаются. Родди так понимает, что в душе они в этот момент пожимают друг другу руки и хлопают друг друга по спине.

Слова, в общем, не так и важны. Бабушка говорит, важно, что человек делает. Папа работает и смотрит хоккей, бабушка печет и говорит Родди, чтобы он ел, а то вон какой тощий, и никому из них нельзя полностью доверять. А мама свалила. Серьезно, совсем свалила.

Когда Родди было четырнадцать, летом, они ему в конце концов рассказали.

— Ты уже взрослый, — сказал отец.

Может, бабушка настояла. Родди ее по-прежнему иногда доставал, все думал, что может найти мать, потому что, когда он думал о ней или вытаскивал те старые фотографии, ему казалось, что ее должно беспокоить, что с ним случилось, а может, она даже ищет его и ей плохо. По ночам, когда свет нигде не горел и он мог лежать в постели, глядя на верхушку дерева, растущего перед бабушкиным домом, он иногда представлял себе, как мама бродит по темным улицам, заглядывает в окна, останавливает прохожих, разыскивая своего сына. Он даже иногда немножко плакал, когда думал об этом.

И еще он хотел ей что-то сказать, что-то, что ее, может быть, спасет, хотя уже не помнил толком, что именно, и какая она, тоже уже не помнил, если не считать тех двух улыбающихся фотографий. И все-таки, даже если она изменилась так же сильно, как он сам и как папа, он бы ее узнал, когда увидел. А она его узнала бы? Было бы это в кино, узнала бы.

Как бы то ни было, ничего этого не произошло. Вместо этого как-то после ужина отец сказал:

— Ты уже взрослый. — И они с бабушкой уставились на него, как будто прикидывали, так ли это на самом деле.

В городе, где они раньше жили, был один мост. То есть там было много мостов, над рекой и железной дорогой, но этот был над скоростным шоссе, а не над чем-нибудь мягким, вроде воды. И туда люди шли, когда точно знали, что хотят умереть.

Мать Родди знала точно.

Больше чем за год до того, как они ему рассказали, она уже точно знала.

— Прости, сынок, — сказал папа.

— Родди, бедный ты мой, — сказала бабушка.

— Никто, — продолжал отец, хотя Родди уже не так ясно слышал, у него в голове крутились всякие слова и образы. — Никто не виноват. То ли они нужное лекарство не нашли, то ли она его не всегда принимала, и, наверное, ей было слишком плохо, она так больше не могла. Там что-то в организме меняется, какие-то вещества.

— Все пошло наперекосяк, — добавила бабушка.

Родди снова думал, что это за непонятные люди, которые решают все за других, и пробуют с ними что-то делать, и в конце концов делают не то? Если он к ним когда-нибудь попадет, остается надеяться, что ему повезет больше, чем матери.

— А почему, — спросил он, — вы ничего не сказали?

Отец опустил голову и смотрел на свои руки, лежащие на столе.

— Мы тогда думали, что не надо. Мы хотели, чтобы ты доучился спокойно, но теперь, я уже говорил, ты достаточно взрослый. Перешел в старший класс, уже можешь понять.


Дата добавления: 2015-08-06 | Просмотры: 384 | Нарушение авторских прав







При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.071 сек.)