Глава 20. Едва лошади графа завернули за угол бульвара, Альбер разразился таким громким смехом, что его нельзя было не заподозрить в искусственности.
ГАЙДЕ
Едва лошади графа завернули за угол бульвара, Альбер разразился таким громким смехом, что его нельзя было не заподозрить в искусственности.
— Ну, вот, — сказал он графу, — теперь я хочу спросить вас, как спросил король Карл Девятый Екатерину Медичи после Варфоломеевской ночи: хорошо ли я, по-вашему, сыграл свою маленькую роль?
— В каком смысле? — спросил Монте-Кристо.
— Да в смысле водворения моего соперника в доме господина Данглара…
— Какого соперника?
— Как какого? Да Андреа Кавальканти, которому вы покровительствуете!
— Оставьте глупые шутки, виконт; я нисколько не покровительствую Андреа, во всяком случае не у господина Данглара.
— И я упрекнул бы вас за это, если бы молодой человек нуждался в покровительстве. Но, к счастью для меня, он в этом не нуждается.
— Как, вам разве кажется, что он ухаживает?
— Ручаюсь вам: он закатывает глаза, как воздыхатель, и распевает, как влюбленный; он грезит о руке надменной Эжени. Смотрите, я заговорил стихами! Честное слово, я в этом неповинен. Но все равно, я повторяю: он грезит о руке надменной Эжени.
— Не все ли это равно, если думают только о вас?
— Не скажите, дорогой граф; обе были со мной суровы.
— Как так обе?
— Очень просто: мадемуазель Эжени едва удостаивала меня ответом, а мадемуазель д'Армильи, ее наперсница, мне вовсе не отвечала.
— Да, но отец обожает вас, — сказал Монте-Кристо.
— Он? Наоборот, он всадил мне в сердце тысячу кинжалов; правда, кинжалов с лезвием, уходящим в рукоятку, какие употребляют на сцене, но сам он их считает настоящими.
— Ревность — признак любви.
— Да, но я не ревную.
— Зато он ревнует.
— К кому? К Дебрэ?
— Нет, к вам.
— Ко мне? Держу пари, что не пройдет недели, как он велит меня не принимать.
— Ошибаетесь, дорогой виконт.
— Чем вы докажете?
— Вам нужны доказательства?
— Да.
— Я уполномочен просить графа де Морсер явиться с окончательным предложением к барону.
— Кем уполномочены?
— Самим бароном.
— Но, дорогой граф, — сказал Альбер так вкрадчиво, как только мог, ведь вы этого не сделаете, правда?
— Ошибаетесь, Альбер, я это сделаю, я обещал.
— Ну вот, — со вздохом сказал Альбер, — похоже, что вы непременно хотите меня женить.
— Я хочу быть со всеми в хороших отношениях. Но, кстати о Дебрэ; я его больше не встречаю у баронессы.
— Они поссорились.
— С баронессой?
— Нет, с бароном.
— Так он что-нибудь заметил?
— Вот это мило!
— А вы думаете, он подозревал? — спросил Монте-Кристо с очаровательной наивностью.
— Ну и ну! Да откуда вы явились, дорогой граф?
— Из Конго, скажем.
— Это еще не так далеко.
— Откуда мне знать нравы парижских мужей?
— Ах, дорогой граф, мужья везде одинаковы; раз вы изучили эту человеческую разновидность в какой-нибудь одной стране, вы знаете всю их породу.
— Но тогда из-за чего Данглар и Дебрэ могли рассориться? Они как будто так хорошо ладили, — сказал Монте-Кристо, снова изображая наивность.
— В том-то и дело, здесь уже начинаются тайны Изиды, а в них я не посвящен. Когда Кавальканти-сын станет членом их семьи, вы его спросите.
Экипаж остановился.
— Вот мы и приехали, — сказал Монте-Кристо, — сейчас только половина одиннадцатого, зайдите ко мне.
— С большим удовольствием.
— Мой экипаж отвезет вас потом домой.
— Нет, спасибо, моя карета должна была ехать следом.
— Да, вот она, — сказал Монте-Кристо, выходя из экипажа.
Они вошли в дом; гостиная была освещена, и они прошли туда.
— Подайте нам чаю, Батистен, — приказал Монте-Кристо.
Батистен молча вышел из комнаты. Через две секунды он вернулся, неся уставленный всем необходимым поднос, который, как это бывает в волшебных сказках, словно явился из-под земли.
— Знаете, — сказал Альбер, — меня восхищает не ваше богатство, — быть может, найдутся люди и богаче вас; не ваш ум, — если Бомарше был и не умнее вас, то во всяком случае столь же умен; но меня восхищает ваше умение заставить служить себе — безмолвно, в ту же минуту, в ту же секунду, как будто по вашему звонку угадывают, чего вы хотите, и как будто то, чего вы захотите, всегда наготове.
— В этом есть доля правды. Мои привычки хорошо изучены. Вот сейчас увидите; не угодно ли вам чего-нибудь за чаем?
— Признаться, я не прочь покурить.
Монте-Кристо подошел к звонку и ударил один раз.
Через секунду открылась боковая дверь, и появился Али, неся две длинные трубки, набитые превосходным латакиэ.
— Это прямо чудо, — сказал Альбер.
— Вовсе нет, это очень просто, — возразил Монте-Кристо. — Али знает, что за чаем или кофе я имею привычку курить; он знает, что я просил чаю, знает, что я вернулся вместе с вами, слышит, что я зову его, догадывается — зачем, и так как на его родине трубка — первый знак гостеприимства, то он вместо одного чубука и приносит два.
— Да, конечно, всему можно дать объяснение, и все же только вы один… Но что это?
И Морсер кивнул на дверь, из-за которой раздавались звуки, напоминающие звуки гитары.
— Я вижу, дорогой виконт, вы сегодня обречены слушать музыку; не успели вы избавиться от рояля мадемуазель Данглар, как попадаете на лютню Гайде.
— Гайде! Чудесное имя! Неужели не только в поэмах лорда Байрона есть женщины, которых зовут Гайде?
— Разумеется; во Франции это имя встречается очень редко; но в Албании и Эпире оно довольно обычно; оно означает целомудрие, стыдливость, невинность; такое же имя, как те, которые у вас дают при крещении.
— Что за прелесть! — сказал Альбер. — Хотел бы я, чтобы паши француженки назывались мадемуазель Доброта, мадемуазель Тишина, мадемуазель Христианское Милосердие! Вы только подумайте, если бы мадемуазель Данглар звали не Клэр-Мари-Эжени, а мадемуазель Целомудрие-Скромность-Невинность Данглар! Вот был бы эффект во время оглашения!
— Сумасшедший! — сказал граф. — Не говорите такие вещи так громко, Гайде может услышать.
— Она рассердилась бы на это?
— Нет, конечно, — сказал граф надменным тоном.
— Она добрая? — спросил Альбер.
— Это не доброта, а долг; невольница не может сердиться на своего господина.
— Ну, теперь вы сами шутите! Разве еще существуют невольницы?
— Конечно, раз Гайде моя невольница.
— Нет, правда, вы все делаете не так, как другие люди, и все, что у вас есть, не такое, как у всех! Невольница графа Монте-Кристо! Во Франции — это положение. При том, как вы сорите золотом, такое место должно приносить сто тысяч экю в год.
— Сто тысяч экю! Бедная девочка имела больше. Она родилась среди сокровищ, перед которыми сокровища «Тысячи и одной ночи» — просто пустяки.
— Так она в самом деле княжна?
— Вот именно, и одна из самых знатных в своей стране.
— Я так и думал. Но как же случилось, что знатная княжна стала невольницей?
— А как случилось, что тиран Дионисий стал школьным учителем? Жребий войны, дорогой виконт, прихоть судьбы.
— А ее происхождение — тайна?
— Для всех — да; но не для вас, дорогой виконт, потому что вы мой друг и будете молчать, если пообещаете, правда?
— Даю вам честное слово!
— Вы слыхали историю янинского паши?
— Али-Тебелина? Конечно, ведь мой отец приобрел свое состояние у него на службе.
— Да, правда, я забыл.
— А какое отношение имеет Гайде к Али-Тебелину?
— Она всего-навсего его дочь.
— Как, она дочь Али-паши?
— И прекрасной Василики.
— И она ваша невольница?
— Да.
— Как же так?
— Да так. Однажды я проходил по константинопольскому базару и купил ее.
— Это великолепно! С вами, дорогой граф, не живешь, а грезишь. Скажите, можно попросить вас, хоть это и очень нескромно…
— Я слушаю вас.
— Но раз вы показываетесь с ней, вывозите ее в Оперу…
— Что же дальше?
— Так я могу попросить вас об этом?
— Можете просить меня о чем угодно.
— Тогда, дорогой граф, представьте меня вашей княжне.
— Охотно. Но только при двух условиях.
— Заранее принимаю их.
— Во-первых, вы никогда никому не расскажете об этом знакомстве.
— Отлично. (Альбер поднял руку.) Клянусь в этом!
— Во-вторых, вы ей не скажете ни слова о том, что ваш отец был на службе у ее отца.
— Клянусь и в этом.
— Превосходно, виконт; вы будете помнить обе свои клятвы, не правда ли?
— О граф! — воскликнул Альбер.
— Отлично. Я знаю, что вы человек чести.
Граф снова ударил по звонку; вошел Али.
— Предупреди Гайде, — сказал ему граф, — что я приду к ней пить кофе, и дай ей понять, что я прошу у нее разрешения представить ей одного из моих друзей.
Али поклонился и вышел.
— Итак, условимся: никаких прямых вопросов, дорогой виконт. Если вы хотите что-либо узнать, спрашивайте у меня, а я спрошу у нее.
— Условились.
Али появился в третий раз и приподнял драпировку в знак того, что его господин и Альбер могут войти.
— Идемте, — сказал Монте-Кристо.
Альбер провел рукой по волосам и подкрутил усы, а граф снова взял в руки шляпу, надел перчатки и прошел с Альбером в покои, которые, как верный часовой, охранял Али и немного дальше, как пикет, три французских горничных под командой Мирто.
Гайде ждала их в первой комнате, гостиной, широко открыв от удивления глаза: в первый раз к ней являлся какой-то мужчина, кроме Монте-Кристо; она сидела па диване, в углу, поджав под себя ноги и устроив себе как бы гнездышко из великолепных полосатых, покрытых вышивкой восточных шелков.
Около нее лежал инструмент, звуки которого выдали ее присутствие. Она была прелестна.
Увидев Монте-Кристо, она приподнялась со своей особенной улыбкой — с улыбкой дочери и возлюбленной; Монте-Кристо подошел и протянул ей руку, которой она, как всегда, коснулась губами.
Альбер остался стоять у двери, захваченный этой странной красотой, которую он видел впервые и о которой во Франции не имели никакого представления.
— Кого ты привел ко мне? — по-гречески спросила девушка у Монте-Кристо. — Брата, друга, просто знакомого или врага?
— Друга, — ответил на том же языке Монте-Кристо.
— Как его зовут?
— Граф Альбер; это тот самый, которого я в Риме вызволил из рук разбойников.
— На каком языке ты желаешь, чтобы я говорила с ним?
Монте-Кристо обернулся к Альберу.
— Вы знаете современный греческий язык? — спросил он его.
— Увы, даже и древнегреческого не знаю, дорогой граф, — сказал Альбер. — Никогда еще у Гомера и Платона не было такого неудачного и, осмелюсь даже сказать, такого равнодушного ученика, как я.
— В таком случае, — заговорила Гайде, доказывая этим, что она поняла вопрос Монте-Кристо и ответ Альбера, — я буду говорить по-французски или по-итальянски, если только мой господин желает, чтобы я говорила.
Монте-Кристо секунду подумал.
— Ты будешь говорить по-итальянски, — сказал он.
Затем обратился к Альберу:
— Досадно, что вы по знаете ни новогреческого, ни древнегреческого языка, ими Гайде владеет в совершенстве. Бедной девочке придется говорить с вами по-итальянски, из-за этого вы, быть может, получите ложное представление о ней.
Он сделал знак Гайде.
— Добро пожаловать, друг, пришедший вместе с моим господином и повелителем, — сказала девушка на прекрасном тосканском наречии, с тем нежным римским акцентом, который делает язык Данте столь же звучным, как язык Гомера. — Али, кофе и трубки!
И Гайде жестом пригласила Альбера подойти ближе, тогда как Али удалился, чтобы исполнить приказание своей госпожи. Монте-Кристо указал Альберу на складной стул, сам взял второй такой же, и они подсели к низкому столику, на котором вокруг кальяна лежали живые цветы, рисунки и музыкальные альбомы.
Али вернулся, неся кофе и чубуки; Батистену был запрещен вход в эту часть дома. Альбер отодвинул трубку, которую ему предложил нубиец.
— Берите, берите, — сказал Монте-Кристо, — Гайде почти так же цивилизованна, как парижанка; сигара была бы ей неприятна, потому что она не выносит дурного запаха; но восточный табак — это благовоние, вы же знаете.
Али удалился.
Кофе был уже налит в чашки; но только для Альбера была все же поставлена сахарница: Монте-Кристо и Гайде пили этот арабский напиток по-арабски, то есть без сахара. Гайде протянула руку, взяла кончиками своих тонких розовых пальцев чашку из японского фарфора и поднесла ее к губам с простодушным удовольствием ребенка, который пьет или ест что-нибудь, что очень любит.
В это время две служанки внесли подносы с мороженым и шербетом и поставили их на два предназначенных для этого маленьких столика.
— Мой дорогой хозяин, и вы, синьора, — сказал по-итальянски Альбер, простите мне мое изумление. Я совершенно ошеломлен, и есть отчего; передо мной открывается Восток, подлинный Восток, какого я, к сожалению, никогда не видал, по о котором я грезил. И это в самом сердце Парижа!
Только что я слышал, как проезжали омнибусы и звенели колокольчики торговцев лимонадом… Ах, синьора, почему я не умою говорить по-гречески!
Ваша беседа вместе с этой волшебной обстановкой, — это был бы такой вечер, что я сохранил бы его в памяти на всю жизнь.
— Я достаточно хорошо говорю по-итальянски и могу с вами разговаривать, — спокойно отвечала Гайде. — И я постараюсь, чтобы вы чувствовали себя на Востоке, раз он вам нравится.
— О чем мне можно говорить? — шепотом спросил Альбер графа.
— Да о чем угодно: о ее родине, о ее юности, о ее воспоминаниях; или, если вы предпочитаете, о Риме, о Неаполе или о Флоренции.
— Ну, не стоило бы искать общества гречанки, чтобы говорить с ней о том, о чем можно говорить с парижанкой, — сказал Альбер. — Разрешите мне поговорить с ней о Востоке.
— Пожалуйста, дорогой Альбер, это будет ей всего приятнее.
Альбер обратился к Гайде:
— В каком возрасте вы покинули Грецию, синьора?
— Мне было тогда пять лет, — ответила Гайде.
— И вы помните свою родину?
— Когда я закрываю глаза, передо мной встает все, что я когда-то видела. У человека два зрения: взор тела и взор души. Телесное зрение иногда забывает, по духовное помнит всегда.
— А с какого времени вы себя помните?
— Я едва умела ходить; моя мать Василики — имя Василики означает царственная, — прибавила девушка, подымая голову, — моя мать брала меня за руку, и мы обе, закутанные в покрывала, положив в кошелек все золотые монеты, какие у нас были, шли просить милостыню для заключенных; мы говорили: «Благотворящий бедному дает взаймы Господу…»[56]Когда кошелек наполнялся доверху, мы возвращались во дворец и, не говоря отцу, все эти деньги, которые нам подавали, принимая нас за бедных, отсылали монастырскому игумену, а он распределял их между заключенными.
— А сколько вам было тогда лет?
— Три года, — сказала Гайде.
— И вы помните все, что делалось вокруг вас, начиная с трехлетнего возраста?
— Все.
— Граф, — сказал шепотом Альбер, — разрешите синьоре рассказать нам что-нибудь из своей жизни. Вы запретили мне говорить с ней о моем отце, но, может быть, она сама что-нибудь о нем расскажет, а вы не можете себе представить, как мне было бы приятно услышать его имя из таких прекрасных уст.
Монте-Кристо обернулся к Гайде и, подняв бровь, чтобы обратить ее особое внимание на то, что он ей скажет, произнес по-гречески:
— Отца судьбу, но не имя предателя и не предательство, поведай нам.
Гайде тяжело вздохнула, и темное облако легло на ее ясное чело.
— Что вы ей сказали? — шепотом спросил Морсер.
— Я снова предупредил ее, что вы наш друг и что ей незачем таиться от вас.
— Итак, — сказал Альбер, — ваше первое воспоминание — о том, как вы собирали милостыню для заключенных; какое же следующее?
— Следующее? Я вижу себя под сенью сикомор, на берегу озера; его дрожащее зеркало я как сейчас различаю сквозь листву. Прислонившись к самому старому и ветвистому дереву, сидит на подушках мой отец; моя мать лежит у его ног, а я, маленькая, играю белой бородой, спадающей ему на грудь, и заткнутым за пояс кинжалом, рукоять которого осыпана алмазами.
Время от времени к нему подходит албанец и говорит ему несколько слов; я не обращаю на них никакого внимания, а отец отвечает, никогда не меняя голоса: «Убейте его» или «Я его прощаю!»
— Как странно, — сказал Альбер, — слышать такие вещи из уст молодой девушки не на подмостках театра и говорить себе: это не вымысел. Но как же вам после такого поэтического прошлого, после таких волшебных далей нравится Франция?
— Я нахожу, что это прекрасная страна, — сказала Гайде, — но я вижу Францию такой, как она есть, потому что смотрю на нее глазами взрослой женщины; а моя родина, на которую я глядела глазами ребенка, кажется мне всегда окутанной то лучезарным, то мрачным облаком в зависимости от того, видят ли ее мои глаза милой родиной или местом горьких страданий.
— Вы так молоды, синьора, — сказал Альбер, невольно отдавая дань пошлости, — когда же вы успели страдать?
Гайде обратила свой взор на Монте-Кристо, который, подавая ей неуловимый знак, шепнул по-гречески:
— Расскажи.
— Ничто не накладывает такой отпечаток на душу, как первые воспоминания, а кроме тех двух, о которых я вам сейчас рассказала, все остальные воспоминания моей юности полны печали.
— Говорите, говорите, синьора! — сказал Альбер. — Поверьте, для меня невыразимое счастье слушать вас.
Гайде печально улыбнулась.
— Так вы хотите, чтобы я рассказала и о других своих воспоминаниях? спросила она.
— Умоляю вас об этом.
— Что ж, хорошо. Мне было четыре года, когда однажды вечером меня разбудила мать. Мы жили тогда во дворце в Янине; она подняла меня с подушек, на которых я спала, и, когда я открыла глаза, я увидела, что она плачет.
Она не сказала мне ни слова, взяла меня на руки и понесла.
Видя ее слезы, я тоже хотела заплакать.
«Молчи, дитя», — сказала она.
Часто бывало, что, несмотря на материнские ласки или угрозы, я, капризная, как все дети, продолжала плакать; но на этот раз в голосе моей бедной матери звучал такой ужас, что я в ту же секунду замолчала.
Она быстро несла меня.
Тут я увидела, что мы спускаемся по широкой лестнице; впереди нас шли, вернее, бежали служанки моей матери, неся сундуки, мешочки, украшения, драгоценности, кошельки с золотом.
Вслед за женщинами шли десятка два телохранителей с длинными ружьями и пистолетами, одетых в тот костюм, который вы во Франции знаете с тех пор, как Греция снова стала независимой страной.
— Поверьте мне, — продолжала Гайде, качая головой и бледнея при одном воспоминании, — было что-то зловещее в этой длинной веренице рабов и служанок, которые еще не вполне очнулись от сна, — по крайней мере мне они казались сонными, быть может, потому, что я сама не совсем проснулась.
По лестнице пробегали гигантские тени, их отбрасывало колтыхающееся пламя смоляных факелов.
«Поспешите!» — сказал чей-то голос из глубины галереи.
Все склонились перед этим голосом, как клонятся колосья, когда над полями проносится ветер.
Я вздрогнула, услышав этот голос.
Это был голос моего отца.
Он шел последним, в своих роскошных одеждах, держа в руке карабин, подарок вашего императора; опираясь на своего любимца Селима, он гнал нас перед собой, как гонит пастух перепуганное стадо.
— Мой отец, — сказала Гайде, высоко подняв голову, — был великий человек, паша Янины; Европа знала его под именем Али-Тебелина, и Турция трепетала перед ним.
Альбер невольно вздрогнул, услышав эти слова, произнесенные с невыразимой гордостью и достоинством.
В глазах девушки сверкнуло что-то мрачное, пугающее, когда она, подобно пифии, вызывающей призрак, воскресила кровавую тень человека, которого ужасная смерть так возвеличила в глазах современной Европы.
— Вскоре, — продолжала Гайде, — шествие остановилось; мы были внизу лестницы, на берегу озера. Мать, тяжело дыша, прижимала меня к груди; за нею я увидела отца, он бросал по сторонам тревожные взгляды.
Перед нами спускались четыре мраморные ступени, у нижней покачивалась лодка.
С того места, где мы стояли, видна была темная громада, подымающаяся из озера; это был замок, куда мы направлялись.
Мне казалось, может быть, из-за темноты, что до него довольно далеко.
Мы сели в лодку. Я помню, что весла совершенно бесшумно касались воды; я наклонилась, чтобы посмотреть на них; они были обернуты поясами наших паликаров.
Кроме гребцов, в лодке находились только женщины, мой отец, мать, Селим и я.
Паликары остались на берегу и стали на колени в самом низу лестницы, чтобы в случае погони воспользоваться тремя верхними ступенями как прикрытием.
Наша лодка неслась как стрела.
«Почему лодка плывет так быстро? — спросила я у матери.
«Тише, дитя, — сказала она, — это потому, что мы бежим».
Я ничего не понимала. Зачем бежать моему отцу, такому всемогущему?
Перед ним всегда бежали другие, и его девизом было:
Они ненавидят меня, значит, боятся.
Но теперь мой отец действительно спасался бегством. После он сказал мне, что гарнизон янинского замка устал от продолжительной службы…
Тут Гайде выразительно взглянула на Монте-Кристо, глаза которого с этой минуты не отрывались от се лица. И она продолжала медленно, как это делают, когда что-нибудь сочиняют или пропускают.
— Вы сказали, синьора, — подхватил Альбер, который с величайшим вниманием слушал ее рассказ, — что янинский гарнизон устал от продолжительной службы…
— И сговорился с сераскиром Куршидом, которого султан послал, чтобы захватить моего отца. Тогда мой отец, предварительно отправив к султану французского офицера, которому он всецело доверял, решил скрыться в заранее построенной маленькой крепости, которую он называл катафюгион, что означает убежище.
— А вы помните имя этого офицера, синьора? — спросил Альбер.
Монте-Кристо обменялся с Гайде быстрым, как молния, взглядом; Альбер не заметил этого.
— Нет, — сказала она, — я забыла имя; но, может быть, я потом вспомню и тогда скажу вам.
Альбер уже собирался назвать имя своего отца, но Монте-Кристо предостерегающе поднял палец; Альбер вспомнил свою клятву и ничего не сказал.
— Вот к этому убежищу мы и плыли, — продолжала Гайде.
— Украшенный арабесками нижний этаж, террасы которого поднимались над самой водой, и второй этаж, выходящий окнами на озеро, вот и все, что видно было, когда подплывали к этому маленькому дворцу.
Но под нижним этажом, уходя в глубь острова, тянулось подземелье, огромная пещера. Туда и провели мою мать, меня и наших служанок; там лежали в одной огромной куче шестьдесят тысяч кошельков и двести бочонков; в кошельках было на двадцать пять миллионов золотых монет, а в бочонках тридцать тысяч фунтов пороху.
Около этих бочонков встал Селим, о котором я вам уже говорила, любимец моего отца; день и ночь он стоял на страже, держа в руке копье с зажженным фитилем на конце; ему был дан приказ все взорвать — убежище, телохранителей, пашу, женщин и золото — по первому знаку моего отца.
Я помню, что наши невольницы, зная об этом ужасном соседстве, молились, стонали и плакали дни и ночи напролет.
У меня перед глазами всегда стоит этот молодой воин, бледный, с черными глазами; и, когда ко мне прилетит ангел смерти, я, наверно, узнаю в нем Селима.
Не знаю, сколько времени мы провели так; в те дни я еще не имела представления о времени; иногда, очень редко, мой отец звал нас, мать и меня, на террасу дворца; это были радостные часы для меня: в подземелье я видела только стонущие тени и пылающее копье Селима. Мой отец, сидя у большого отверстия, мрачно вглядывался в далекий горизонт, следя за каждой черной точкой, появлявшейся на глади озера; мать, полулежа возле него, клала голову на его плечо, а я играла у его ног и с детским удивлением, от которого все вокруг кажется больше, чем на самом деле, любовалась отрогами Пинда на горизонте, замками Янины, белыми и стройными, встающими из голубых вод озера, массивами темной зелени, которая издали кажется мхом, лишаями на горных утесах, а вблизи оказывается гигантскими пиниями и огромными миртами.
Однажды утром мой отец послал за нами; он был довольно спокоен, по бледнее, чем обыкновенно.
«Потерпи еще, Василики, сегодня всему наступит конец; сегодня должен прибыть фирман повелителя, и моя судьба будет решена. Если я получу полное прощение, мы с торжеством вернемся в Янину; если вести будут дурные, мы бежим сегодня же ночью».
«Но если они не дадут нам бежать?» — сказала моя мать.
«Не беспокойся, — сказал, улыбаясь, Али, — Селим со своим пылающим копьем отвечает мне за них. Они очень хотели бы, чтобы я умер, но не с тем, чтобы умереть вместе со мной».
Моя мать отвечала лишь вздохами на эти слова утешения, которые отец говорил не от сердца.
Она приготовила ему воды со льдом, которую он пил не переставая, потому что со времени бегства его снедала жгучая лихорадка; она надушила его седую бороду и зажгла ему трубку, за вьющимся дымом которой он иногда рассеянно следил целыми часами.
Вдруг он сделал такое резкое движение, что я испугалась.
Затем, не отводя взгляда от точки, привлекшей его внимание, он велел подать подзорную трубу.
Моя мать передала ему трубу; лицо ее стало белее гипсовой колонны, к которой она прислонилась.
Я видела, как рука отца задрожала.
«Лодка!.. две!.. три!.. — прошептал он, — четыре!..»
Я помню, как он встал, схватил ружье и насыпал порох на полку своих пистолетов.
«Василики, — сказал он моей матери, и видно было, как он дрожит, наступила минута, которая решит нашу участь; через полчаса мы узнаем ответ великого властелина. Спустись с Гайде в подземелье».
«Я не хочу покидать вас, — сказала Василики, — если вам суждена смерть, господин мой, я хочу умереть вместе с вами».
«Идите туда, где Селим!» — крикнул мой отец.
«Прощайте, мой повелитель!» — покорно прошептала моя мать и склонилась, как бы уже встречая смерть.
«Уведите Василики», — сказал мой отец своим паликарам.
Но я, на минуту забытая, подбежала и протянула к нему руки; он увидел меня, нагнулся и прикоснулся губами к моему лбу.
Этот поцелуй был последний, и он поныне горит на моем челе!
Спускаясь, мы видели, сквозь виноград террасы, лодки: они все росли и, еще недавно похожие на черные точки, казались уже птицами, несущимися по воде.
Тем временем двадцать паликаров, сидя у ног моего отца, скрытые перилами, следили налитыми кровью глазами за приближением этих судов и держали наготове свои длинные ружья, выложенные перламутром и серебром; по полу было разбросано множество патронов; мой отец то и дело смотрел на часы и тревожно шагал взад и вперед.
Вот что осталось в моей памяти, когда я уходила от отца, получив от него последний поцелуй.
Мы с матерью спустились в подземелье. Селим по-прежнему стоял на своем посту; он печально улыбнулся нам. Мы принесли с другого конца пещеры подушки и сели около Селима; когда грозит большая опасность, стремишься быть ближе к преданному сердцу, а я, хоть была совсем маленькая, я чувствовала, что над нами нависло большое несчастье…
Альбер часто слышал, — не от своего отца, который никогда об этом не говорил, но от посторонних, — о последних минутах янинского визиря, читал много рассказов о его смерти. Но эта повесть, ожившая во взоре и голосе Гайде, эта взволнованная и скорбная элегия потрясла его невыразимым очарованием и ужасом.
Гайде, вся во власти ужасных воспоминаний, на миг замолкла; голова ее, как цветок, склоняющийся пред бурей, поникла на руку, а затуманенные глаза, казалось, еще видели на горизонте зеленеющий Пипд и голубые воды янинского озера, волшебное зеркало, в котором отражалась нарисованная ею мрачная картина.
Монте-Кристо смотрел на нее с выражением бесконечного участия и жалости.
— Продолжай, дитя мое, — сказал он по-гречески.
Гайде подняла голову, словно голос Монте-Кристо пробудил ее от сна, и продолжала:
— Было четыре часа; но, хотя снаружи был ясный, сияющий день, в подземелье стоял густой мрак.
В пещере была только одна светящаяся точка, подобная одинокой звездочке, дрожащей в глубине черного неба: факел Селима.
Моя мать молилась: она была христианка.
Селим время от времени повторял священные слова:
«Велик аллах!»
Все же мать еще сохраняла некоторую надежду. Спускаясь в подземелье, она, как ей показалось, узнала того француза, который был послан в Константинополь и которому мой отец всецело доверял, так как знал, что воины французского султана обычно благородные и великодушные люди. Она подошла поближе к лестнице и прислушалась.
«Они приближаются, — сказала она, — ах, только бы они несли мир и жизнь!»
«Чего ты боишься, Василики? — ответил Селим мягко, ласково и в то же время гордо. — Если они не принесут мира, мы подарим им смерть».
Он оправлял пламя на своем копье, и это движение делало его похожим на Диониса древнего Крита.
Но я, маленькая и глупая, боялась этого мужества, которое мне казалось жестоким и безумным, страшилась этой ужасной смерти в воздухе и пламени.
Моя мать испытывала то же самое, и я чувствовала, как она дрожит.
«Боже мой, мамочка, — воскликнула я, — неужели мы сейчас умрем?»
И, услышав мои слова, невольницы начали еще громче стонать и молиться.
«Сохрани тебя бог, дитя, — сказала мне Василики, — дожить до такого дня, когда ты сама пожелаешь смерти, которой страшишься сегодня».
Потом она едва слышно спросила Селима:
«Какой приказ дал тебе господин?»
«Если он пошлет мне свой кинжал, — значит, султан отказывает ему в прощении, и я все взрываю, если он пришлет свое кольцо — значит, султан прощает его, и я сдаю пороховой погреб».
«Друг, — сказала моя мать, — если господин пришлет кинжал, не дай нам умереть такой ужасной смертью; мы подставим тебе горло, убей нас этим самым кинжалом».
«Да, Василики», — спокойно ответил Селим.
Вдруг до нас долетели громкие голоса; мы прислушались; это были крики радости. Наши паликары выкрикивали имя француза, посланного в Константинополь; было ясно, что он привез ответ великого властелина и что этот ответ благоприятен.
— И вы все-таки не помните этого имени? — сказал Морсер, готовый оживить его в памяти рассказчицы.
Монте-Кристо сделал ему знак.
— Я не помню, — отвечала Гайде. — Шум все усиливался; раздались приближающиеся шаги: кто-то спускался в подземелье.
Селим держал копье наготове.
Вскоре какая-то тень появилась в голубоватом сумраке, который создавали у входа в подземелье слабые отблески дневного света.
«Кто ты? — крикнул Селим. — Но кто бы ты ни был, ни шагу дальше!»
«Слава султану! — ответила тень. — Визирь Али получил полное помилование: ему не только дарована жизнь, но возвращены все его сокровища и все имущество».
Моя мать радостно вскрикнула и прижала меня к своему сердцу.
«Постой! — сказал ей Селим, видя, что она уже бросилась к выходу. Ты же знаешь, я должен получить кольцо».
«Это правда», — сказала моя мать; и она упала на колени и подняла меня к небу, словно моля бога за меня, она хотела, чтобы я была ближе к нему.
И снова Гайде умолкла, охваченная таким волнением, что на ее бледном лбу выступили капли пота, а задыхающийся голос, казалось, не мог вырваться из пересохшего горла.
Монте-Кристо налил в стакан немного ледяной воды и, подавая ей, сказал ласково, но все же с повелительной ноткой в голосе:
— Будь мужественна, дитя мое!
Гайде вытерла глаза и лоб и продолжала:
— Тем временем наши глаза, привыкшие к темноте, узнали посланца паши; это был наш друг.
Селим тоже узнал его, но храбрый юноша не забыл приказ: повиноваться.
«От чьего имени пришел ты?» — спросил он.
«Я пришел от имени нашего господина, Али-Тебелина».
«Если ты пришел от имени Али, тебе должно быть известно, что ты должен передать мне».
«Да, — отвечал посланец, — и я принес тебе его кольцо».
И он поднял руку над головой; но он стоял слишком далеко, и было недостаточно светло, чтобы Селим с того места, где мы стояли, мог различить и узнать предмет, который тот ему показывал.
«Я не вижу, что у тебя в руке», — сказал Селим.
«Подойди, — сказал посланный, — или я подойду к тебе».
«Ни то, ни другое, — отвечал молодой войн, — положи то, что ты мне показываешь, там, где ты стоишь, чтобы на него упал луч света, и отойди подальше, пока я не посмотрю на него».
«Хорошо», — сказал посланный.
И он отошел, положив на указанное ему место то, что держал в руке.
Наши сердца трепетали; нам казалось, что это действительно кольцо. Но было ли это кольцо моего отца?
Селим, не выпуская из рук зажженный факел, подошел, наклонился, озаренный лучом света, и поднял кольцо с земли.
«Кольцо господина, — сказал он, целуя его, — хорошо!»
И повернув факел к земле, он наступил на него ногой и погасил.
Посланец испустил крик радости и хлопнул в ладоши. По этому сигналу вбежали четыре воина сераскира Куршида, и Селим упал, пронзенный пятью кинжалами.
Тогда, опьяненные своим преступлением, хотя еще бледные от страха, они ринулись в подземелье, разыскивая, нет ли где огня, и хватаясь за мешки с золотом.
Тем временем мать схватила меня на руки и, легкая и проворная, побежала по известным только нам переходам к потайной лестнице, ведшей в верхнюю часть убежища, где царила страшная суматоха.
Залы были полны чодоарами Куршида — нашими врагами.
В ту секунду, когда моя мать уже собиралась распахнуть дверь, прогремел грозный голос паши.
Моя мать припала лицом к щели между досками; перед моими глазами случайно оказалось отверстие, и я заглянула в него.
«Что нужно вам?» — говорил мой отец людям, которые держали бумагу с золотыми буквами.
«Мы хотим сообщить тебе волю его величества, — сказал один из них. Ты видишь этот фирман?»
«Да, вижу», — сказал мой отец.
«Так прочти; он требует твоей головы».
Мой отец ответил раскатом хохота, более страшным, чем всякая угроза.
Он все еще смеялся, спуская курки двух своих пистолетов. Грянули два выстрела, и два человека упали мертвыми.
Паликары, лежавшие ничком вокруг моего отца, вскочили и открыли огонь; комната наполнилась грохотом, пламенем и дымом.
В тот же миг и с другой стороны началась пальба, и пули начали пробивать доски рядом с нами.
О, как прекрасен, как величествен был визирь Али-Тебелин, мой отец, среди пуль, с кривой саблей в руке, с лицом, почерневшим от пороха! Как перед ним бежали враги!
«Селим! Селим! — кричал он. — Хранитель огня, исполни свой долг!»
«Селим мертв, — ответил чей-то голос, как будто исходивший со дна убежища, — а ты, господин мой Али, ты погиб!»
В тот же миг раздался глухой залп, и пол вокруг моего отца разлетелся на куски.
Чодоары стреляли сквозь пол. Три или четыре паликара упали, сраженные выстрелами снизу, и тела их были изрешечены пулями.
Мой отец зарычал, вцепился пальцами в пробоины от пуль и вырвал из пола целую доску.
Но тут из этого отверстия грянуло двадцать выстрелов, и огонь, вырываясь, словно из кратера вулкана, охватил обивку стен и пожрал ее.
Среди этого ужасающего шума, среди этих страшных криков два самых громких выстрела, два самых раздирающих крика заставили меня похолодеть от ужаса. Эти два выстрела смертельно ранили моего отца, и это он дважды закричал так страшно.
И все же он остался стоять, схватившись за окно. Моя мать изо всех сил дергала дверь, чтобы вбежать и умереть вместе с ним, но дверь была заперта изнутри.
Вокруг него корчились в предсмертных судорогах паликары; двое или трое из них, не раненые или раненные легко, выскочили в окна.
И в это время треснул весь пол, разбиваемый ударами снизу. Мой отец упал на одно колено; в тот же миг протянулось двадцать рук, вооруженных саблями, пистолетами, кинжалами, двадцать ударов обрушились зараз на одного человека, и мой отец исчез в огненном вихре, зажженном этими рычащими дьяволами, словно ад разверзся у него под ногами.
Я почувствовала, что падаю на землю: моя мать потеряла сознание.
Гайде со стоном уронила руки на колонн и взглянула на графа, словно спрашивая, доволен ли он ее послушанием.
Граф встал, подошел к ней, взял ее за руку и сказал по-гречески:
— Отдохни, милая, и воспрянь духом. Помни, что есть бог, карающий предателей.
— Какая ужасная история, граф, — сказал Альбер, сильно напуганный бледностью Гайде, — я очень упрекаю себя за свое жестокое любопытство.
— Ничего, — ответил Монте-Кристо и, положив руку на опущенную голову девушки, добавил:
— У Гайде мужественное сердце, и, рассказывая о своих несчастьях, она иногда находила в этом облегчение.
— Это оттого, повелитель, что мои несчастья напоминают мне о твоих благодеяниях, — живо сказала Гайде.
Альбер взглянул на нее с любопытством; она еще ничего не сказала о том, что ему больше всего хотелось узнать: каким образом она стала невольницей графа.
В глазах графа и в глазах Альбера Гайде прочла одно и то же желание.
Она продолжала:
— Когда мать моя пришла в себя, мы очутились перед сераскиром.
«Убейте меня, — сказала она, — но пощадите честь вдовы Али».
«Обращайся не ко мне», — сказал Куршид.
«А к кому же?»
«К твоему новому господину».
«Кто же это?»
«Вот он».
— И Куршид указал нам на одного из тех, кто более всего способствовал гибели моего отца, — продолжала Гайде, гневно сверкнув глазами.
— Таким образом, — спросил Альбер, — вы стали собственностью этого человека?
— Нет, — отвечала Гайде, — он не посмел оставить нас у себя, он продал нас работорговцам, направлявшимся в Константинополь. Мы прошли всю Грецию и прибыли полумертвые к воротам императорского дворца. Перед дворцом собралась толпа любопытных; она расступилась, давая нам дорогу.
Моя мать посмотрела в том направлении, куда были устремлены все взгляды, и вдруг вскрикнула и упала, указывая мне рукой на голову, торчавшую на копье над воротами.
Под этой головой были написаны следующие слова: «Вот голова Али-Тебелина, янинского паши».
Плача, пыталась я поднять мою мать; она была мертва!
Меня отвели на базар; меня купил богатый армянин. Он воспитал меня, дал мне учителей, а когда мне минуло тринадцать лет, продал меня султану Махмуду.
— У которого, — сказал Монте-Кристо, — я откупил ее, как уже говорил вам, Альбер, за такой же изумруд, как тот, в котором я держу лепешки гашиша.
— О, ты добр, ты велик, мой господин, — сказала Гайде, целуя руки Монте-Кристо, — и я счастлива, что принадлежу тебе!
Альбер был ошеломлен всем, что он услышал.
— Допивайте же свой кофе, — сказал ему граф, — рассказ окончен.
Дата добавления: 2015-09-27 | Просмотры: 460 | Нарушение авторских прав
|