АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
Глава 1. В тот темный пятничный вечер сидел я себе мирно на кухне, не подозревая вовсе, какой поворот вот‑вот сделает моя жизнь
Санёк
В тот темный пятничный вечер сидел я себе мирно на кухне, не подозревая вовсе, какой поворот вот‑вот сделает моя жизнь. За окном бесновалась поздняя осень, хлестал дождь, сверкала молния, а в моем доме было тепло и уютно. Я недурно проводил время на моей замечательной квадратной десятиметровой кухне и ловил кайф, попивая душистый испанский херес «Канаста», который подарил мне Витек из Первого главка.
Никаких дежурств в выходные у меня на этот раз не предвиделось, а жена с дочкой гостили у тещи в Житомире. Так что был я в квартире совершенно один, и одиночество открывало всякие дразнящие перспективы. В моем уже слегка раскрепостившемся воображении кружились всякие смутные образы, может быть, даже слегка похожие на Лидку из секретариата. И на секунду стало неважно, что мой никогда не ошибающийся нюх давно уже предупредил меня, что в Лидкину сторону лучше не смотреть никогда, поскольку вращается она на орбитах слишком высоких и страшных. Нюху, объяснял я сам себе, полагается трудиться в рабочее время, а в пятничный вечер надлежит отключиться и подремать, а заодно дать и мне отдохнуть, порезвиться тихонько, хотя бы в мечтах, черт подери.
Лидкиного домашнего телефона я не знал (и слава богу, слава богу! – возликовал не так уж, оказывается, глубоко дремавший нюх), а потому я достал из пиджака записную книжку номер два, которую не то чтобы совсем случайно прихватил в тот вечер с работы.
У меня были две одинаковые замшевые записные книжечки желто‑золотистого цвета, которые когда‑то привез мне из Стамбула все тот же Витек. Они ничем не отличались друг от друга, только на корешке номера два был едва заметный брак – такая небольшая шероховатость, зазубрина, которую я натренировался узнавать и на глаз, и на ощупь, так что почти никогда блокнотов не путал.
В номере один были записаны телефоны лично‑семейные и прикладные (как то: поликлиника, ателье, курортный отдел и пр.), а также и некоторые служебные, но не шибко секретные номера. Телефоны агентуры и все такое прочее по‑хорошему полагалось хранить, конечно же, на работе в сейфе, но я, как и все, слегка нарушал, и многие, особенно часто необходимые, размещал в книжечке номер раз. Что же касается номера два, то там под всяческими загадочными псевдонимами и аббревиатурами значились все женщины, которыми я так или иначе в жизни интересовался, с которыми спал или мечтал переспать или просто так хотел помнить на всякий случай. Тут были все: плотненькие и худенькие, высокие и маленькие, блондинки, брюнетки и шатенки, а также парочка замечательных рыжих, обе, кстати, с несколько обезьяньими мордочками, но все равно – что за прелесть! – с такими невероятно длинными золотистыми от загара ногами (один идиот вычитал в иностранных журналах в спецхране, что якобы с длинноногими кайф не тот – тот, еще какой тот!).
И первая любовь Олечка тоже сюда угодила, и несколько профессионалок, а также немало особо одаренных любительниц, ну и та же Лидочка тоже все‑таки была здесь, ее служебный телефон значился под совершенно правдивой рубрикой: секретариат. Что же до остальных, то они в основном фигурировали под псевдонимами, да и те перемежались для конспирации всякими придуманными мужскими именами, иногда довольно смешными. Матвей Абрамович Посвистите, например, или Николай Завсегдай. Я считал себя таким образом надежно застрахованным от всякой случайной или плановой ревизии. Важно было лишь внимательно следить за тем, чтобы в пиджаке всегда находилась только одна из записных книжек, а вторая хранилась бы в сейфе на работе.
Итак, стал я сначала лениво, а потом все более нетерпеливо листать блокнот номер два. Ну, сразу попавшаяся мне на глаза Олечка с ее, если уж быть до конца честным, несколько кривоватыми ножками и влажным взглядом к ситуации не подходила. Валя из Марьиной Рощи? Нет‑нет, после она имеет обыкновение ныть и проситься замуж. Рыжая Лена, нет спору, хороша, но будет небось опять крутить динамо. Хорошо бы, конечно, ее и дожать когда‑нибудь, но сегодня, в хорошем настрое, после расслабляющей «Канасты», хотелось бы работать на верный результат. Вторая рыжая – Мила, – по некоторым сведениям, недавно снова вышла замуж, не стоит беспокоить молодоженов.
Или вот еще Нинка. Соколова вроде как ее фамилиё. В блокноте записано: Нина С.
Красавица не красавица, но вполне… Подумаешь, глазки маловаты и глубоко посажены… Зато как жарко прижимается, как излучает… Грудей, считай, нет, но волосы густые‑густые, хотя и странноватого цвета – бледно‑желтые какие‑то. Но главное – вид сзади: с ног сбивает и дух захватывает. Вообще‑то она мне в наследство от одноклассника Валерки досталась. Валерка говорил: классная совершенно трахалка. Не хочешь взять под свое крыло, так сказать? А то мне поднадоела слегка. За три с половиной года‑то. Кто хочешь надоест. А у Валерки к тому ж в это время свадьба‑женитьба наметилась, на сторону бегать стало сложнее.
Ну, в общем… Один раз у нас с этой Ниной и было всего, да и то перебрали мы с ней оба в тот вечер, поэтому любовь получилась невнятная. Или вообще не получилась… Можно было бы с ней и вторую попытку совершить, хотя обычно таких баб, с которыми оплошал, стараюсь я избегать…
Но вот беда: телефон Нинкин я в раздражении зачеркнул так жирно, что не разобрать было… Прямо хоть в ножки приятелю Володьке из научно‑технического упасть: может, потренируются, расшифруют без особой огласки…
В общем, листал я страницу за страницей и постепенно приходил в отчаяние: полный блокнот баб, а никакого толку. Вот что значит лениться, столько лет пускать дело на самотек, не работать целенаправленно над обновлением содержимого. Положа руку на сердце, кого я добавил сюда за последние три‑четыре года, если не считать вышеупомянутую Нинку Соколову? Ну, разве что Маньку‑массажистку, которую аккуратно, в рамках отведенного для процедур времени, разрабатывал, то есть кадрил в пансионате «Дубрава», да разве она в счет? Эх, старость – не радость…
И снова листал я страницы блокнота, с некоторым уже чуть ли не остервенением, и ничего подходящего не находил.
Лена Б.? Это какая такая Б.? Не та ли стерва, что в прошлый раз, три, кажется, года назад, врезала мне по голове чем‑то деревянным? Ух, не приведи господь!
Машенька С.? Эту помню прекрасно, эта хороша, и лицом и фигурой, хотя и простовата и не сильна насчет поговорить, зато покорна и на все согласна… Набрал я номер Машеньки, но там никто не ответил, может, ее не было дома, а может, и номер‑то давно сменился.
Потом позвонил и продавщице Даше, и еще одной Лене, и даже толстозадой Вике, и, конечно, Жене Марковой, очаровательной, тоненькой, как статуэточка, с бархатными глазами. О Женечка, Женя, где же ты? «Кто ее спрашивает?» – гаркнул низкий мужской голос, и я бросил трубку.
А Вика оказалась дома, и никакой мужской голос не препятствовал нашему разговору, но Вика реагировала на мое предложение «взять и подъехать» без всякого энтузиазма. «Я на седьмом месяце, Cаша», – вздохнув, сказала она. Э‑эх!..
Совсем уже было я отчаялся и стал склоняться к «испанскому варианту» – то есть к тому, чтобы прикончить 0,7‑литровую «Канасту», предполагая, что под конец женский вопрос сам собою утратит актуальность, примет форму снов и ночных поллюций.
И тут… как вспомню, так до сих пор дух захватывает и хочется воздеть руки к небесам, в самом почти конце замшевой моей книжечки, после буквы Р, и после буквы С, и после Т, У, Ф и Х, набрел я вдруг на страницу буквы Ц, где было всего две записи – Леша Цыганков, а под ним очень небрежно, видно второпях, записано: Шурочка Ц. Ну, Лешка – это, понятно, мой приятель по вышке, ныне сидящий высоко «под крышей» Союза журналистов. Благодаря ему, в частности, для меня в Домжуре всегда находится столик. Но Шурочка, черт ее дери, кто вообще такая? Я даже от напряжения вскочил на ноги и стал бегать по кухне, пытаясь выжать из своих мозгов хоть тень воспоминания. Но, хоть убей, ни шиша не получалось.
Боже мой, какой позор для профессионала! «Ну и поплохел же я!» – ругал я себя презрительно. Не звонить же на самом‑то деле наобум, ведь это и неприятностями может кончиться. Ладно еще, если какая‑нибудь там родственница или приятельница жены. (Хотя тоже не оберешься.) А если, не дай бог, агентша, а? Нет, до такого я вроде еще не дошел, чтобы агентш забывать. Крутить с ними шуры‑муры, естественно, серьезный должностной проступок (хотя с кем не бывает, и не пойман, естественно, не вор). Но забыть или перепутать с кем‑то – куда хуже, это уже полная профнепригодность…
Так думал я, пытаясь себя разозлить, завести, подначить, надеясь, что проклятая Шурочка выплывет наконец из глубин подсознания и напомнит мне факты своей биографии. В какой‑то момент показалось, что уже ухватил ее за рукав, уже увидел нечто, похожее на лицо, но потом опять – срыв и отчаяние. Вот ведь чертова кукла!
В общем, взял я, шарахнул еще бокал испанского зелья, покрутил головой и набрал номер.
– Алло? – Голос был совершенно незнакомый, но такой… обалденный. Как будто ручеек журчит. Нет, гораздо лучше, нежный, но глубокий и слегка хриплый, терпкий, что ли, если такое можно сказать о голосе. Таких голосов вообще не бывает на свете!
– Алло, алло, Шура….
– Алло, кто это? Алло?
– Вы меня не узнаете? – сказал я (это такой прием умный: вдруг, думаю, сейчас все и объяснится).
– Не‑ет… Меня Шурой никто не называет… Хотя… Ой! Если только… Николай, это вы? – неуверенно сказала она.
Была не была, думаю, соглашусь на Николая, тоже хорошее имя, русское, мать меня, кстати, чуть было Колей не назвала, в честь покойного дяди, но потом отец чего‑то заартачился. Словом, решил я, буду Николаем. Хотя, с другой стороны, вдруг все‑таки агентша или родственница – скандалу не оберешься. И вообще, что это я так рисковать решил, чего ради? Может, у нее только голос красивый… А в остальном – крокодил какой‑нибудь африканский… Но какая‑то сила уже несла меня, и с ней я никак не мог совладать.
– Да‑да, это я, я, Николай! Ты же узнаешь меня, правда?
– Кажется… – неуверенно сказала она.
– Ну, Николай же это, ха‑ха… Послушай, я сейчас к тебе приеду, а?
– Прямо сейчас? – Она почему‑то засмеялась.
– Ну, понимаешь, такое дело… В общем, нам нужно… мне нужно обязательно, просто абсолютно необходимо тебя увидеть!
– Но… что‑нибудь случилось?
– Случилось, но это не телефонный разговор…–
На другом конце помолчали.
– Серьезно?
– Куда уж серьезней…
Нет, ну какой голос все‑таки нежный, и какая, видно, жалостливая, не злая бабенка, неужели такие не перевелись еще?..
– Но ко мне… ко мне приехать сейчас никак нельзя… Хочешь, я… Хотите, я сейчас приеду к вам? Но только если это действительно… Это правда совершенно срочно?
– Клянусь, срочнее не бывает! (Потом выкручусь, придумаю что‑нибудь, сейчас лишь бы уговорить.)
Телефонная трубка так долго молчала, что я на секунду подумал, будто нас разъединили, но тут волшебный голос очень тихо и почему‑то грустно прожурчал:
– Ну ладно, попробую… Хорошо бы такси найти…
Ух и засуетился же я! Забегал по квартире как угорелый, как ошпаренный. Хорошо помню, как мыл посуду, вытирал пыль, застилал постели. Помню, как волновался, словно влюбленный семиклассник, как ждал звонка, как кинулся открывать, даже как дверь распахивал, помню, но вот что увидел за дверью… Вроде бы стояла в проеме девушка неслыханной, обалденной красоты, но описать бы я ее не смог.
А дальше – глубокий, сплошной, черный провал.
…Очнулся я на диване в гостиной темной ночью. Голова болела нестерпимо, и ощущение во рту было непередаваемым.
«Опять, – подумал я, – жена из спальни выставила». Но уже через секунду вспомнил, что жена с дочкой в Житомире. Я вскочил как ужаленный, ногой с трудом нашарил кнопку торшера на полу. При свете в комнате вроде бы все было как обычно. Правда, одежда моя оказалась свалена в углу, а на журнальном столике стояла пустая бутылка из‑под «Канасты» и почти пустая – из‑под десятилетнего «Отборного», которую я берег для особого случая. Еще на столике – две винные рюмки, одна не пользованная, вторая – отдающая коньяком, видно, моя.
«И чего это я так уж сурово‑то, а?» – вяло прошуршало в голове. Посмотрел на всякий случай в спальне – никого нет, кровать застелена, видно, не тронута…
Но самое ужасное – я чувствовал в себе такую тоску невозможную, невыносимую, какой никогда не знал. Не скуку, не томление, а именно тоску. «Похмелье такое, что ли, особенное?» – спрашивал я сам себя.
Улегся опять на диван, лежал долго с закрытыми глазами, боролся с приступами тошноты, заснуть не мог. Потом повернулся на левый бок и вдруг вспомнил галлюцинацию про Шурочку Ц. Сказал вслух: «Нельзя все‑таки так пить, умрешь». Потом вскочил с дивана, нащупал в пиджаке замшевую записную книжечку желтого цвета, полистал. Страница с буквой Ц была выдрана с корнем!
В воскресенье я посещал мать. Но до воскресенья была суббота. Что в субботу‑то было? Кажется, весь день я держался хорошо, дотерпел до обеда и выпил только две завалявшиеся бутылки «Жигулевского». Смотрел хоккей по телевизору, как наши продували финнам.
Ночь на воскресенье опять спал плохо, мучили меня странные сны на женские темы. Одинаковые кукольные лица заглядывали через окно в кухню, смотрели напряженно, как я пью «Канасту», а я притворялся, будто не замечаю их, но, чтобы отстали, делал вид, что звоню по телефону, кричал в трубку: «Юлечка, Юля, говори громче, я не слышу!» И лица исчезали, но потом прямо в кухне материализовалась какая‑то женщина, возможно Шурочка Ц., однако лица ее я опять разглядеть не мог, как ни старался. Тут я, кажется, решил схитрить и сказал: «Можно я тебя помою?» Она засмущалась, спросила, не поворачиваясь ко мне: «Зачем? Это ведь неприлично?» – «Прошу тебя, ну что тебе стоит», – уговаривал я. Женщина смотрела в стену, качала головой, но потом все‑таки пошла в ванную. Там она разделась, но осталась в купальнике. Зря, сказал я, ничего такого… Но она только снова качала головой: нет. Я долго и тщательно тер ее губкой, поливал из лейки, нет‑нет да трогал пальцами, будто случайно, шелковую смуглую кожу, но повернуть ее к себе лицом так и не успел, потому что в ванную вошла моя дочка, вместе с ней был какой‑то мальчик, может быть Шурочкин сын. Они молча уставились на нас, но мы делали вид, что все нормально, что так и надо, чтобы я мыл эту женщину, должен же ее кто‑нибудь мыть?
Я проснулся, понял с облегчением, что это был сон, и тут же опять заснул, вроде бы теперь без сновидений. К утру я был почти в норме, но сразу же, еще лежа в постели, как только повернулся на левый бок, вспомнил, что обещал матери прийти на обед и что сестра Люся с мужем тоже, кажется, будут.
Ох, скажу я вам, и не люблю же я этих семейных сборов! Ох и не люблю же я зятька Мишку! Даже шурин Серега из Житомира, тот, который все время чешется, и то нравится мне больше. А этот – зануда, наглец, моралист хренов… Серега хоть и почесывается, но старается делать это как можно незаметнее, деликатнее, как бы невзначай, по ходу всяких других дел, потом в глаза заглядывает виновато, в общем, тоже не велика радость, но все‑таки этого можно и потерпеть немного с его чесоткой. А после пяти минут общения с чистеньким доктором Мишкой мне уже сильно хочется в туалет.
Ну, в общем… Тащился я к матери через всю Москву на общественном транспорте и думал: хоть бы Мишка не пришел. В крайнем случае пусть Люська одна. Тоже, конечно, зануда, нахваталась от своего благоверного, но все же не та квалификация. Но нет ведь, не везет, так не везет: я пришел, а они оба уже сидят с постными рожами. Мишка даром что врач, а похож на приказчика из фильмов по Горькому или по Чехову. Не то чтобы пробор прямой, нет, пострижен под нормальную скобочку, но что‑то такое в выражении лица и глаз отвратительно прилизанное и в то же время тайно высокомерное. И, представьте себе, может сидеть за столом часами абсолютно неподвижно, как йог. Нормальный человек уже весь изъелозился бы, извертелся, десять раз уже вскочил, размял бы ноги, а этот нет, просто истукан какой‑то каменный, сидит, смотрит прямо перед собой, и взгляд при этом ничегошеньки не выражает. Разве что презрение к окружающим.
Ну, как, скажите, это можно выносить, а? Я, конечно, начинаю нервничать, фиглярничать, Мишка этим пользуется, демонстрируя всяческое ко мне отвращение, а я сержусь еще больше и выгляжу, надо думать, полным идиотом.
Вот и на этот раз Мишка упорно молчал, а я должен был что‑то говорить, говорить, рассказывать всякую чушь. И сам не заметил, как съехал на особенности наружного наблюдения в современном большом городе.
«Все зависит от двух вещей: во‑первых, имеете ли вы дело с опытным профессионалом, и, во‑вторых, насколько острую операцию он проводит. Если это истинный профи и если речь идет о настоящей «мокрухе», то нельзя позволить ему увидеть одно и то же лицо или машину даже два раза. Теоретически, он будет ждать третьего раза, иначе будет считать факт слежки не установленным. Но и второго раза может оказаться достаточно, чтобы на «мокруху» он не пошел. Хотя всякое бывает.
Когда я сам еще работал в «семерке», один натовец привел нас прямо к закладке, хотя у нас из‑за всяких поломок осталась всего одна машина. И как мог он нас не углядеть, не представляю. Мы просто перли себе за ним внаглую, и все. А что нам оставалось? В таких случаях не до жиру, лишь бы не дать объекту разгуляться. Нужно в крайнем случае хотя бы заставить его отложить острые оперативные действия. Конечно, может оказаться, что происходит лишь установка, и тогда своими действиями вы противника только спугнете, а то и вообще выведете его из игры.
– Что значит выведете из игры? – вдруг спросила Люська, но тут же утратила к беседе всякий интерес и стала что‑то свое, параллельное, нашептывать матери на ухо. Мать рассердилась на нее, сделала страшные глаза: слушай, мол, брата, но что ей до брата, Люське‑то, если ей хочется посплетничать, про соседку Галю, например, и про ее очередного хахаля. Соседка Галя, кстати, такая, что и я бы совсем не прочь про нее чуть‑чуть посплетничать, но, увы, здесь у меня другая роль.
– Вывести из игры – это значит вывести из поля нашего зрения, то есть отозвать домой под каким‑нибудь предлогом и потом направить на работу, например, преподавательскую. Или через некоторое время объект появится под другим именем и со слегка измененной внешностью в Латинской Америке. Так что спугнуть – это плохое решение. Но иногда выбирать не приходится. А бывают в нашей профессии чудеса и необъяснимые. Когда этого англичанина взяли – кстати, я не должен был бы, строго говоря, называть его национальность, ну да ладно уж, только не цитируйте меня, так вот, когда его взяли, я даже специально просил, чтобы у него выяснили на допросе, как такое могло случиться. Он что, вообще не проверялся, что ли? Так представьте себе…»
Я так увлекся, что почти забыл, в каком обществе нахожусь. Но тут заметил, что Люська совсем не слушает, мать пытается слушать сквозь ее шепот, но в любом случае ничего не понимает, наконец я поймал издевательски злобный взгляд Мишеля и поперхнулся.
«Ну и черт с вами со всеми, будем молчать, если вам так больше нравится, – подумал я. – Вам же хуже, вот и не узнаете теперь, чем история кончилась».
Помолчали. Мать, бедная, растерянно смотрела на меня, ожидая продолжения, хотя для нее это, конечно, был так, набор бессмысленных звуков, ну говорит что‑то сынок, и хорошо…
Так, ладно, сынок молчать будет.
– Мам, – сказала Люська, – ты мне синих ниток после обеда не посмотришь? А то я Мишин блейзер никак не подошью.
Мать засуетилась, выскочила из‑за стола, стала искать нитки.
– Да что ты, мама, после обеда посмотрели бы, поешь, – залепетала Люська.
– Ничего, ничего, – бормотала мать, продолжая поиски.
Но синие нитки не находились. Люська отправилась помогать. Мы остались за столом вдвоем с Мишкой.
– Налить еще? – спросил я, берясь за бутылку.
– Ты, видать, сильно гордишься своим местом работы, – сказал Мишка.
– Ничего я не горжусь, просто хотел вам рассказать…
– Почему ты думаешь, что нам это все интересно? – спросил Мишка.
– Ребята, не ссорьтесь! – закричала Люська из‑за шкафа.
Хотел я тут плюнуть Мишке в глаза, но воздержался. Налил себе рюмку до краев, выпил залпом, поставил на стол со стуком – чуть не разбил – и стал смотреть Мишеньке в его бесстыжие. Так просидели мы молча несколько минут поиграли в гляделки, но потом я, понятное дело, не выдержал, разве же этого гада в такую игру переиграешь? Профессиона‑ал! Как только мать вернулась, я сказал:
– Пора мне, мать. Завтра вставать рано, и день тяжелый.
– Что ты, что ты, сынок, побудь еще маленько!
Вижу, у матери из глаз чуть ли не слезы льются. Посмотрел, какая стала она маленькая и сгорбленная, представил, как готовила свои салаты и пирожки пекла, без сил падая… Решил, ладно, потерплю ради матери. Но продержался до конца еле‑еле, молчал уже, ничего не рассказывал, отвечал на вопросы односложно, а Мишку и вовсе игнорировал. Мишке под конец тоже надоело все это, и он резко засобирался домой. Люська поцеловала меня в щеку, вернее клюнула для проформы и бросилась за своим благоверным.
Но когда они ушли, мать утащила грязные тарелки в кухню, а я устроился на диване в ожидании обычной порции озабоченных расспросов о здоровье, ссорах с Танькой (и, конечно же, «не много ли ты в последнее время пьешь, Сашенька?») или, может быть, для начала: «Не обижайся ты, Саш, на ребят». И вот тут‑то мать меня и удивила. Она уселась за стол напротив меня, опустила глаза и тихонько, но отчетливо сказала:
– Саша, прости меня, но я хочу попросить тебя об одной вещи. Ты только не сердись, ладно? Мне очень надо, чтобы ты помог одному человеку.
Я даже рот разинул.
– Помог? В каком смысле помог?
– А по твоей работе, Саша.
– По моей работе? Да ты понимаешь, мать, что говоришь? Я ведь, мать, не доктор, и не учитель, и не сантехник, и даже не районный начальник, я, мать…
– Знаю, знаю, только вот человек больно хороший. Вернее, родители у него такие люди… Я столько лет с ними знакома, и ничего, кроме добра, не видела, прошу, помоги, посоветуй, ну что тебе стоит?
Ну, в общем, мать у меня женщина робкая, безответная, но раз в сто лет на нее находит, и тогда сам черт ее не остановит: все равно добьется своего. Так что плюнул я, сказал, давай, веди своего проблемного.
Мать радостно закивала головой и побежала в соседнюю квартиру, откуда минут через десять притащила за руку белобрысого подростка. Судя по его красному лицу и бегающим глазкам, он сам‑то не очень был готов к разговору. Видно, родители его заставили.
Когда мать вышла, я, как учили, начал с идентификации. Установил: зовут молодого человека Сережей, а лет ему четырнадцать. Школьник. Школьник, а туда же.
Если верить его показаниям, выяснилась следующая картина: в незнакомой компании он познакомился с юношей более зрелого возраста, который «сильно выпендривался» перед девчонками из Сережиного класса, хвастался, что водится с диссидентами, ругал правительство, говорил: нет у нас свободы слова. Юноша, кстати, был вдобавок «еврей противный» и так задавался, что просто было невозможно терпеть. Вот Сережа рассказал об этом безобразном случае своему приятелю, отец которого «работает там же, где и вы».
– Но ты же знал об этом, знал ведь, где папа твоего друга работает, так что понимал, что делаешь?
– Да, но…
– Никаких «но»! Ты уже взрослый и прекрасно предвидел последствия своих действий. В некоторых странах в твоем возрасте уже расстреливают. (Эко я хватил, думаю, теперь совсем расклеится.) Ну да ладно, нечего реветь, давай рассказывай, что было.
– Нет, я не знал, не знал. Вдруг через два дня меня вызвали к директору. Директриса перепуганная, убежала, даже посмотреть на меня боялась. А в ее кабинете сидят два здоровенных мужика. Говорят, спасибо за очень ценное сообщение. Ты – настоящий патриот, каких мало. Но теперь тебе придется помочь нам искоренить эту заразу. Я говорю: я не могу, я не справлюсь, я не шпион. Они говорят, ничего мы тебя научим. И вообще, ты на чьей стороне? Если на вражеской, то о’кей, мы тебя во враги запишем. Навсегда, типа того.
– Ладно, не привирай, – говорю, – не могли они так примитивно разговаривать.
– Нет, это я в сокращенном виде. Разговор ведь минут сорок длился. Родители говорят, все, не видать тебе теперь твоего авиационного, и никакого другого вуза тоже не видать, и в Москве, наверно, не удастся зацепиться, какой же ты дурак, что влип в такую историю.
– Ты дурак потому, что родителям рассказал. Небось ведь предупреждали тебя дяденьки: никому ни слова, даже родителям, а то… Ну что молчишь, ведь предупреждали?
– Да… Но я не мог, мне надо было рассказать кому‑то…
– Ладно, не реви, стыдно в этом возрасте… Они хоть сказали, из какого управления? А может, из райотдела?
– Не‑а… Директриса сказала: из Чека. И мне знаете, дядя Саша, что особенно обидно? Что Леху, моего приятеля, хотят чистеньким оставить, он‑то не должен сотрудничать, его, говорит, потом отец будет в разведку толкать, а там стукачей не любят…
– Фу, какие слова, откуда ты их набрался только? Забудь раз и навсегда! Обещаешь? Ну ладно, слушай, так и быть, научу тебя, как себя вести.
…Приехал я в тот день домой от матери какой‑то совершенно опустошенный. На душе было небывало гадко – не досадно, не обидно, не больно, а именно пусто. В жизни не было никакого смысла – вообще никакого.
Сел на диван, посидел, посмотрел в стенку. Потом встал, пошел к письменному столу, пошарил в ящиках, нашел прошлогоднюю пачку «Явы» – во сколько я уже не курил‑то, оказывается! – сел в кресло, зажег сигарету и затянулся. Вкус у сигареты был отвратительный, она вся пропахла чем‑то вроде клея, что ли. Но я терпел и курил. Потом вдруг как обожгло: вспомнил, что я наговорил этому материному юному раздолбаю. Стал я даже смеяться и больно щелкать себя в нос и в лоб. Это зачем, спрашивается, я свою голову на плаху положил, а? Ну, пьяный был порядком, ну так и что, в первый раз, что ли? Раньше за мной такого не замечалось, я в любом состоянии соображал, что делаю. И вот, пожалуйста, помню все до единого слова, между прочим. Дословно, как я служебную тайну выдавал, обучал этого обормота паршивого, как моих же коллег и товарищей обманывать. Зачем? Крыша поехала, да? Ведь он, паразит, теперь меня заложит, непременно заложит, как только возьмут его слегка на пушку, так он сразу наделает в штаны и все выпалит.
А сказал я пацану буквально следующее:
«Вот что, парень, не знаю, почему, но настроение у меня сегодня жалостливое, и мать уж очень за тебя просит, так я научу тебя, как с крючка сорваться. Но поклянись сначала, что ни сном ни духом, никому и никогда, ни родителям, ни другу закадычному (тем более ты же теперь убедился насчет лучших друзей‑то). Так вот, клянись – не скажешь, что это я тебя научил. Потому что, если про это узнают, у меня будут неприятности, может, очередного звания буду ждать в два раза дольше. Но тебя – тебя я тогда просто урою или зарою, как там у вас говорят. Закопаю тебя в лагерь, да такой, из какого живьем не выходят. И я не шучу, понял?»
Ну, в общем… Стал тут пацан страшно плакать и божиться, и клясться, и чуть ли не ноги мне целовать. Короче, я ему и объяснил.
Что нужно ему рассказать о произошедшем двум‑трем ключевым людям – ну там председателю профкома какому‑нибудь, а также директрисе и классному руководителю, а еще паре товарищей из класса. Рассказать надо всем по‑разному. Старшим – так же, как мне: дескать, не знаю, что делать, страшно, боюсь я, не могу, по ночам не сплю, плачу. Сделай страшные глаза, скажи: даже в постель мочусь. Вот эта деталь особенно должна подействовать, так ты на нее особенно напирай. Я, говори, очень даже как горжусь доверием, но боюсь не справиться и хочу посоветоваться с вами, как быть. Директриса и прочие будут очень пугаться, отворачиваться, говорить: не надо со мной эту тему обсуждать и так далее. Но ты стой на своем, плачь как следует, реви во все горло. И про ночные проблемы… Что, стыдно будет такое про себя выдумывать? Ну так ты уж, голубчик, реши для себя, чего ты хочешь. За все ведь надо цену свою заплатить. С товарищами полегче: кому намекни, кому похвастайся, напридумывай чуши, что ты уже чуть ли не полковник. Возьми со всех страшную клятву, чтобы молчали.
Тут Сергей опять расплакался и говорит: ну вот, так меня в стукачи и запишут.
Кто запишет, а кто и нет, говорю я. Большинство толком ничего не поймет. Те, кто что‑то прослышит, бояться будут – на всякий случай. Но главное, пойми, это – единственный шанс тебе оторваться, пока не поздно. И будешь свободным от наших дел, а при некотором везении, может, и навсегда. Сделать все это надо быстро – за день или за два. А через недельку расскажи дядям из нашей конторы – покайся, скажи, виноват, но вот не умею язык за зубами держать. Разболтал. От страха, скажи, разболтал.
– Так они же меня и зароют за это.
– Не зароют. Ругать будут, но ты молчи, а лучше всего реви, ты этим методом владеешь. И опять о том, как в кровать мочишься… Если все сделаешь точно, как учу, они тебя железно оставят в покое. В деле твоем напишут: для использования не годится, слабонервный и болтун. А дядям тем крепко врежет начальство, если прослышит. Несовершеннолетние агентами ведь быть не могут, и даже подписку давать не имеют права. С них можно только снять показания. А давать агентурные задания им нельзя. Официально. Неофициально многие этим занимаются, но признаваться начальству никто не станет. Мстить они тебе тоже не будут, дался ты им, чтобы с тобой связываться? Ну, в крайнем случае, в авиационный могут действительно не взять, хотя сомневаюсь, что даже и такие последствия будут. На всякий случай подавай лучше в автодорожный или строительный. Но зато – свобода, представляешь?
Долго сидел я в темноте и смаковал каждое свое предательское слово (как больной зуб языком бередишь) да щелкал себя больно по различным частям тела. Ну и, естественно, вспоминал про Старкова, как я жестоко на нем накололся. И если бы не Михалыч, то мог вообще из органов вылететь. Но Михалыч прикрыл.
Ведь почему я так уверенно давал юному фраеру советы, так это потому, что сам через все это прошел. Подростки – народ, конечно, нервный и ненадежный, но при некоторых обстоятельствах эти же качества могут и плюсом оказаться.
Старкова я вербанул, когда ему еще только тринадцать стукнуло. Но он до того мне полезен показался, что я решил позабыть все инструкции. Был он как‑никак родным племянником очень достойного объекта разработки. А подобраться ближе к тому объекту коллегам никак не удавалось. Если бы дело выгорело, все мне, глядишь, простилось бы, и даже следующую звездочку можно было бы обрести досрочно. То есть, я думаю, запросто. Но ни хрена, облом полный вышел. Не потому, что Старков работать не хотел, наоборот, я его так мощно промотивировал, что он перестарался, юное дарование. Его только поначалу постращать пришлось самую малость, а потом дело пошло. Ух, помню, каким соловьем я перед ним разливался, какие байки про разведчиков‑нелегалов заливал и какие романы пересказывал. У парня глазки стали блестеть, он ко мне на конспираловки, как на свидания, бегать стал. Совсем я его загипнотизировал. Ну и вышел перебор. Украл Старков бумажки со стола у дяди по собственной инициативе и попался. От дома ему отказали. Отец взял его за грудки, надавил, и тот раскололся. Я знал, что начальство все равно узнает обо всем из прослушки, и потому пошел сам каяться. Ух и влетело же мне!
…Ругал страшно, но уволить не дал. И под самый конец только, после того, как исхлестал звонким матом, прибил к стулу зычным ором, искромсал своими страшными глазищами, потом только, помолчав, вдруг сказал тихо‑тихо, так, что я потом думал: в самом деле было или послышалось?
То ли сказал, то ли промычал‑прошептал тогда Михалыч: «Бить тебя надо долго и больно, но не насмерть. Насмерть я бью предателей, лентяев и блатных. А тех, кто для дела старается, я всегда прикрою. Но если ты, козел, еще раз попадешься, нас обоих выгонят». И пошел опять во весь голос – матюгами, но мне уже не было страшно. Наоборот, сладкое блаженство разлилось по всему телу, и захотелось стать на колени перед Михалычем и преданно, как собака, смотреть ему в глаза.
Ну, в общем… Отделался я в тот раз выговором, который через год сняли. А теперь что мне будет? Михалыч, надо думать, уже не заступится. Я ему в этой истории совсем не понравлюсь. Да разве я и сам‑то себе нравлюсь? Разве я сам на себя похож?
Поплелся я тут к зеркалу и стал рассматривать свою помятую физиономию, и стало мне даже мерещиться в полумраке, что в ней действительно заметны странные перемены. Нет, что‑то со мной стало происходить не то – предавался я печальным размышлениям, – да‑да, с той самой первой встречи с этой Шурочкой, как‑то крыша моя поехала. Может, это такая оригинальная форма проявления пресловутого кризиса среднего возраста? Все дело в бабах, так учил Фрейд. «С бабами надо завязывать, ограничиться оказанием чести супруге по выходным, плюс онанизм еще пару раз в неделю. В баню надо ходить, в бассейн. Пить надо меньше. Но прежде всего надо покончить с этой непонятной Шурочкой, про которую не известно ничего – даже трахаю я ее, собственно, или нет», – так я размышлял примерно, пока вдруг не раздался звонок.
…Да, именно до тех пор, пока не зазвонил телефон. А вот когда он зазвонил, я почему‑то враз забыл все свои праведные намерения, и сердце мое словно остановилось, потом опять забилось, и бросился я к трубке, уже точно почему‑то зная, что услышу дивный, ни на что не похожий хриплый голосок.
– Коля, Коля, мне так нужно тебя увидеть, – говорила Шурочка, а внутри у меня летали бабочки и пели птицы.
Но вот фокус: глубокой ночью я снова проснулся у себя дома на диване и опять совершенно ничего не мог вспомнить. Впрочем, что там особенно вспоминать было, ясное дело: нализался снова до чертиков и, как в таких случаях обычно бывает, даже снов своих пьяных не запомнил. Э‑эх!
Дата добавления: 2015-05-19 | Просмотры: 448 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 |
|