АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Глава 4. Я увлеклась собственным рассказом, расчувствовалась, даже не сразу заметила, что Нинка недоверчиво крутит головой

 

Ш.

 

 

Я увлеклась собственным рассказом, расчувствовалась, даже не сразу заметила, что Нинка недоверчиво крутит головой.

– По‑моему, Сашка, ты у меня баронесса все‑таки, – говорит.

Я нахмурилась, смотрю на нее недоуменно, даже с раздражением. Что это еще за глупости такие она несет.

– Какая баронесса? О чем ты, подруга?

– Баронесса Мюнхгаузен, вот какая!

И смеется. Демонстрирует, что тоже на литературные аллюзии способна. Не все же мне одной ими баловаться… Но только глупо у нее это выходит, честно говоря.

Махнула я рукой.

– Не веришь, не надо. И рассказывать дальше не буду. Мне даже легче…

– Не обижайся! – поменяла тактику Нинка. Даже за руку меня взяла проникновенно. Говорит:

– Ну просто действительно это кажется невероятным… В наше‑то время… Это в фильмах только бывает – похищения и всякое такое… Но я слышала, что на Кавказе до сих пор случается – невест похищают…

– Ах, каких невест, – говорю, – каких невест! Если бы! Это чеченские сепаратисты были…

Нинка даже поперхнулась.

– Кто?! Какие еще сепаратисты? И что им за нужда была тебя похищать?

– Ну как… единственная и горячо любимая дочь президента Академии наук, всемирно известного ученого… Резонансная могла выйти штука… Самое смешное, что они понятия не имели, что ровно к тому моменту Фазера моего из Академии турнули… Когда я им об этом сказала, они не верили, думали, я вру… Снимали‑то его по‑тихому. Долгое время даже в печати ничего об этом не было. Когда все‑таки убедились, что я говорю правду – в «Известиях» заметка про выборы нового президента появилась, я думала, может, они меня отпустят по этому случаю… Но куда там…

– И что, что было потом? Как ты спаслась‑то? – Глаза у Нинки загорелись, вроде поверила наконец.

Я встала, налила нам обеим по полному бокалу муската. Свой выпила залпом и сказала:

– Ты слышала, что такое Ливанский синдром? Его еще Стокгольмским называют.

– Стокгольмский? Кажется, что‑то такое слыхала… Какая‑то болезнь хитрая, что ли?

– Болезнь… почти… психологическое извращение… но это я сейчас так рассуждаю, а в то время… Чернявый мой, Рустам, сумел меня в себя влюбить… Нет, это даже не влюбленность была, а хуже… гораздо хуже… Больная одержимость… Странная такая штука… Синдром этот… Ненавидела я его поначалу страшно, руку один раз искусала так, что кровью всю комнату залило… У него на всю жизнь шрамы остались. Но именно после этого я вдруг стала ощущать что‑то такое… какую‑то зависимость. Не могу объяснить. Точно я, выпив его крови, заразилась чем‑то.

– Как у вампиров! – воскликнула Нинка.

– Вот именно, мне это и самой в голову приходило. Даже нравилось так думать. Что‑то такое замкнуло в голове – стало нестерпимо хотеться укусить его снова.

Нинка реагировала на это уже не словами, а звуками.

– Ч‑ч…

Только и смогла произнести. И рот рукой зажала. А глаза стали круглые‑круглые. Как у дуры. Я еще подумала: а может, она и есть простая, обыкновенная дура? Перед кем я тут распинаюсь и зачем? Но мысль эту я тут же отогнала, как недостойную ситуации.

– Да, да, представь себе! Лежала часами, отвернувшись к стенке, и воображала, как кусаю его. Как зубы мои вонзаются в его плоть… в руку, ногу, в живот… о‑о, у него такой замечательный плоский, сильный, мускулистый живот… Я таких не видала никогда… Какое наслаждение вонзиться в него зубами… И кровь красная‑красная брызнет… и я вся в его крови… целую его в лицо… и все лицо его красивое, надменное – в крови, и он пугается… но поздно… я кусаю его губы… О‑о, у него, мерзавца, такие губы были чувственные… Я глаз от них оторвать не могла. Он, по‑моему, смущался слегка… хотя ему смущение совсем не свойственно. Но тут он просто не знал, что и думать, что мои взгляды значат. Один, без сопровождения, в комнату, в которой меня держали, больше не заходил. И даже в присутствии других держался от меня подальше, невольно руку прятал за спину. Боялся, гад. Рука у него долго в бинтах была. А когда бинты сняли, под ними обнаружились те самые шрамы. Безобразные, красно‑белые. Вздувшиеся такие рубцы. И он снова руку прятал за спину. Чтобы я не видела, чтобы не торжествовала. Не радовалась. А я на руку не особенно‑то и смотрела. Все больше на губы. Наконец однажды он не выдержал, говорит:

– Объясни, что это значит? Что ты смотришь так?

Я свои губы облизала и говорю:

– Как? Как я смотрю?

– Ну, тяжело как‑то… И все мне в рот… как будто…

– Да, – говорю, – мечтаю я…

– Мечтаешь? О чем?

– А ты наклонись, я тебе скажу на ухо. А то вслух не могу. Вдруг услышит кто‑нибудь.

– Ну уж нет, я уже имел удовольствие близко оказаться…

– Тоже мне, джигит! – говорю. – Бабу боится! Даже подойти робеет, бедняга…

Всю болтовню про чеченскую борьбу за независимость я пропускала мимо ушей, хотя они и пытались меня агитировать с самого начала. Но потом… Нет, погоди, я сбиваюсь… Давай вернемся назад, к тому времени, когда я смогла укусить Рустама во второй раз…

– Ты опять его укусила? Но как же ты смогла? Неужели его уговорила наклониться?

– Ага, – сказала я. – Знала, чем его самолюбие задеть.

Тут я снова поднялась и налила себе еще мускату. Потом продолжила:

– Только он наклонился, я ему шептать стала всякие такие слова приятные: «…такой ты красивый… губы у тебя такие…» И он уже заулыбался, гад, чуть не мурлыкал от удовольствия. Расслабился… И тут я его – бац!

– Ой, да ты что, – заверещала Нинка, и от страха даже на диван с ногами забралась.

Мне стало нравиться, как она реагирует, как переживает. Но виду я не подавала. Продолжала спокойным, равнодушным тоном, как будто о прогулке в лес рассказывала.

– До губ я, понятное дело, достать не могла, но в ухо, когда он расслабился, впилась глубоко и крепко… Умирать буду, не забуду, как зубы мои в него входили… Как хрящик в ухе хрястнул.

– Какой ужас! – вскричала Нинка. – И что, неужели за это они с тобой ничего не сделали?

– Конечно, сделали! Ты не представляешь, сколько опять было кровищи… Как Рустам вопил – и от боли, и от неожиданности, и от унижения. «Убью, клянусь, убью тебя, как бешеную собаку!» – кричал. И убежал – за пистолетом, надо думать. Ну, или за кинжалом. За секирой какой‑нибудь. И пристрелил бы или прирезал, это уж точно, но старшие товарищи вмешались, усмирили его. Сказали: рано еще, погоди, она нам может пригодиться. Потом тебе ее отдадим на расправу. Кроме того, Рустаму нужна была срочная операция – ухо спасать, а то оно болталось на каком‑то кусочке кожи, как на веревочке.

Но это я все потом узнала, а в тот момент лежала и ждала смерти. В бога никогда не верила, а тут молиться принялась. К стенке отвернулась, глаза закрыла и молюсь. Причем, не поверишь, не спасения от гибели просила, а просто так, контакт устанавливала. Дескать, вот есть у Тебя такая. Таковская. Вот так звать. Свидетельствую почтение свое. Имей в виду на всякий случай. Если Ты все‑таки есть, паче чаяния. И знаешь, что я скажу? Утешительно это было чрезвычайно. Даже уже вроде и не страшно стало. Или почти не страшно. Я вот с тех пор и в церковь иногда хожу, и пост соблюдаю. Ну, хотя бы ради того, чтобы, когда придет лютый час, легче было бы опять утешиться.

Тут застывшая было в ступоре Нинка зашевелилась, откашлялась и говорит:

– Ага, я помню, помню! Я еще удивилась тогда, что такая атеистка завзятая стала вдруг в храм ходить да свечки ставить. Ну, думаю, холерой поболеешь, так не то еще выкинешь… Но, ты говоришь, все‑таки что‑то они с тобой сделали за это? Наказали как‑то.

– Да уж, сделали… уж наказали… Сейчас, вина еще выпью и расскажу, – пообещала я. – Только ты держись получше за стул. И дай тебе тоже мускатика плесну. Сейчас такое услышишь…

 

 

– Готова? Ну слушай…

В тот же вечер, поздно, я уже засыпала, отвернувшись к моей любимой стеночке, как вдруг – представь себе: в полной тишине раздается резкий, неприятный щелчок. Я приподнялась на кровати – насколько шнур позволял. Они же меня там шнуром каким‑то привязали, хоть и не плотно, но движения ограничивал. Приподнялась и стала всматриваться в темноту. Ни черта не вижу. Секунду было совсем тихо. Знаешь, про тишину говорят, что она бывает – звенящая? Вот тогда‑то я поняла, что это такое… Жуткая была тишина, в которой я ощущала чье‑то присутствие, непонятно какими органами чувств, но совершенно определенно… Я полусидела на кровати, вслушивалась, всматривалась, не видя и не слыша. Ждала чего‑то страшного. И оно последовало. Раздался резкий скрип – это открылась дверь. Тут меня от страха трясти начало. Хотела закричать, но не смогла – голос не слушался. Только сипение получалось. «Это Рустам! Он пришел меня убить!» – пришло в голову. Я вдруг поняла, как он станет меня убивать – задушит, конечно. Подушку на лицо, пару минут нестерпимой боли, судорог, а потом я задохнусь, легкие разорвет – и готово! Я сбросила подушку на пол, хотя это и было глупо, что толку оттягивать лишние секунды этого беспредельного ужаса. Думала: скорей бы тогда отключиться – и все! Звук падающей подушки, видно, ускорил события. Одним прыжком человек оказался рядом со мной и схватил за горло. «Руками душить будет!» – пришла мысль. Пальцы у него оказались просто железные. Я их навсегда запомнила, эти пальцы – длинные, красивые, как у пианиста. Держал он меня за горло очень крепко, было немного больно, но сжимать до конца он почему‑то не торопился. «Помучить хочет, поиздеваться», – думала я. Пыталась я оторвать его пальцы от своего горла, но куда там! «Вот так, сучка, больше не укусишь!» – шептал он достаточно громко, чтобы я слышала. Это действительно был Рустам, теперь я узнала и голос, и руки. Одной он держал меня за горло, а другой быстро развязывал шнур, которым я была привязана к кровати. «Что бы это значило?» – думала я. Неужели…

А он шипел: «Ничего, я справлюсь, я ведь и змей ядовитых ловить умею». Вот как. Оказывается, он обращался со мной как с гремучей змеей или гадюкой!

Рустам притащил с собой еще несколько метров жгута с петлей на конце, и петлю натянул мне на шею. «Ах вот как, значит, повешение!» – думала я, даже и равнодушно вроде бы. Устала уже бояться и трепетать. Быстрей бы уж, думала.

Да, да, подруга, я полагаю, это нормальная реакция, когда уже нет сил бояться.

Петля была устроена хитро: толстый узел давил снизу на подбородок, так что открыть рот было совершенно невозможно. Рустам посмотрел на мои телодвижения, говорит: «Я ж тебе ясно сказал: не укусишь! Только себе же больно сделаешь». Потом затянул второй узел петли под затылком. «Будешь дергаться – задушишься», – предупредил он вежливо.

И потом знаешь что случилось? Слушай же! Взял Рустам одним движением, как котенка, перевернул меня на живот и стал ловко – словно всю жизнь только этим и занимался – приматывать мои руки к стальным прутьям в изголовье кровати – причем, одной только левой рукой, а правой продолжал удерживать аркан, затянутый на моем горле.

Я действительно старалась не дергаться, не сопротивляться никак, чтобы не затягивать туже петлю, и так дышать было трудно. «А может, наоборот, наплевать? Может, лучше умереть достойно, чем терпеть такое унижение», – размышляла я, но к определенному выводу прийти не успела, слишком быстро он крутил свои узлы. Теперь он занимался моими ногами, привязывая их к чему‑то, я уже не видела к чему. «Все, поздняк метаться», – хмыкнул. И принялся стягивать с меня юбку.

«Ах, вот оно в чем дело‑то! – осенило меня. – Ну конечно, я ждала скорой смерти… разбежалась! Нет, сначала, естественно, будет надругательство!» Пыталась, пыталась я закричать, да что толку? «Сволочь, подлец, негодяй!» – кричу, но получалось одно лишь мычание – петля надежно мне рот зажимала.

А Рустам, гад такой, издевается: «Мычи, мычи, сколько хочешь!» – и знай себе меня раздевает дальше. Но – представляешь, тоже мне мужик – с колготками не справился! Взял, мерзавец, и в итоге их просто порвал.

«Эх, если бы я могла тебя достать, подонок ты этакий, я тебе кое‑что другое откусила бы», – размечталась я. Но куда там! Если бы он меня насиловал в позе миссионера, тогда возможны были бы какие‑то варианты, но так, лицом вниз? Ноль шансов.

«Наверно, будет анал», – решила я. А ты же знаешь, Нинка, как я всю жизнь этого чертова анала боялась. Неприятна мне идея сама. Мало того, что это не очень эстетично, так просто опасно. Знаю, знаю, ты мне сейчас впаривать начнешь, что если осторожно, бережно, не спеша, то ничего и страшного… Что‑то в этом есть. Что вы с Серегой практиковали. Пусть так, но лично мне неприятно даже помышлять… Считай это моей личной идиосинкразией. Но тут, думаю, точно испытать придется, перед смертью‑то. Иначе зачем он меня лицом вниз прилаживает. Что, анал не обязательно лицом вниз? Правда? Ну я не в курсе, если честно… В тот момент я не сомневалась. Уж хоть бы, думала, не бутылкой, лишь бы без окончательных зверств. Если живым мужским агрегатом, то еще так‑сяк, хотя тоже радости мало… Но все же – лучше, чем посторонними бездушными предметами. Если из двух зол выбирать. Хотя какой там выбор? Я ведь никак на ситуацию повлиять не могла. Пыталась промычать что‑то типа: давай уж тогда мясом в мясо, черт с тобой, раз на то пошло. Самому же будет… наверно, веселее, если без бутылок всяких… Пытаюсь ему это промычать, а он в ответ: «Ну, ну, мычи дальше, все равно я ничего не понимаю».

А я давно чувствовала, что красавчик Рустам меня хочет. Алчет. Вожделеет. Со страшной силой. В подтверждение маминых прогнозов, что восточные джигиты таких пышечек любят. Я даже думала: как только случай представится, он на меня, подлец, набросится. Поэтому и искусала его, гада, чтобы отомстить, заранее. Думала: вдруг потом и возможности‑то не будет? Так что все по‑своему логично получилось. Что, чепуху несу, ты считаешь? Ну, может, и чепуху. Но я уже тогда не совсем адекватна была. А что, ты, что ли, ясность ума в той ситуации сохранила бы? Вот то‑то же…

Ну, в общем, раздел он меня, трусы стащил до щиколоток.

Потом вдруг фонарик какой‑то зажег. Но я‑то только тени видела, в подушку лицом будучи воткнута. С челюстью, зажатой узлом веревки. А он меня не спеша разглядывает. Ну, то есть ягодицы, ноги, часть спины. А что, говорят, есть мужики, которым только это и надо – вид сзади.

Тут он вдруг взял и до пяток моих дотронулся. Потом присел на кровать. Говорит:

– Н‑да… и что же мы видим… Ну… Ничего, ничего. Внушает. Особенно пяточки мне понравились. Очаровательные такие.

Я лежу в напряжении диком, ягодицы сомкнула как можно плотнее. И мычу: «Ы ыаиу ыя уам. Ы оол». Что это значило? Значило: «Я ненавижу тебя, Рустам, ты козел».

Но он все равно ничего не понял. Говорит: «Напрасно стараешься. Я этого языка не знаю. Если бы по‑английски – еще куда ни шло… А на этом – ыыном твоем – я ни гугу». И смеется, подлец. Я еще хотела его спросить, как ухо‑то? Много ли обезболивающих глотать приходится и не вредно ли это для твоего драгоценного здоровья? Но не стала. Все равно не поймет ведь, дудак.

А он тут руку мне на ягодицы положил – меня сразу затрясло даже. От ужаса. Но он ничего никуда засовывать не стал. А принялся тихонечко гладить. Гладит, нежно так, ласково. Гладит и приговаривает: «Вот это попка! Всем попкам попка!» Рука у него теплая‑теплая, даже горячая. «Да расслабься ты», – говорит. И вдруг я стала успокаиваться. Вопреки всякой логике и смыслу – ведь знала его манеру уже достаточно, чтобы нисколько не обольщаться, не верить ни голосу медовому, ни прикосновениям нежным. Наоборот, когда он ласков – это плохо, признак особой опасности.

Умом‑то я это понимала, но ничего поделать не могла: после пережитого ужаса организм вдруг раскис, расслабился. Плевать ему было, организму‑то, на доводы разума. Он больше не мог в напряжении жить. Адреналин, наверно, кончился… И я точно поплыла куда‑то далеко‑далеко. Мышцы мои разжались, и он, гад, до ануса добрался. Там, ясное дело, масса нервных окончаний. И его нежные прикосновения стали вдруг меня пробирать – просто до мозга костей. В жар меня бросило. Стыдно мне, противно, но ничего поделать не могу. Только вопить пыталась: «О‑о‑от, о‑о‑от, о ы эаэ!» То есть пытаюсь сказать: «Сволочь, сволочь, что ты делаешь!» Но он все равно ничего не понимает. И знай гладит‑массирует меня. Там. Потом вдруг остановился. Говорит: «Что это с тобой, мать? Никак возбудилась? Неужели нравится?» Я пытаюсь головой помотать в знак отрицания, кричу: «Э, э, э‑а‑э‑а! Ы ыэо!» – в смысле: «Нет, нет, не нравится! Ты – идиот!» Но он только смеется. Постепенно я опять как будто успокоилась, и он тоже. Помолчал, потом говорит другим каким‑то тоном, злым довольно:

– Пора к делу. Тебя, Сашенька, папочка с мамочкой как в детстве наказывали? Ремнем пороли?

Ну, я на такой вопрос отвечать и не пыталась.

А Рустам говорит:

– Без слов вижу, что нет. По выражению затылка и обнаженных поверхностей. Неужели ни разу даже не выпороли? Ох, это они напра‑асно. Древняя мудрость: кто жалеет розгу, тот портит дитя. И вот посмотри, что в результате выросло? Тьфу! Ну, ничего, пусть с опозданием, но узнаешь сейчас, что такое крепкая мужская порка.

Я лежала и не то чтобы очень боялась. После только что пережитого, после ожидания садистских пыток и мучительной смерти с порванными кишками, перспектива какой‑то там, видите ли, порки, уже не пугала. Поду‑умаешь! Мне, конечно, пробовать действительно не приходилось, родители были категорически против телесных наказаний и унижения девичьего достоинства, но, если веками этому делу детей подвергают и те как‑то это переживают, значит, не может быть это так уж страшно. Вот тебя, Нинка, ведь, кажется, одно время очень даже часто мамаша порола? Ты мне еще жаловалась и синяки на попе показывала. И ничего. Потом ты с мамочкой даже душа в душу жила, хотя мне она никогда, честно говоря, не нравилась… Но это я отвлеклась. Так вот, лежала я и думала, что можно, значит, эту процедуру вытерпеть. Ну, садишься же ты в зубоврачебное кресло. И улыбаешься дантисту, хоть и через силу. Я бы и Рустаму улыбнулась, если бы он меня развязал на минутку. Улыбнулась бы и тут же… Да, правильно ты угадала, откусила бы ему что‑нибудь. Но развязывать меня в его намерения явно не входило. Ничего, думаю, раз пороть собрался, значит, не убьет. И вряд ли даже изнасилует. Хотя с этим еще до конца неизвестно. Не распалится ли от экзекуции, а то, я слышала, некоторых мужиков это дело сильно возбуждает. Но все же маловероятно. Скорее всего, такого компромисса достиг со своими боссами, старейшинами хреновыми, или кто они там… Раз убить пока нельзя, так дозвольте хоть выдрать ее как следует… Нельзя же, чтобы такое хулиганство бабе с рук просто так сходило. Потом он подтвердил, что именно так все и было. Я все правильно угадала.

Да, да, порка таки действительно случилась. Так что я теперь девушка поротая.

Я лежала и слушала, почти равнодушно, как он орудие готовит, из брюк, вроде как ремень вынимает и – жих, жих! В воздухе пробует. А потом вдруг как заорет злым, не своим, визгливым таким голосом: «Сейчас получишь, стерва, что заслужила!» Ну и жах! – да, скажу тебе, не ожидала я, что это так больно. Как стеганул меня поперек ягодиц, так обожгло, ой‑ой‑ой! Я от боли и от неожиданности даже закричала. А он распаляется, видно. Кричит: «Будешь, сучка, знать, как кусаться!» И бьет снова. Думаю, изо всех сил. Потому что не может быть, чтобы обычные домашние порки настолько ужасными были. А он что‑то кричит, по‑чеченски, кажется, и лупит, и лупит… Я терпела, терпела, да и потеряла сознание. Может быть, все‑таки не столько от боли, а от всего вместе, наверное – от переживаний, адреналинового шока, кратковременного постыдного возбуждения, или что это такое было, когда он мне, негодяй, анус ласкал своими пальцами, красивыми и длинными… От всей этой слишком быстрой смены острых ощущений, ну да, видимо, и от боли тоже, провалилась я в обморок.

Очнулась: чувствую опять на себе его пальцы. Нежно так, осторожно касаются кожи на ягодицах, на спине, на ляжках. Сидит Рустам на кровати и гладит меня. Потом кончиком языка стал меня трогать, ласково, почти невесомо, а все равно выходило болезненно, потому что там, на ягодицах, живого места не было. И он точно угадал мои мысли, говорит, опять шепотом почему‑то: «Как же я тебя исполосовал. Ужас!»

А я говорю: «Ай мэ оы, уоаю». И ты знаешь, впервые он меня понял. Уж даже не знаю, каким образом. Но понял. Говорит: «Сейчас, сейчас, воды тебе дам. У тебя, наверно, обезвоживание». А я от благодарности – что не убил, что не искалечил по‑настоящему и вот теперь о водном балансе моем заботится, вдруг заплакала и говорю: «А юю еа уам». Этого он, к счастью, не понял. Если бы понял, мне бы так стыдно было, что я, наверно, умерла бы. Что это значило? Ты не поверишь, Нинка. Я пыталась сказать: «Я люблю тебя, Рустам». Удивляешься? Спятила, говоришь? Ну конечно, спятила, «затемненное сознание» называется. Но главное, я очень радовалась, что он не понял. Хотя, может быть, и догадался. Или, по крайней мере, заподозрил что‑то.

 

 

– Что, винца еще захотелось? То‑то же! А говорила: я только рюмочку… Давай, давай, я вторую бутылку открою… Даже слушать страшно, скажи? А уж вспоминать…

Где они меня держали? Нет, ни в какой не Чечне. Близко меня там не было. Ну, подумай сама, зачем же им было так рисковать, везти меня через всю страну? Нет, это какая‑то дача была подмосковная. Комната без окон – то есть окошко раньше было, но они его потом замуровали. И стены покрыли звукопоглощающими материалами. Типа – войлоком каким‑то, что ли? Сказали: можешь кричать сколько угодно, никто и никогда тебя не услышит! Я спрашиваю: неужели так ради меня старались? Они говорят: да нет, помещение давно используется для соответствующих целей. До тебя тут несколько крупных деятелей содержалось. Одному мы голову отрубили. Нет, рубили не здесь. Кровищу отмывать кому охота… В лес возили рубить, тут, неподалеку. И тебя отвезем, если что. Если ты вести себя неправильно будешь. Тем более что ты ничего такого больше собой не представляешь, чтобы с тобой так уж цацкаться, если теперь родитель твой никакой не президент Академии наук, а так, непонятно кто. Так что веди себя правильно.

Это мне все говорил не Рустам, а Вагон Уродов… Не может быть такого имени? Вообще‑то, конечно, не может. Это я ему про себя такую кличку дала. Урод Вагонов. Или наоборот. Отвращение свое я так внутри себя ему демонстрировала. Один раз, правда, проговорилась, сорвалось с языка. Ровно на следующий день после тех потрясений кошмарных это случилось. Ладно, что сидеть не могла или на спине лежать, но еще и в голове сплошь какой‑то гул стоял. Совершенно не в себе была. И вот вдруг очнулась, не разобралась до конца, наяву это уже или еще во сне. И вижу склонившееся надо мной мерзкое лицо. Ну и вырвалось… «Вагон», – говорю. Это я к нему обратиться хотела по‑человечески, пожаловаться на Рустама. Я же не знала тогда, что экзекуция накануне была санкционирована высшим начальством, в качестве временного паллиатива смертоубийству. И что Рустам еще пожалел меня слегка: вместо предполагавшегося кнута плетеного использовал всего‑навсего брючный ремень. И бил не до крови, кожу не порвал… Так, ерунда, детское наказание. Но я‑то всего этого не знала. И вот захотела излить душу. Поябедничать. Хорошо, хоть Уродовым не назвала. Я его так ненавидела, Керима этого, что он казался мне не просто чудищем, а кошмарным суперуродом, целым вагоном каких‑то монстров. Противнейший тип, низкорослый, длинноносый, с глазами странными… Взгляд такой… царапающий. Вперится иногда в меня, не по себе делается. Не могла никак понять: то ли изнасиловать меня хочет, то ли на самом деле отрубить что‑нибудь? Никакого гнева, никакого пристрастия, совершенно хладнокровный убивец.

На остальных как‑то и не похож… И что характерно, разговаривал Вагон Уродов с бойцами, да даже и с самим Рустамом, по‑русски! Такое впечатление, что не знал ни слова по‑чеченски. Одно это уже о чем‑то говорило, разве нет? Причем был он у них чем‑то вроде комиссара, и через него поддерживалась связь с главарями – старейшинами, или кто они там. Якобы в Чечне. Почему якобы? А потому, что я ни в чем уже не была уверена, не знала, с кем имею дело. Может, и ненастоящие они были, чеченцы‑то.

Но страх был всамделишный, потому что убить они запросто могли. В глазах у них это читалось.

Так вот, Вагон Уродов был комиссаром при Рустаме‑командире. Рустам его ненавидел. Так ему смотрел в спину, сразу было понятно. Убил бы, если бы мог. Не сомневаюсь. Но прятал глаза и не перечил, когда тот вмешивался.

И вот такому типу, такому Кериму, я сдуру собралась жаловаться.

– Вагон, – вежливо обращаюсь я к нему.

Он удивился, говорит:

– Что? Какой еще вагон? Или ты бредишь, женщина?

Но тут я, слава богу, опомнилась, говорю:

– Да не в себе я… Плохо мне что‑то… Привиделось в бреду, что еду в Сочи в вагоне СВ.

– СВ это что? – спрашивает. Все‑то ему знать надо…

Ну, пришлось объяснить коротко, что это такие вагоны, в которых купе только на двоих. У буржуазии это называется «первый класс». Но у нас же равенство, а потому названий таких быть не может. Поэтому – СВ. И расшифровывается загадочно: спальный вагон. Как будто плацкартный и тем более купейный не для сна предназначен. Но посвященные знают, что к чему.

– Надо же, – говорит Вагон. – Чего только ваши номенклатурщики кагэбэшные не придумают в целях введения в заблуждение народных масс.

И хоть прав он был отчасти, но – чья бы корова мычала! Вагонетка вонючая. Хотела я его оскорбить как‑нибудь, но передумала. Но и про Рустама ябедничать тоже расхотелось. А то хороша бы я была.

– По‑моему, слабовато тебя наказали, – говорит Вагон. – Ты должна бы сейчас лежать в полубессознательном состоянии, стонать и бредить, а не сны про номенклатурные удовольствия видеть. Надо бы поговорить с Рустамом, чтобы не халтурил. Или поручил бы еще кому‑нибудь, кто кнут в руках держать умеет. Он тебе такую поездку в Сочи выписал бы… А то видали, кусается она, травмы бойцам наносит… Такое с рук сходить не должно.

И кулаком потряс для ясности.

Потом день пошел за днем. Я сбилась со счета. В книгах и фильмах всякие графы Монте‑Кристо и узники Тауэра зарубки делали, чтобы следить за течением времени. Но на этой чертовой даче зарубить могли разве что человека, то есть меня. Ни ручки, ни карандаша у меня не было, а тем более ножа или камня. Попробовала я было узелки на носовом платке делать, но платок скоро кончился. Я попросила новый. Но Шамиль, помощник Рустама по всяким хозяйственным делам, не поверил мне, когда я сказала, что старый потеряла. Он покачал головой и сказал, что в следующий раз выдаст новый платок только в обмен на старый, и осталась я без хронометра.

Меня даже на улицу не выпускали, приходилось кое‑как зарядку делать в комнате. А на ночь натягивали на меня упряжь какую‑то, которую завязывали все туже, с боку на бок с трудом могла повернуться на кровати. «Сколько это будет продолжаться?» – спрашивала я у комиссара Вагона, он же Керим. «Сколько надо, столько и будет, – отвечал он важно. – Это от отца твоего зависит в первую очередь». – «А чего вы от него хотите, денег?» – спрашивала я. «И денег тоже», – загадочно говорил Вагон.

Потом, когда синяки на попе зажили слегка и я сидеть опять смогла, они притащили камеру – послание снимать городу и миру, отцу и властям предержащим. Я свидетельствовала, что жива, что со мной обращаются «нормально». Но так это слово произносила, так в последнюю секунду стреляла в камеру глазами, что Фазер уж точно должен был догадаться, что дела мои хреновые. Но и слишком пугать я его не хотела.

«Финтишь. Финтишь все. Ну, дофинтишься», – говорил Вагон Уродов, глядя на меня своими колючими зенками.

Потом пыталась я считать порки. Вроде они происходили раз в неделю. Все же Рустам отстоял свое право самому меня наказывать – как пострадавшей стороне.

И вот что интересно: с каждым разом экзекуции становились все менее болезненными, а ласки перед ними – все более интенсивными. Видеть орудия наказания я не могла, он по‑прежнему укладывал меня вниз лицом и привязывал к изголовью кровати, но создавалось впечатление, что Рустам поменял ремень на более широкий и легкий. Кажется, он был сделан из искусственной, довольно мягкой кожи. При ударе по голому телу он издавал громкий, пугающий хлопок, но на самом деле было почти совсем не больно. Первый раз я удивилась и услыхала громкий шепот над головой: «Эй, кричать не забывай». И стала я орать исправно, чтобы доставить удовольствие Вагону и его уродам. По‑моему, у меня вполне недурно получалось.

Вскоре я так увлеклась этим представлением, такие заливистые стоны и хрипы научилась изображать, что Рустам стал давать слабину. По неверным ударам я чувствовала, что он беззвучно смеется. Иногда даже пропускал удары и опускался, кажется, на колени, прижимаясь лицом к кровати: боялся, что не выдержит и расхохочется в голос.

Шептал: «Ну, ты и артистка… Нельзя ли чуть менее художественно?»

А в другой раз сказал: «Ты просто какой‑то Олег Попов в юбке… вернее, без юбки. И даже без трусов». Я дернула попкой негодующе: хотела дать ему понять, что не следует в такие моменты разговаривать: слишком рискованно. Сама‑то я на провокации не поддавалась, молчала, как партизан.

Что, Ниночка, что с тобой? Неужели? Возбуждать тебя эти разговоры стали? Ну вот и со мной в реальности тоже стало что‑то в этом роде происходить.

Однажды Рустам плохо, халтурно затянул узел у меня на затылке. Я виду не подала, но в разгар педагогической процедуры повернула голову влево, скосила глаза и увидела его лицо. И даже испугалась, такое на нем было болезненно‑сладострастное выражение, глаза горели каким‑то просто сатанинским огнем, а может, это свет фонарика так странно в них отражался. Он, не отрываясь, смотрел на мои ягодицы, и его большущий кадык ходил взад и вперед. Тут ведь вот какое дело: женщин у него очень давно не было. Рискованный эксперимент над сильным молодым организмом, переполненным до краев тестостероном так, что чуть ли не наружу выплескивался. А тут я, не совсем лишенная привлекательности молодая женщина, пышечка, как на Востоке любят… Попка у меня действительно была хороша, что называется – для любителей жанра. Ну, не мне судить.

Но вот она, значит, попка такая нежная, девичья, в его полной власти. Обнаженная, под удары ремня положенная. Это уже и не настоящая порка, не наказание, а игра. И игра все более откровенно эротическая. И вот в ту ночь он, похоже, слегка потерял контроль над собой, размахнулся и ударил изо всех сил богатырских. Так что даже эта его клеенка саданула по ягодице чувствительно. Я неподдельно вскрикнула. Он как будто испугался, нагнулся ко мне и зашептал: «Извини, извини, это случайность…» И знаешь, что я тогда сделала? Нет, не угадала. Не стала я его больше кусать, хотя на секунду такая мысль мелькнула, не скрою. Но к тому времени до меня стало доходить, какая возможность, кажется, открывается. Можно оседлать ситуацию, подчинить ее своему контролю. Ведь ты вдумайся: если изувеченный тобой мужик в такой момент, лупя тебя по голой заднице ремнем, вдруг извиняется за причиненную боль, кстати, не такую уж и невыносимую. О чем это говорит? Это значит, что мужик полон нежности, он ласкать тебя мечтает, а не бить… Ты не согласна? А, просто судить не берешься. В ситуации, говоришь, такой не была… И мужики тебе, наверно, не те попадались.

В общем, по холодному расчету в основном, но и потакая некоему пробудившемуся любопытству… Догадываешься уже, что я сделала? Примерно?

Так вот: я сказала нежно, с придыханием: «Рустам…»

Он от неожиданности и восторга даже ремень на пол уронил и, что называется, припал ко мне. Шепчет в затылок: «Что, что ты хочешь мне сказать?» Я одними губами, ели слышно, ответила: «Приходи ко мне ночью попозже. Без ремня».

Он отшатнулся. Задышал тяжело. Поднял ремень с пола. Стеганул меня еще пару раз на прощание – но что это были за удары? Я вскрикнула для видимости. Вернее, для слышимости. Он снова нагнулся. Шепнул: «Приду». А я кричала опять, чтобы заглушить его шепот.

И вспоминала миледи. Ты ведь читала «Трех мушкетеров»? Я же тебе давала в восьмом классе! Неужели так и не прочла? А зачем наврала тогда? Ну ладно, вот теперь возьми и прочитай. Главу про миледи и ее неподкупного тюремщика‑пуританина Джона Фелтона прочти. Ничто вообще не ново под луной. Все когда‑нибудь уже бывало и писателями описано.

 

 

Больше всего я боялась, что скрип проклятой двери нас выдаст. Но она совсем не скрипела на этот раз. Так что я чуть приход Рустама не проспала.

Я же не знала, не ведала, что он добыл где‑то масла машинного и плеснул на петли, пока никто не видел. Это очень мудро было с его стороны и предусмотрительно. Но вся предусмотрительность на этом и кончилась. Он говорил потом, что никогда не мог себе представить, что масленка может вызывать такие эмоции, так возбуждать. Что когда он на нее смотрел и когда масло лил, то видел ясно‑ясно, для чего он это делает. Что за этим последует. В деталях, ярко себе представляемых.

Вообще, у него слишком было воображение развито для боевика и полевого командира. Впрочем, выяснилось, что он был актером по специальности, чеченскую студию ГИТИСа в Москве оканчивал, потом в Грозном в драмтеатре работал. Главные роли играл – героев‑любовников, понятное дело. Протягивал руку к балкону, на котором стояла Джульетта, и мусульманские девушки в зале рыдали. Ну а потом пришло время очередной чеченской трагедии, сколько их было за последние два века… Потерял он и жену, и детей, и родителей. Всех погубили федералы. Так он, по крайней мере, считал. Да и театра, как такового, не осталось, даже здание сгорело. И вся жизнь сгорела дотла. С тех пор он и не жил уже. Мстил. Кроме этой голой мести, в ожидании физической смерти тела, ничего не осталось. Так он думал. Пока не встретил меня. После чего в душе, мертвой, что‑то неожиданно зашевелилось. Не говоря о теле. Там уж такое шевеление пошло…

Вот, говорил он мне потом, чуть, на масленку глядя, не кончил…

Что было в ту первую ночь? Ох, Нинка, любопытство тебя мучит. Ну, ладно, слушай. Да не пей залпом, это же не водка, а мускат «Белого Камня»… Так вот, наверно, было уже часа два ночи или что‑то в этом роде. Часовой за дверью моей комнаты храпел так, что стены тряслись… Как потом выяснилось, это Рустам его самогоном напоил, да еще и снотворного ему туда сыпанул… И все равно, авантюра это была отчаянная. Я‑то, когда его звала, не подозревала даже, что прямо за дверью пост круглосуточный… А то бы никогда не решилась. Но Рустама, видно, уже ничто остановить не могло. Всякое благоразумие утратил.

Ну вот, дверь не скрипела, из‑за нее доносился заливистый храп, и я уже тоже погрузилась в полудрему, не надеясь дождаться событий, как вдруг проснулась от ощущения: в комнате кто‑то есть. И продвигается ко мне. Бесшумно. Ну, почти. Какие‑то звуки я все‑таки улавливала, чувствовала, что человек все ближе и ближе. К кровати подбирается. Я приподнялась, насколько шнур позволял. Всматривалась во тьму мучительно, но разобрать ничего не могла. Кровь в висках стучала. Стра‑ашно… Гадаю, кто это? Рустам, идущий за любовью, или Урод Вагонов – за жизнью моей? А может быть, кто‑то третий, не выдержавший долгого полового воздержания? Изнасилует сейчас во все дырки и задушит? А что, вполне правдоподобно… Я такие взгляды этой братвы боевой на себе ловила, что мороз по коже бегал… А сейчас – меня от страха и напряжения озноб колотил…

И тут – о, слава, слава Аллаху! – чувствую прикосновение знакомых длинных пальцев – они ласкают меня, гладят лицо, губы, шею. Знаешь, такое это было облегчение! Я еле сдержалась, чтобы не вскрикнуть радостно. Не заржать, как лошадь при виде хозяина… Но не то что кричать, а и разговаривать было неблагоразумно. Разве что тихим‑тихим шепотом…

И вот тогда‑то он и прошептал это слово, это имя впервые. Будто ветер прошелестел мимо уха: «Шурочка…»

Ты же знаешь, как я ненавидела всю жизнь эту форму своего имени. Как я орала в таких случаях: «Какая я вам к хренам Шурочка? Меня зовут Александра. Для близких – Саша, для любимых – Сашенька… А с этой самой фабрично‑заводской Шурочкой – это вы адресом ошиблись, здесь таких не водится». Тебе, я, если правильно помню, за Шуру в отроческие года вообще по физии досталось? Туфлю в тебя, кажется, запустила? Ну прости меня, чего уж теперь… И потом, много лет спустя, в десятом классе, кажется, ты еще однажды меня так назвала, назло, нарочно, обидеть норовила, когда мы поссорились и ты разозлилась из‑за платья того дурацкого… которое я еще узбекским халатом обозвала… И я драться с тобой полезла, за Шурочку‑то, еле нас разняли, помнишь? А, ну да, такое не забывается…

И вот представь себе в ту ночь… Сначала я вознегодовать хотела. Сказать: «Не смей! Никогда больше так меня не называй, откуда ты только ее взял, Шурочку эту дурацкую…» Но сама себя тут же остановила. Не надо же разговаривать! Тем более по такому поводу несерьезному. Потерпеть, что ли, нельзя? Разве это важно, в такой‑то ситуации. Решила: ладно, черт с ним, не буду исправлять… потерплю и «Шурочку» – и не такое уже от него терпела, в конце‑то концов… Ну, Шурочка… Да хоть клуша. Хоть буренушка. Хоть беременная курица. Хоть горшком назови, только в печь не станови… Да все что угодно – ну, кроме анала, может быть.

Но тут он вдруг мои губы нашел. В темноте я не видела ничего, а потому глаза закрыла и стала вспоминать. Как его губы выглядят. А я уже говорила: выглядят они замечательно. Незабываемо. Что‑то в них есть совершенно особенное. В том, как они очерчены. Как их Бог красиво нарисовал. И вот так я целовалась, закрыв глаза и в тьме кромешной представляя его чудесный рот внутренним зрением. А оно ведь, знаешь, самое зоркое. И вот эти губы его волшебные вдруг стали мои, совсем мои. И ничьи больше. Ты же знаешь все про меня, что я терпеть не могла целоваться. Говорила: чужая слюна! Как негигиенично! Пломбы чужие языком пересчитывать. Фу! А тут… впервые испытывала от поцелуя острое наслаждение… Как будто опьянела, только лучше, легче, звонче, чем от алкоголя. А он губы мои бросил вдруг. Я чуть не закричала: «Нет, нет, еще!» Еле сдержалась. Но тут он стал меня в шею целовать, потом в плечи, в лопатку. Целует – и приговаривает шепотом едва слышно: «Это Шурочка, это ее лопаточка… самая в мире красивая… самая удивительная… Шурочка, Шурочка моя…» – шепчет ласково, лепет такой прекрасный… И опять за свое: Шурочка да Шурочка… И вдруг что‑то случилось… мне стало нравиться! Наверно, потому, что все это происходило после очередного адреналинового шока, после страха и ужаса. А он так трепетно шептал, так шуршал загадочно и мило: «Шурочка…» У него получалось как‑то… необыкновенно. В этих звуках шепелявых столько всего было: и радости, и грусти с тоской вместе и нежности бесстрашной, отчаянной и чего‑то еще, чему и названия‑то нет и быть не может. Не буду громких слов произносить… Да нет, я не плачу, это тебе показалось. Ты же знаешь, я не плачу никогда, разве что от злости. Сейчас, дай мускатику выпить… Да, вот так вдруг получилось, что не стало для меня прекрасней этого имени. Не веришь? Да я и сама себе не верю… до сих пор.

Тебе еще подробности нужны? Ты уверена? А может быть, не надо, а? Ну раз ты так настаиваешь…

Вдруг я в темноте почувствовала… вообще с той минуты я начала его так точно чувствовать, как будто стала им чуть‑чуть… а может, и не чуть‑чуть… В общем, вдруг ощутила физически, что он уже на пределе – и в смысле чисто физиологическом, и нервном… Поняла, что нужна разрядка – немедленная, просто в эту же секунду. И я зашептала: «Ну, давай уже! Давай!!» И он меня понял, конечно, но у него ни черта в темноте не получалось, разумеется. И вот, представляешь, тогда я взяла его за… Да, да! Не веришь? Чтобы Сашенька рукой мужской агрегат взяла – представить себе невозможно. И я до той секунды даже не могла о таком подумать без отвращения. Но вот что со мной там произошло. И он у него такой оказался… мощный! Широкий и твердый, будто стальной. Но очень теплый, даже горячий. И стала я его прилаживать куда надо… Рустам дернулся один раз, другой, судорога будто по нему пробежала, и все. И я догадалась, что надо ему рот ладонью зажать, но все равно успел он какой‑то звук хрипло‑восторженный издать…

И лежали мы с ним потом обнявшись, прижавшись друг к другу в полной тишине и ждали. Гадали, разбудили мы кого‑нибудь или нет. Прибегут ли боевые товарищи, щелкая затворами…

Но нет, не прибежали. Часовой за дверью захлебнулся на секунду своим храпом, замолчал. Мы напряглись оба, впились друг в дружку пальцами… Но нет, часовой всхлипнул, поклокотал гортанно, будто горло полоскал, и снова запустил свои трели…

«Шурочка, – прошептал Рустам, – я буду любить тебя всегда!»

А я ничего не ответила. Лежала и конфузилась. Переживала. Потому что вспомнила, что я опутана вся этими шнурами идиотскими. И мало того: трусы не успела снять. Так что он вошел внутрь меня прямо вместе с куском ткани. И даже не заметил этого. Хорошо, что в темноте нельзя было разглядеть, как я покраснела. Лежала в темноте пунцовая, как свежесваренный рак. Вот ведь какой был стыд.

Нет, Нин, на этом все вовсе не кончилось. Наоборот, все только еще начиналось.

Когда мы оба успокоились, он первым делом сказал: «Прости, что я так… быстро!» Я ничего не отвечала, только сжала его руку: не волнуйся, ничего страшного, я все понимаю. Но на самом деле я сама в себе вовсе не была уверена, мне впору было самой у него прощения просить, ведь позвала я его заниматься любовью, хотя знала об этом деле крайне мало. Ты же помнишь, ну был у меня веселый и жизнерадостный Сережка Скворцов, который пытался заниматься моим образованием, но не все его уроки впрок пошли. Потом еще академик Верницкий что‑то такое пытался, пальцами в основном, ой, об этом и вспоминать неприятно… И вот теперь лежала я в некотором замешательстве, никак не могла понять, что делать: то ли попросить Рустама уйти и оставить меня в покое, то ли признаться в невежестве, в неполноценности своей, попросить не судить строго… и научить наконец непонятному искусству любви.

Он гладил меня по затылку, потом руки его побежали по шее, по груди… «Сбрую сними с меня», – прошептала я. «Ох, да, извини! Как я мог забыть!» Он стал ловко развязывать эти шнуры дурацкие, а по пути будто случайно натыкался то на руки мои, то на коленки, то на живот. Вот‑вот до бедер должен был добраться и до прочего. А мне надо было успеть, ну ты знаешь что… Что‑что, ну трусы с себя стащить, неужели не понятно! Надо было это сделать так ловко, так незаметно, чтобы он ни о чем не догадался. Наконец я выбрала момент, и р‑раз! Но, как назло, именно в эту секунду он направил свои пальцы, свою изучающую экспедицию в тот самый район… Руки наши столкнулись… Он на секунду застыл в недоумении. Пытался понять, в чем смысл моих движений странных… Но потом сдался. Потому что представить, что на самом деле произошло, он не мог. Воображения не хватило. После секундного замешательства решил он, видно, забыть и наплевать. Какая, в конце концов, разница… Он, видимо, из тех мужчин был, что не любят загадок, которые им не удается разрешить…

Он с удвоенной энергией ринулся изучать меня. Методично целовал везде, покрыл всю поцелуями, ни одного сантиметра не пропустил. Ну и возбуждаться стал снова. Я тоже стала робко его гладить, ласкать, надеясь до губ добраться. И вдруг натолкнулась на Инструмент! О‑о, ну и здоровый он опять сделался. Твердый, просто железный. Тут на меня целая гамма чувств нахлынула. Слегка испугалась сначала – все‑таки такую штуковину в себя впускать страшновато. Потом вдруг что‑то во мне переключилось… Будто поначалу была одна я, а в следующую секунду стала уже я какая‑то другая. Сильно другая. Мне… вроде как… не уверена, что подбираю правильные слова… ну, в общем, понравилось бояться! Вдруг меня в жар бросило. Страшно, боязно, жутко – до такой степени, что в груди екает. Сладко замирает. Какое‑то дрожание внутри началось. Покатилось по мне от пяток до желудка. До гланд в горле. Вдруг дышать стало невозможно, и… думая только об одном, только об одном, как бы не закричать, как бы не завопить, не заверещать нечеловеческим голосом, я точно кинжалом себя проткнула. И взмыла куда‑то высоко‑высоко… сквозь крышу и дальше… сквозь черное беззвездное небо. Как будто обжигает внутри – и больно и сладко.

А он все шепчет: «Шурочка, Шурочка, ты самая красивая на свете. Твои глаза самые красивые… твои бархатные пещерки». И от его шепота, от его жарких слов, от этой «Шурочки» волшебной что‑то такое во мне происходило… не знаю, как описать… Ну вот иногда невыносимый чих приближается, катится откуда‑то изнутри, набирая силу. Свербит все сильней и сильней, так, что всю тебя как будто приподнимает и выворачивает, вот‑вот разорвет на части – и, наконец аа‑ап‑чхи! Разрядка, облегчение неописуемое. Во всем теле и, кажется, в душе тоже. В чем‑то здесь схожее ощущение, только сильней, и невыносимей, и слаще. И в конце точно рассыпалась я на тысячи огней, как комета, как метеорит, и рухнула вниз, как падают с пятидесятого этажа в оторвавшемся лифте… с ускорением чудовищным, сжимающим все внутренности… рухнула в тьму‑тьмущую, в которой дышать нечем, но я дышала, да‑да, дышала непонятно чем, каким‑то антивеществом, наверно, которое заполнило мои легкие и живот чем‑то пушистым и мягким. О‑о‑о!!

Не закричала, ура. А Он – во мне. Глубоко‑глубоко. Как стыдно – и как замечательно. Такой… Он невозможный. Невыносимый. Огромный – заполнил меня всю без остатка. Во мне ничего больше не осталось. Только сердце – вон оно как стучит! – и Он.

Ох‑ххо…

Вот тебе и Шурочка…

Вдох и выдох. И глубокий вдох.

За‑тме‑ни‑е.

 

 

Рассказываю я это все, увлеклась, разбушевалась, забыла про слушательницу. Неважно: я ведь самой себе рассказывала. Надо было, видно, выговориться вслух. Изложить версию событий. А может, это все в точности так и было, как я рассказывала. Ведь любая правда – это всегда на самом деле лишь версия. Одна из.

Увлекшись, потеряла я Нинку из виду, не следила, что с ней происходит. Но тут понадобилось мне прерваться, в туалет сходить, возвращаюсь, вижу: что‑то странное с ней случилось. Вроде как выражение изумления и некоторого недоверия, этого «ах, не может быть, неужели?!» сменилось на нечто другое, мне незнакомое. Типа: легкое презрение, что ли. Может быть, даже с элементом холодной насмешливости. Я стояла как громом пораженная, смотрела на нее и глазам не верила: разве это моя Нинка, легкомысленная и легковерная подруга, с которой мы вместе в один детский сад ходили, а потом в школе много лет за одной партой восседали? Оруженосец, санча панса моя недалекая, но преданная, всепрощающая? Нет, это какая‑то незнакомая мне, новая женщина, очень неприятная…

– Ну так, что там с Ливаном твоим и Стокгольмом тоже? – бесцеремонно спрашивает Нинка. – Пока все про секс с элементами легких извращений… Такие синдромы… нимфоманские, типа… А про стокгольмский ни слова…

Я даже растерялась. Говорю:

– Извини, что я на тебя вылила все это… Но ты сама хотела подробностей… Без которых, наверно, непонятно было бы то, что дальше произошло.

– Так что дальше‑то? Давай, не томи, подруга…

– Ну а дальше… для меня весь мир сузился до одного человека. До Рустама, как ты догадываешься. Ни отца, ни матери больше для меня не существовало, ни Москвы, ни России. Все они стали смутными далекими абстракциями. Забыла я напрочь, как только что собиралась страсть Рустама использовать, ловко манипулировать им, чтобы освободиться и домой вернуться. Теперь, наоборот, он со мной мог делать что хотел. Только ночи для меня имели значение, когда Рустам приходил, и мы занимались любовью почти до самого утра, и я взмывала в небеса, а потом падала вместе с небом вниз, в сладкие волшебные бездны, на куски разлетаясь.

По ходу дела, в качестве производного от этих занятий, прониклась я делом чеченской независимости. Ух, прониклась. При том что почти ничего о нем не знала. Правда, Рустам просвещал. Лекции читал. И я готова была за дело это воевать. Даже жизнь отдать. Не поверишь: собиралась участвовать в какой‑то акции, заложников, что ли, брать… Ну теперь‑то я понимаю, что убивать и умирать собиралась за Рустама, за пальцы его, за губы, ну и за остальное, такое замечательное, тоже… А так… Сказал бы он, что главное в жизни – это судьбы американских индейцев или медведей гризли, я бы, наверно, с тем же рвением и за них сражалась… Названия и лозунги могли быть любые. Слава богу, хоть акция с заложниками сорвалась. А то наделала бы я дел… Рустам ведь меня стрелять научил здорово. Да‑да, не делай круглые глаза. Мне и самой теперь‑то все это дико и непонятно… Как я могла… Но тогда – полное помрачение…

Тогда казалось, что я прониклась именно делом чеченского народа и ненавидела его гонителей и угнетателей. И глаза бы выцарапала каждому, кто поставил бы под сомнение мою искренность, мою веру в справедливость, в право чеченцев на самоопределение. Собственно, чуть и не выцарапала… одному…

– Небось этому, как его… Вагону юродивому?

– Как ты догадалась?

Я посмотрела внимательно на Нинку, и она взгляда не отвела, дерзкого и насмешливого.

Помолчали мы обе, вина глотнули. Потом Нинка спрашивает:

– И как же ты, подруга, за чеченскую свободу‑то боролась – привязанной к кровати, что ли?

– Ну нет, конечно! Следующей ночью после той, первой… я ждала, что Рустам придет опять. Но он не пришел. А я… как идиотка всю ночь в темноту всматривалась и в тишину вслушивалась… ничего не увидела, ничего не услышала… под утро изнемогла и провалилась… и видела сны отвратительные, в которых кто‑то кричал все время…

 


Дата добавления: 2015-05-19 | Просмотры: 515 | Нарушение авторских прав



1 | 2 | 3 | 4 | 5 |



При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.028 сек.)