Микроскоп. На это надо было решиться
На это надо было решиться. Он решился. Как-то пришел домой -- сам не
свой -- желтый; не глядя на жену, сказал:
-- Это... я деньги потерял. -- При этом ломаный его нос (кривой, с
горбатинкой) из желтого стал красным. -- Сто двадцать рублей.
У жены отвалилась челюсть, на лице появилось просительное выражение:
может, это шутка? Да нет, этот кривоносик никогда не шутит, не умеет. Она
глупо спросила:
-- Где?
Тут он невольно хмыкнул.
-- Дак если б я знал, я б пошел и...
-- Ну не-ет!! -- взревела она. -- Ухмыляться ты теперь доолго не
будешь! -- И побежала за сковородником. -- Месяцев девять, гад!
Он схватил с кровати подушку -- отражать удары. (Древние только
форсили своими сверкающими щитами. Подушка!) Они закружились по комнате...
-- Подушку-то, подушку-то мараешь! Самой стирать!..
-- Выстираю! Выстираю, кривоносик! А два ребра мои будут! Мои! Мои!..
-- По рукам, слушай!..
-- От-теньки-коротеньки!.. Кривенькие носики!
-- По рукам, зараза! Я ж завтра на бюлитень сяду! Тебе же хуже.
-- Садись!
-- Тебе же хуже...
-- Пускай!
-- Ой!
-- От так!
-- Ну, будет?
-- Нет, дай я натешусь! Дай мне душеньку отвести, скважина ты
кривоносая! Дятел... -- Тут она изловчилась и больно достала его по голове.
Немножко сама испугалась...
Он бросил подушку, схватился за голову, застонал. Она пытливо смотрела
на него: притворяется или правда больно? Решила, что -- правда. Поставила
сковородник, села на табуретку и завыла. Да с причетом, с причетом:
-- Ох, да за штоже мне долюшка така-ая-а?.. Да копила-то я их,
копила!.. Ох, да лишний-то раз кусочка белого не ела-а!.. Ох, да и детушкам
своим пряничка сладкого не покупала!.. Все берегла-то я, берегла, скважина
ты кривоносая-а!.. Ох-х!.. Каждую-то копеечку откладывала да радовалась:
будут у моих детушек к зиме шубки теплые да нарядные! И будут-то они ходить
в школу не рваные да не холодные!..
-- Где это они у тебя рваные-то ходют? -- не вытерпел он.
-- Замолчи, скважина! Замолчи. Съел ты эти денюжки от своих же детей!
Съел и не подавился... Хоть бы ты подавился имя, нам бы маленько легче было.
-- Спасибо на добром слове, -- ядовито прошептал он.
-- М-хх, скважина!.. Где был-то? Может, вспомнишь?.. Может, на работе
забыл где-нибудь? Может, под верстак положил да забыл?
-- Где на работе!.. Я в сберкассу-то с работы пошел. На работе...
-- Ну, может, заходил к кому, скважина?
-- Ни к кому не заходил.
-- Может, пиво в ларьке пил с алкоголиками?.. Вспомни. Может, выронил
на пол... Беги, они пока ишо отдадут.
-- Да не заходил я в ларек!
-- Да где ж ты их потерять-то мог, скважина?
-- Откуда я знаю?
-- Ждала его!.. Счас бы пошли с ребятишками, примерили бы шубки... Я
уж там подобрала -- какие. А теперь их разберут. Ох, скважина ты,
скважина...
-- Да будет тебе! Заладила: скважина, скважина...
-- Кто же ты?
-- Што теперь сделаешь?
-- Будешь в две смены работать, скважина! Ты у нас худой будешь... Ты
у нас выпьешь теперь читушечку после бани, выпьешь! Сырой водички из
колодца...
-- Нужна она мне, читушечка. Без нее обойдусь.
-- Ты у нас пешком на работу ходить будешь! Ты у нас покатаешься на
автобусе.
Тут он удивился:
-- В две смены работать и -- пешком? Ловко...
-- Пешком! Пешком -- туда и назад, скважина! А где, так ишо побежишь --
штоб не опоздать. Отольются они тебе, эти денюжки, вспомнишь ты их не раз.
-- В две не в две, а по полторы месячишко отломаю -- ничего, --
серьезно сказал он, потирая ушибленное место. -- Я уж с мастером
договорился... -- Он не сообразил сперва, что проговорился. А когда она
недоуменно глянула на него, поправился: -- Я, как хватился денег-то, на
работу снова поехал и договорился.
-- Ну-ка дай сберегательную книжку, -- потребовала она. Посмотрела,
вздохнула и еще раз горько сказала: -- Скважина.
С неделю Андрей Ерин, столяр маленькой мастерской при "Заготзерне", что
в девяти километрах от села, чувствовал себя скверно. Жена все злилась; он
то и дело получал "скважину", сам тоже злился, но обзываться вслух не смел.
Однако дни шли... Жена успокаивалась. Андрей ждал. Наконец решил, что
-- можно.
И вот поздно вечером (он действительно "вламывал" по полторы смены)
пришел он домой, а в руках держал коробку, а в коробке, заметно, что-то
тяжеленькое. Андрей тихо сиял.
Ему нередко случалось приносить какую-нибудь работу на дом, иногда это
были небольшие какие-нибудь деревянные штучки, ящички, завернутые в бумагу,
-- никого не удивляло, что он с чем-то пришел. Но Андрей тихо сиял. Стоял у
порога, ждал, когда на него обратят внимание... На него обратили внимание.
-- Чего эт ты, как... голый зад при луне, светисся?
-- Вот... дали за ударную работу. -- Андрей прошел к столу, долго
распаковывал коробку. И наконец, открыл. И выставил на стол... микроскоп.
-- Микроскоп.
-- Для чего он тебе?
Тут Андрей Ерин засуетился. Но не виновато засуетился, как он всегда
суетился, а как-то снисходительно засуетился.
-- Луну будем разглядывать! -- И захохотал. Сын-пятиклассник тоже
засмеялся: луну в микроскоп!
-- Чего вы? -- обиделась мать.
Отец с сыном так и покатились.
Мать навела на Андрея строгай взгляд. Тот успокоился.
-- Ты знаешь, что тебя на каждом шагу окружают микробы? Вот ты
зачерпнула кружку воды... Так? -- Андрей зачерпнул кружку воды. -- Ты
думаешь, ты воду пьешь?
-- Пошел ты!
-- Нет, ты ответь.
-- Воду пью.
Андрей посмотрел на сына и опять невольно захохотал.
-- Воду она пьет!.. Ну не дура?..
-- Скважина! Счас сковородник возьму.
Андрей снова посерьезнел.
-- Микробов ты пьешь, голубушка, микробов. С водой-то. Миллиончика два
тяпнешь -- и порядок. На закуску! -- Отец и сын опять не могли удержаться от
смеха. Зоя (жена) пошла в куть за сковородником.
-- Гляди суда! -- закричал Андрей. Подбежал с кружкой к микроскопу,
долго настраивал прибор, капнул на зеркальный кружок капельку воды,
приложился к трубе и, наверно, минуты две, еле дыша, смотрел. Сын стоял за
ним -- смерть как хотелось тоже глянуть.
-- Пап!..
-- Вот они, собаки!.. -- прошептал Андрей Ерин. С каким-то жутким
восторгом прошептал: -- Разгуливают.
-- Ну пап!
Отец дрыгнул ногой.
-- Туда-сюда, туда-сюда!.. Ах, собаки!
-- Папка!
-- Дай ребенку посмотреть! -- строго велела мать, тоже явно
заинтересованная.
Андрей с сожалением оторвался от трубки, уступил место сыну. И жадно и
ревниво уставился ему в затылок. Нетерпеливо спросил:
-- Ну?
Сын молчал.
-- Ну?!
-- Вот они! -- заорал парнишка. -- Беленькие...
Отец оттащил сына от микроскопа, дал место матери.
-- Гляди! Воду она пьет...
Мать долго смотрела... Одним глазом, другим...
-- Да никого я тут не вижу.
Андрей прямо зашелся весь, стал удивительно смелый.
-- Оглазела! Любую копейку в кармане найдет, а здесь микробов
разглядеть не может. Они ж чуть не в глаз тебе прыгают, дура! Беленькие
такие...
Мать, потому что не видела никаких беленьких, а отец с сыном видели, не
осердилась.
-- Вон, однако... -- Может, соврала, у нее выскакивало. Могла приврать.
Андрей решительно оттолкнул жену от микроскопа и прилип к трубке сам. И
опять голос его перешел на шепот.
-- Твою мать, што делают! Што делают!..
-- Мутненькие такие? -- расспрашивала сзади мать сына. -- Вроде как
жиринки в супу?.. Они, што ли?
-- Ти-ха! -- рявкнул Андрей, не отрываясь от микроскопа. -- Жиринки...
Сама ты жиринка. Ветчина целая. -- Странно, Андрей Ерин становился
крикливым хозяином в доме.
Старший сынишка-пятиклассник засмеялся. Мать дала ему подзатыльник.
Потом подвела к микроскопу младших.
-- Ну-ка ты, доктор кислых щей!.. Дай детям посмотреть. Уставился.
Отец уступил место у микроскопа и взволнованно стал ходить по комнате.
Думал о чем-то.
Когда ужинали, Андрей все думал о чем-то, поглядывал на микроскоп и
качал головой. Зачерпнул ложку супа, показал сыну:
-- Сколько здесь? Приблизительно?
Сын наморщил лоб:
-- С полмиллиончика есть.
Андрей Ерин прищурил глаз на ложку.
-- Не меньше. А мы их -- ам! -- Он проглотил суп и хлопнул себя по
груди. -- И -- нету. Сейчас их там сам организм начнет колошматить. Он-то с
имя управляется!
-- Небось сам выпросил? -- Жена с легким неудовольствием посмотрела на
микроскоп. -- Может, пылесос бы дали. А то пропылесосить -- и нечем.
Нет, Бог, когда создавал женщину, что-то такое намудрил. Увлекся
творец, увлекся. Как всякий художник, впрочем. Да ведь и то -- не Мыслителя
делал.
Ночью Андрей два раза вставал, зажигал свет, смотрел в микроскоп и
шептал:
-- От же ж собаки!.. Што вытворяют. Што они только вытворяют! И не
спится им!
-- Не помешайся, -- сказала жена, -- тебе ведь немного и надо-то --
тронешься.
-- Скоро начну открывать, -- сказал Андрей, залезая в тепло к жене. --
Ты с ученым спала когда-нибудь?
-- Еще чего!..
-- Будешь. -- И Андрей Ерин ласково похлопал супругу по мягкому плечу.
-- Будешь, дорогуша, с ученым спать.
Неделю, наверно, Андрей Ерин жил как во сне. Приходил с работы,
тщательно умывался, наскоро ужинал... Косился на микроскоп.
-- Дело в том, -- рассказывал он, -- что человеку положено жить сто
пятьдесят лет. Спрашивается, почему же он шестьдесят, от силы семьдесят -- и
протянул ноги? Микробы! Они, сволочи, укорачивают век человеку. Пролезают в
организм, и как только он чуток ослабнет, они берут верх.
Вдвоем с сыном часами сидели они у микроскопа, исследовали.
Рассматривали каплю воды из колодца, из питьевого ведра... Когда шел дождик,
рассматривали дождевую капельку. Еще отец посылал сына взять для пробы воды
из лужицы... И там этих беленьких кишмя кишело.
-- Твою мать-то, што делают!.. Ну вот как с имя бороться? -- У Андрея
опускались руки. -- Наступил человек в лужу, пришел домой, наследил. Тут же
прошел и ребенок босыми ногами и, пожалуйста, подцепил. А какой там
организм у ребенка!
-- Поэтому всегда надо вытирать ноги, -- заметил сын. -- А ты не
вытираешь.
-- Не в этом дело. Их надо научиться прямо в луже уничтожать. А то --
я вытру, знаю теперь, а Сенька вон Маров... докажи ему: как шлепал, дурак,
так и впредь будет.
Рассматривали также капельку пота, для чего сынишка до изнеможения
бегал по улице, потом отец ложечкой соскреб у него со лба влагу -- получили
капельку, склонились к микроскопу...
-- Есть! -- Андрей с досадой ударил себя кулаком по колену. -- Иди
проживи сто пятьдесят лет!.. В коже и то есть.
-- Давай опробуем кровь? -- предложил сын.
Отец уколол себе палец иголкой, выдавил ярко-красную ягодку крови,
стряхнул на зеркальце... Склонился к трубке и застонал.
-- Хана, сынок, -- в кровь пролезли! -- Андрей Ерин распрямился,
удивленно посмотрел вокруг. -- Та-ак. А ведь знают, паразиты, лучше меня
знают -- и молчат.
-- Кто? -- не понял сын.
-- Ученые. У их микроскопы-то получше нашего -- все видят. И молчат. Не
хотят расстраивать народ. А чего бы не сказать? Может, все вместе-то и
придумали бы, как их уничтожить. Нет, сговорились и молчат. Волнение, мол,
начнется.
Андрей Ерин сел на табуретку, закурил.
-- От какой мелкой твари гибнут люди! -- Вид у Андрея был убитый.
Сын смотрел в микроскоп.
-- Друг за дружкой гоняются! Эти маленько другие... Кругленькие.
-- Все они -- кругленькие, длинненькие -- все на одну масть. Матери не
говори пока, што мы у меня их в крове видели.
-- Давай у меня посмотрим?
Отец внимательно поглядел на сына... И любопытство, и страх отразились
в глазах Ерина-старшего. Руки его, натруженные за много лет -- большие,
пропахшие смольем... чуть дрожали на коленях.
-- Не надо. Может, хоть у маленьких-то... Эх вы! -- Андрей встал, пнул
со зла табуретку. -- Вшей, клопов, личинок всяких -- это научились выводить,
а тут каких-то... меньше же гниды самой маленькой -- и ничего сделать не
можете! Где же ваша ученая степень!
-- Вшу видно, а этих... Как ты их?
Отец долго думал.
-- Скипидаром?.. Не возьмет. Водка-то небось покрепче... я ж пью, а
вон видел, што делается в крове-то!
-- Водка в кровь, что ли, поступает?
-- А куда же? С чего же дуреет человек?
Как-то Андрей принес с работы длинную тонкую иглу... Умылся, подмигнул
сыну, и они ушли в горницу.
-- Давай попробуем... Наточил проволочку -- может, сумеем наколоть
парочку.
Кончик проволочки был тонкий-тонкий -- прямо волосок. Андрей долго
ширял этим кончиком в капельку воды. Пыхтел... Вспотел даже.
-- Разбегаются, заразы... Нет, толстая, не наколоть. Надо тоньше, а
тоньше уже нельзя -- не сделать. Ладно, счас поужинаем, попробуем их
током... Я батарейку прихватил: два проводка подведем и законтачим.
Посмотрим, как тогда они будут...
И тут-то во время ужина нанесло неурочного: зашел Сергей Куликов,
который работал вместе с Андреем в "Заготзерне". По случаю субботы Сергей
был под хмельком, потому, наверно, и забрел к Андрею -- просто так.
В последнее время Андрею было не до выпивок, и он с удивлением
обнаружил, что брезгует пьяными. Очень уж они глупо ведут себя и говорят
всякие несуразные слова.
-- Садись с нами, -- без всякого желания пригласил Андрей.
-- Зачем? Мы вот тут... Нам што? Нам -- в уголку!..
"Ну чего вот сдуру сиротой казанской прикинулся?"
-- Как хочешь.
-- Дай микробов посмотреть?
Андрей встревожился.
-- Каких микробов? Иди проспись, Серега... Никаких у меня микробов
нету.
-- Чего ты скрываешь-то? Оружию, што ли, прячешь? Научное дело... Мне
мой парнишка все уши прожужжал: дядя Андрей всех микробов хочет уничтожить.
Андрей!.. -- Сергей стукнул себя в грудь кулаком, устремил свирепый взгляд
на "ученого". -- Золотой памятник отольем!.. На весь мир прославим! А я с
тобой рядом работал!.. Андрюха!
Зое Ериной, хоть она тоже не выносила пьяных, тем не менее лестно было,
что говорят про ее мужа -- ученый. Скорей по привычке поворчать при случае,
чем из истинного чувства, она заметила:
-- Не могли уж чего-нибудь другое присудить? А то -- микроскоп.
Свихнется теперь мужик -- ночи не спит. Што бы -- пылесос какой-нибудь
присудить... А то пропылесосить -- и нечем, не соберемся никак купить.
-- Кого присудить? -- не понял Сергей.
Андрей Ерин похолодел.
-- Да премию-то вон выдали... Микроскоп-то этот...
Андрей хотел было как-нибудь -- глазами -- дать понять Сергею, что...
но куда там! Тот уставился на Зою как баран.
-- Какую премию?
-- Ну премию-то вам давали!
-- Кому?
Зоя посмотрела на мужа, на Сергея...
-- Вам премию выдавали?
-- Жди, выдадут они премию! Догонют да ишо раз выдадут. Премию...
-- А Андрею вон микроскоп выдали... за ударную работу... -- Голос
супруги Ериной упал до жути -- она все поняла.
-- Они выдадут! -- разорялся в углу пьяный Сергей. -- Я в прошлом
месяце на сто тридцать процентов нарядов назакрывал... так? Вон Андрей не
даст соврать...
Все рухнуло в один миг и страшно устремилось вниз, в пропасть.
Андрей встал... Взял Сергея за шкирку и вывел из избы. Во дворе стукнул
его разок по затылку, потом спросил:
-- У тебя три рубля есть? До получки...
-- Есть... Ты за што меня ударил?
-- Пошли в лавку. Кикимора ты болотная!.. Какого хрена пьяный
болтаешься по дворам?.. Эх-х... Чурка ты с глазами.
В эту ночь Андрей Ерин ночевал у Сергея. Напились они с ним до соплей.
Пропили свои деньги, у кого-то еще занимали до получки.
Только на другой день, к обеду, заявился Андрей домой... Жены не было.
-- Где она? -- спросил сынишку
-- В город поехала, в эту... как ее... в комиссионку.
Андрей сел к столу, склонился на руки. Долго сидел так.
-- Ругалась?
-- Нет. Так, маленько. Сколько пропил?
-- Двенадцать рублей. Ах, Петька... сынок... -- Андрей Ерин, не
поднимая головы, горько сморщился, заскрипел зубами. -- Разве же в этом
дело?! Не поймешь ты по малости своей... не поймешь...
-- Понимаю: она продаст его.
-- Продаст. Да... Шубки надо. Ну ладно -- шубки, ладно. Ничего... Надо:
зима скоро. Учись, Петька! -- повысил голос Андрей. -- На карачках, но ползи
в науку -- великое дело. У тя в копилке мелочи нисколь нету?
-- Нету, -- сказал Петька. Может, соврал.
-- Ну и ладно, -- согласился Андрей. -- Учись знай. И не пей никогда...
Да они и не пьют, ученые-то. Чего им пить? У их делов хватает без этого.
Андрей посидел еще, покивал грустно головой... И пошел в горницу спать.
Сапожки
Ездили в город за запчастями… И Сергей Духанин увидел там в магазине женские сапожки. И потерял покой: захотелось купить такие жене. Хоть один раз-то, думал он, надо сделать ей настоящий подарок. Главное, красивый подарок… Она таких сапожек во сне не носила.
Сергей долго любовался на сапожки, потом пощелкал ногтем по стеклу прилавка и спросил весело:
– Это сколько же такие пипеточки стоят?
– Какие пипеточки? – не поняла продавщица.
– Да вот… сапожки-то.
– Пипеточки какие-то… Шестьдесят пять рублей. Сергей чуть вслух не сказал "О, "!.."– протянул:
– Да… Кусаются.
Продавщица презрительно посмотрела на него. Странный они народ, продавщицы: продаст обыкновенный килограмм пшена, а с таким видом, точно вернула забытый долг.
Ну, дьявол с ними, с продавщицами. Шестьдесят пять рублей у Сергея были. Было даже семьдесят пять. Но… Он вышел на улицу, закурил и стал думать. Вообще-то не для деревенской грязи такие сапожки, если уж говорить честно. Хотя она их, конечно, беречь будет… Раз в месяц и наденет-то – сходить куда-нибудь. Да и не наденет в грязь, а – посуху. А радости сколько! Ведь это же черт знает какая дорогая минута, когда он вытащит из чемодана эти сапожки и скажет: "На, носи".
Сергей пошел к ларьку, что неподалеку от магазина, и стал в очередь за пивом.
Представил Сергей, как заблестят глаза у жены при виде этих сапожек. Она иногда, как маленькая, до слез радуется. Она вообще-то хорошая. С нами жить – надо терпение да терпение, думал Сергей. Одни проклятые выпивки чего стоят. А ребятишки, а хозяйство… Нет, они двужильные, что могут выносить столько. Тут хоть как-нибудь, да отведешь душу: выпьешь когда – все легче маленько, а ведь они с утра до ночи, как заводные.
Очередь двигалась медленно, мужики без конца "повторяли". Сергей думал.
Босиком она, правда, не ходит, чего зря прибедняться-то? Ходит, как все в деревне ходят… Красивые, конечно, сапожки, но не по карману. Привезешь, а она же первая заругает. Скажет, на кой они мне, такие дорогие! Лучше бы девчонкам чего-нибудь взял, пальтишечки какие-нибудь – зима подходит.
Наконец Сергей взял две кружки пива, отошел в сторону и медленно стал пропускать по глоточку. И думал.
Вот так живешь – сорок пять лет уже, – все думаешь: ничего, когда-нибудь буду жить хорошо, легко. А время идет… И так и подойдешь к той ямке, в которую надо ложиться, – а всю жизнь чего-то ждал. Спрашивается, какого дьявола надо было ждать, а не делать такие радости, какие можно делать? Вот же: есть деньги, лежат необыкновенные сапожки – возьми, сделай радость человеку! Может, и не будет больше такой возможности. Дочери еще не невесты – чего-ничего, а надеть можно – износят. А тут – один раз в жизни… Сергей пошел в магазин.
– Ну-ка дай-ка их посмотреть, – попросил он.
– Чего?
– Сапожки.
– Чего их смотреть? Какой размер нужен?
– Я на глаз прикину. Я не знаю, какой размер.
– Едет покупать, а не знает, какой размер. Их примерять надо, это не тапочки.
– Я вижу, что не тапочки. По цене видно, хэ-хэ…
– Ну и нечего их смотреть.
– А если я их купить хочу?
– Как же купить, когда даже размер не знаете?
– А вам-то что? Я хочу посмотреть.
– Нечего их смотреть. Каждый будет смотреть.
– Ну, вот чего, милая, – обозлился Сергей, – я же не прошу показать мне ваши панталоны, потому что не желаю их видеть, а прошу показать сапожки, которые лежат на прилавке.
– А вы не хамите здесь, не хамите! Нальют глаза-то и начинают…
– Чего начинают? Кто начинает? Вы то, поили меня что так говорите?
Продавщица швырнула ему один сапожок.
Сергей взял его, повертел, поскрипел хромом, пощелкал ногтем по лаково блестевшей подошве… Осторожненько запустил руку вовнутрь…
"Нога-то в нем спать будет", – подумал радостно
– Шестьдесят пять ровно?– спросил он.
Продавщица молча, зло смотрела на него.
"О господи!– изумился Сергей. – Прямо ненавидит. За что?"
– Беру, – сказал он поспешно, чтоб продавщице поскорей бы уже отмякла, что ли, – не зря же он отвлекает ее, берет же он эти сапожки. – Вам платить или кассиру?
Продавщица, продолжая смотреть на него, сказала негромко:
– В кассу.
– Шестьдесят пять ровно или с копейками?
Продавщица все глядела на него; в глазах ее, когда Сергей повнимательней посмотрел, действительно стояла белая ненависть. Сергей струсил… Молча поставил сапожок и пошел к кассе. "Что она?! Сдурела, что ли, – так злиться? Так же засохнуть можно, не доживя веку".
Оказалось, шестьдесят пять рублей ровно. Без копеек. Сергей подал чек продавщице. В глаза ей не решался посмотреть, глядел выше тощей груди. "Больная, наверно", – пожалел Сергей.
А продавщица чек не брала. Сергей поднял глаза… Теперь в глазах продавщицы была и ненависть, и какое-то еще странное удовольствие.
– Я прошу сапожки.
– На контроль, – негромко сказала она.
– Где это? – тоже негромко спросил Сергей, чув ствуя, что и сам начинает ненавидеть сухопарую продавщицу.
Продавщица молчала. Смотрела.
– Где контроль-то? – Сергей улыбнулся прямо в глаза ей. – А? Да не гляди ты на меня, не гляди, милая, – женатый я. Я понимаю, что в меня сразу можно влюбиться, но… что я сделаю? Терпи уж, что сделаешь? Так где, говоришь, контроль-то?
У продавщицы даже ротик сам собой открылся… Такого она не ждала.
Сергей отправился искать контроль.
"О-о! – подивился он на себя. – Откуда что взялось! Надо же так уесть бабу. А вот не будешь психовать зря. А то стоит – вся изозлилась".
На контроле ему выдали сапожки, и он пошел к своим, на автобазу, чтобы ехать домой. (Они приезжали на своих машинах, механик и еще два шофера.)
Сергей вошел в дежурку, полагая, что тотчас же все потянутся к его коробке – что, мол, там? Никто даже не обратил внимания на Сергея. Как всегда – спорили. Видели на улице молодого попа и теперь выясняли, сколько он получает. Больше других орал Витька Кибяков, рябой, бледный, с большими печальными глазами. Даже когда он надрывался и, между прочим, оскорблял всех, глаза оставались печальными и умными, точно они смотрели на самого Витьку – безнадежно грустно.
– Ты знаешь, что у него персональная "Волга"?! – кричал Рашпиль (Витьку звали "Рашпиль"), – У их, когда они еще учатся, стипендия – сто пятьдесят рублей! Понял? Сти-пен-дия!
– У них есть персональные, верно, но не у молодых. Чего ты мне будешь говорить? Персональные – у этих… апостолов. Не у апостолов, а у этих… как их?..
– Понял? У апостолов – персональные "Волги"! Во, пень дремучий. Сам ты апостол!
– Сто пятьдесят стипендия! А сколько же тогда оклад?
– А ты что, думаешь, он тебе за так будет гонениям подвергаться? На! Пятьсот рублей хотел?
– Он должен быть верующим!
Сергей не хотел ввязываться в спор, хотя мог бы поспорить: пятьсот рублей молодому попу – это много. Но спорить сейчас об этом… Нет, Сергею охота было показать сапожки. Он достал их, стал разглядывать. Сейчас все заткнутся с этим попом… Замолкнут. Не замолкли. Посмотрели, и все. Один только протянул руку – покажи. Сергей дал сапожок. Шофер (незнакомый) поскрипел хромом, пощелкал железным ногтем по подошве… И полез грязной лапой в белоснежную, нежную… внутрь сапожка. Сергей отнял сапожок.
– Куда ты своим поршнем?
Шофер засмеялся.
– Кому это?
– Жене.
Тут только все замолкли.
– Кому? – спросил Рашпиль.
– Клавке.
– Ну-ка?..
Сапожок пошел по рукам; все тоже мяли голенище, щелкали по подошве… Внутрь лезть не решались. Только расшеперивали голенище и заглядывали в белый, пушистый мирок.
Один даже дунул туда зачем-то. Сергей испытывал прежде незнакомую гордость.
– Сколько же такие?
– Шестьдесят пять.
Все посмотрели на Сергея с недоумением. Сергей слегка растерялся.
– Ты что, офонарел?
Сергей взял сапожок у Рашпиля.
– Во! – воскликнул Рашпиль. – Серьга… дал! Зачем ей такие?
– Носить.
Сергей хотел быть спокойным и уверенным, но внутри у него вздрагивало. И привязалась одна тупая мысль: "Половина мотороллера. Половина мотороллера". И хотя он знал, что шестьдесят пять рублей – это не половина мотороллера, все равно упрямо думалось. "Половина мотороллера".
– Она тебе велела такие сапожки купить?
– При чем тут велела? Купил, и все.
– Куда она их наденет-то? – весело пытали Сергея. – Грязь по колено, а он – сапожки за шестьдесят пять рублей.
– Это ж зимние!
– А зимой в них куда?
– Потом, это ж на городскую ножку. Клавкина-то не полезет сроду… У ей какой размер-то? Это ж ей – на нос только.
– Какой она носит-то?
– Пошли вы!.. – вконец обозлился Сергей. – Чего вы-то переживаете?
Засмеялись.
– Да ведь жалко, Сережа! Не нашел же ты их, шестьдесят пять рублей-то.
– Я заработал, я и истратил, куда хотел. Чего базарить-то зря?
– Она тебе, наверно, резиновые велела купить? Резиновые… Сергей вовсю злился.
– Валяйте лучше про попа – сколько он все же получает?
– Больше тебя.
– Как эти… сидят, курва, чужие деньги считают. – Сергей встал. – Больше делать, что ли, нечего?
– А чего ты в бутылку-то лезешь? Сделал глупость, тебе сказали. И не надо так нервничать…
– Я и не нервничаю. Да чего ты за меня переживаешь-то?! Во, переживатель нашелся! Хоть бы у него взаймы взял, или что…
– Переживаю, потому что не могу спокойно на дураков смотреть. Мне их жалко…
– Жалко – у пчелки в попке. Жалко ему!
Еще немного позубатились и поехали домой. Дорогой Сергея доконал механик (они в одной машине ехали).
– Она тебе на что деньги-то давала? – спросил механик. Без ехидства спросил, сочувствуя. – На что-нибудь другое?
Сергей уважал механика, поэтому ругаться не стал.
– Ни на что. Хватит об этом.
Приехали в село к вечеру.
Сергей ни с кем не подосвиданькался… Не пошел со всеми вместе – отделился, пошел один. Домой. Клавдя и девочки вечеряли.
– Чего это долго-то? – спросила Клавдя. – Я уж думала, с ночевкой там будете.
– Пока получили да пока на автобазу перевезли… Да пока там их разделили по районам…
– Пап, ничего не купил? – спросила дочь, старшая, Груша.
– Чего? – По дороге домой Сергей решил так: если Клавка начнет косоротиться, скажет – дорого, лучше бы вместо этих сапожек… "Пойду и брошу их в колодец".
– Купил.
Трое повернулись к нему от стола. Смотрели. Так это "купил" было сказано, что стало ясно – не платок за четыре рубля купил муж, отец, не мясорубку. Повернулись к нему… Ждали.
– Вон, в чемодане. – Сергей присел на стул, полез за папиросами. Он так волновался, что заметил: пальцы трясутся.
Клавдя извлекла из чемодана коробку, из коробки вытянула сапожки… При электрическом свете они были еще красивей. Они прямо смеялись в коробке. Дочери повскакивали из-за стола… Заахали, заохали.
– Тошно мнеченьки! Батюшки мои!.. Да кому это?
– Тебе, кому.
– Тошно мнеченьки!.. – Клавдя села на кровать, кровать заскрипела… Городской сапожок смело полез на крепкую, крестьянскую ногу. И застрял. Сергей почувствовал боль. Не лезли… Голенище не лезло.
– Какой размер-то?
– Тридцать восьмой…
Нет, не лезли. Сергей встал, хотел натиснуть. Нет.
– И размер-то мой…
– Вот где не лезут-то. Голяшка.
– Да что же это за нога проклятая!
– Погоди! Надень-ка тоненький какой-нибудь чулок.
– Да кого там! Видишь?..
– Да…
– Эх-х!.. Да что же это за нога проклятая!
Возбуждение угасло.
– Эх-х! – сокрушалась Клавдя.
– Да что же это за нога! Скольно они?..
– Шестьдесят пять. – Сергей закурил папироску. Ему показалось, что Клавдя не расслышала цену. Шестьдесят пять рубликов, мол, цена-то.
Клавдя смотрела на сапожок, машинально поглаживала ладонью гладкое голенище. В глазах ее, на ресницах, блестели слезы… Нет, она слышала цену.
– Черт бы ее побрал, ноженьку! – сказала она. – Разок довелось, и то… Эхма!
В сердце Сергея опять толкнулась непрошеная боль… Жалость. Любовь, слегка забытая. Он тронул руку жены, поглаживающую сапожок. Пожал. Клавдя глянула на него… Встретились глазами. Клавдя смущенно усмехнулась, тряхнула головой, как она делала когда-то, когда была молодой, – как-то по-мужичьи озорно, простецки, но с достоинством и гордо.
– Ну, Груша, повезло тебе. – Она протянула сапожок дочери. – На-ка, примерь.
Дочь растерялась.
– Ну! сказал Сергей. И тоже тряхнул головой. – Десять хорошо кончишь – твои. Клавдя засмеялась.
Перед сном грядущим Сергей всегда присаживался на низенькую табуретку у кухонной двери – курил последнюю папироску. Присел и сегодня… Курил, думал, еще раз переживал сегодняшнюю покупку, постигал ее нечаянный, большой, как ему сейчас казалось, смысл. На душе было хорошо. Жалко, если бы сейчас что-нибу дь спугнуло бы это хорошее состояние, эту редкую гостью-минуту.
Клавдя стелила в горнице постель.
– Ну, иди… – позвала она.
Он нарочно не откликнулся, – что дальше скажет
– Сергунь! – ласково позвала Клава.
Сергей встал, загасил окурок и пошел в горницу.
Улыбнулся сам себе, качнул головой… Но не подумал так: "Купил сапожки, она ласковая сделалась". Нет, не в сапожках дело, конечно, дело в том что…
Ничего. Хорошо.
***
ОСЕНЬЮ
Паромщик Филипп Тюрин дослушал последние известия по радио, поторчал еще за столом, помолчал строго…
— Никак не могут уняться! — сказал он сердито.
— Кого ты опять? — спросила жена Филиппа, высокая старуха с мужскими руками и с мужским басовитым голосом.
— Бомбят! — Филипп кивнул на репродуктор.
— Кого бомбят?
— Вьетнамцев-то.
Старуха не одобряла в муже его увлечение политикой, больше того, это дурацкое увлечение раздражало ее. Бывало, что они всерьез ругались из-за политики, но сейчас старухе не хотелось ругаться — некогда, она собиралась на базар. Филипп, строгий, сосредоточенный, оделся потеплее и пошел к парому. Паромщиком он давно, с войны. Его ранило в голову, в наклон работать — плотничать — он больше не мог, он пошел паромщиком.
Был конец сентября, дуло после дождей, наносило мразь и холод. Под ногами чавкало. Из репродуктора у сельмага звучала физзарядка, ветер трепал обрывки музыки и бодрого московского голоса. Свинячий визг по селу и крик петухов был устойчивей, пронзительней.
Встречные односельчане здоровались с Филиппом кивком головы и поспешали дальше — к сельмагу за хлебом или к автобусу, тоже на базар торопились.
Филипп привык утрами проделывать этот путь — от дома до парома, совершал его бездумно. То есть он думал о чем-нибудь, но никак не о пароме или о том, например, кого он будет переправлять целый день. Тут все понятно. Он сейчас думал, как унять этих американцев с войной. Он удивлялся, но никого не спрашивал: почему их не двинут нашими ракетами? Можно же за пару дней все решить. Филипп смолоду был очень активен. Активно включился в новую жизнь, активничал с колхозами… Не раскулачивал, правда, но спорил и кричал много — убеждал недоверчивых, волновался. Партийцем он тоже не был, как-то об этом ни разу не зашел разговор с ответственными товарищами, но зато ответственные никогда без Филиппа не обходились: он им от души помогал. Он втайне гордился, что без него никак не могут обойтись. Нравилось накануне выборов, например, обсуждать в сельсовете с приезжими товарищами, как лучше провести выборы: кому доставить урну домой, а кто и сам придет, только надо сбегать утром напомнить… А были и такие, что начинали артачиться: «Они мне коня много давали — я просил за дровами?..» Филипп прямо в изумление приходил от таких слов. «Да ты что, Егор, — говорил он мужику, — да рази можно сравнивать?! Вот дак раз! Тут политическое дело, а ты с каким-то конем: спутал телятину с…» И носился по селу, доказывал. И ему тоже доказывали, с ним охотно спорили, не обижались на него, а говорили: «Ты им скажи там…» Филипп чувствовал важность момента, волновался, переживал. «Ну народ! — думал он, весь объятый заботами большого дела. — Обормоты дремучие». С годами активность Филиппа слабела, и тут его в голову-то шваркнуло — не по силам стало активничать и волноваться. Но он по-прежнему все общественные вопросы принимал близко к сердцу, беспокоился.
На реке ветер похаживал добрый. Стегал и толкался… Канаты гудели. Но хоть выглянуло солнышко, и то хорошо.
Филипп сплавал туда-сюда, перевез самых нетерпеливых, дальше пошло легче, без нервов. И Филипп наладился было опять думать про американцев, но тут подъехала свадьба… Такая — нынешняя: на легковых, с лентами, с шарами. В деревне теперь тоже завели такую моду. Подъехали три машины… Свадьба выгрузилась на берегу, шумная, чуть хмельная… весьма и весьма показушная, хвастливая. Хоть и мода — на машинах-то, с лентами-то, — но еще редко, еще не все могли достать машины.
Филипп с интересом смотрел на свадьбу. Людей этих он не знал — нездешние, в гости куда-то едут. Очень выламывался один дядя в шляпе… Похоже, что это он добыл машины. Ему все хотелось, чтоб получился размах, удаль. Заставил баяниста играть на пароме, первый пустился в пляс — покрикивал, дробил ногами, смотрел орлом. Только на него-то и смотреть было неловко, стыдно. Стыдно было жениху с невестой — они трезвее других, совестливее. Уж он кобенился-кобенился, этот дядя в шляпе, никого не заразил своим деланным весельем, устал… Паром переплыл, машины съехали, и свадьба укатила дальше.
А Филипп стал думать про свою жизнь. Вот как у него случилось в молодости с женитьбой. Была в их селе девка Марья Ермилова, красавица, Круглоликая, румяная, приветливая… Загляденье. О такой невесте можно только мечтать на полатях. Филипп очень любил ее, и Марья тоже его любила — дело шло к свадьбе, Но связался Филипп с комсомольцами… И опять же: сам комсомольцем не был, но кричал и ниспровергал все наравне с ними. Нравилось Филиппу, что комсомольцы восстали против стариков сельских, против их засилья. Было такое дело: поднялся весь молодой сознательный народ против церковных браков. Неслыханное творилось… Старики ничего сделать не могут, злятся, хватаются за бичи — хоть бичами, да исправить молокососов, но только хуже толкают их к упорству. Веселое было время. Филипп, конечно, тут как тут: тоже против веньчанья, А Марья — нет, не против: у Марьи мать с отцом крепкие, да и сама она окончательно выпряглась из передовых рядов: хочет венчаться. Филипп очутился в тяжелом положении. Он уговаривал Марью всячески (он говорить был мастер, за это, наверно, и любила его Марья — искусство, редкое на селе), убеждал, сокрушал темноту деревенскую, читал ей статьи разные, фельетоны, зубоскалил с болью в сердце… Марья ни в какую: венчаться, и все. Теперь, оглядываясь на свою жизнь, Филипп знал, что тогда он непоправимо сглупил. Расстались они с Марьей, Филипп не изменился потом, никогда не жалел и теперь не жалеет, что посильно, как мог участвовал в переустройстве жизни, а Марью жалел. Всю жизнь сердце кровью плакало и болело. Не было дня, чтобы он не вспомнил Марью. Попервости было так тяжко, что хотел руки на себя наложить. И с годами боль не ушла. Уже была семья — по правилам гражданского брака — детишки были… А болело и болело по Марье сердце. Жена его, Фекла Кузовникова, когда обнаружила у Филиппа эту его постоянную печаль, возненавидела Филиппа. И эта глубокая тихая ненависть тоже стала жить в ней постоянно. Филипп не ненавидел Феклу, нет… Но вот на войне, например, когда говорили: «Вы защищаете ваших матерей, жен…», Филипп вместо Феклы видел мысленно Марью. И если бы случилось погибнуть, то и погиб бы он с мыслью о Марье. Боль не ушла с годами, но, конечно, не жгла так, как жгла первые женатые годы. Между прочим, он тогда и говорить стал меньше. Активничал по-прежнему, говорил, потому что надо было убеждать людей, но все как будто вылезал из своей большой горькой думы. Задумается-задумается, потом спохватится — и опять вразумлять людей, опять раскрывать им глаза на новое, небывалое. А Марья тогда… Марью тогда увезли из села. Зазнал ее какой-то (не какой-то, Филипп потом с ним много раз встречался) богатый парень из Краюшкина, приехали, сосватали и увезли. Конечно, венчались. Филипп спустя год спросил у Павла, мужа Марьи: «Не совестно было? В церкву-то поперся…» На что Павел сделал вид, что удивился, потом сказал: «А чего мне совестно-то должно быть?» — «Старикам-то поддался». — «Я не поддался, — сказал Павел, — я сам хотел венчаться». — «Вот я и спрашиваю, — растерялся Филипп, — не совестно? Старикам уж простительно, а вы-то?.. Мы же так никогда из темноты не вылезем». На это Павел заматерился. Сказал: «Пошли вы!..» И не стал больше разговаривать. Но что заметил Филипп: при встречах с ним Павел смотрел на него с какой-то затаенной злостью, с болью даже, как если бы хотел что-то понять и никак понять не мог. Дошел слух, что живут они с Марьей неважно, что Марья тоскует, Филиппу этого только не хватало: запил даже от нахлынувшей новой боли, но потом пить бросил и жил так — носил постоянно в себе эту боль-змею, и кусала она его и кусала, но притерпелся.
Такие-то невеселые мысли вызвала к жизни эта свадьба на машинах. С этими мыслями Филипп еще поплавал туда-сюда, подумал, что надо, пожалуй, выпить в обед стакан водки — ветер пронизывал до костей и душа чего-то заскулила. Заныла, прямо затревожилась.
«Раза два еще сплаваю и пойду на обед», — решил Филипп.
Подплывая к чужому берегу (у Филиппа был свой берег, где его родное село, и чужой), он увидел крытую машину и кучку людей около машины. Опытный глаз Филиппа сразу угадал, что это за машина и кого она везет в кузове: покойника. Люди возят покойников одинаково: у парома всегда вылезут из кузова, от гроба, и так как-то стоят и смотрят на реку, и молчат, что сразу все ясно.
«Кого же это? — подумал Филипп, вглядываясь в людей. — Из какой-нибудь деревни, что вверх по реке, потому что не слышно было, чтобы кто-то поблизости помер. Только почему же — откуда-то везут? Не дома, что ли, помер, а домой хоронить везут?»
Когда паром подплыл ближе к берегу, Филипп узнал в одном из стоящих у машины Павла, Марьиного мужа. И вдруг Филипп понял, кого везут… Марью везут. Вспомнил, что в начале лета Марья ехала к дочери в город. Они поговорили с Филиппом, пока плыли. Марья сказала, что у дочери в городе родился ребенок, надо помочь пока. Поговорили тогда хорошо. Марья рассказала, что живут они ничего, хорошо, дети (трое) все пристроились, сама она получает пенсию. Павел тоже получает пенсию, но еще работает, столярничает помаленьку на дому. Скота много не держат, но так-то все есть… Индюшек наладилась держать. Дом вот перебрали в прошлом году: сыновья приезжали, помогли. Филипп тоже рассказал, что тоже все хорошо пока, пенсию тоже получает, здоровьишком пока не жалуется, хотя к погоде голова побаливает. А Марья сказала, что у нее сердце чего-то.,. Мается сердцем. То ничего-ничего, а то как сожмет, сдавит… Ночью бывает: как заломит-заломит, хоть плачь. И вот, видно, конец Марье… Филипп как узнал Павла, так ахнул про себя. В жар кинуло.
Паром стукнулся о шаткий припоромок (причал). Вдели цепи с парома в кольца припоромка, заклячили ломиками… Крытая машина пробовала уже передними колесами бревна припоромка, бревна хлябали, трещали, скрипели…
Филипп как завороженный стоял у своего весла, смотрел на машину. Господи, господи, Марью везут, Марью… Филиппу полагалось показать шоферу, как ставить на пароме машину, потому что сзади еще заруливали две, но он как прирос к месту, все смотрел на машину, на кузов.
— Где ставить-то?! — крикнул шофер.
— А?
— Где ставить-то?
— Да ставь… — Филипп неопределенно махнул рукой. Все же никак он не мог целиком осознать, что везут мертвую Марью… Мысли вихлялись в голове, не собирались воедино, в скорбный круг. То он вспоминал Марью, как она рассказывала ему вот тут, на пароме, что живут они хорошо… То молодой ее видел, как она… Господи, господи… Марья… Да ты ли это?
Филипп отодрал наконец ноги с места, подошел к Павлу.
Павла жизнь скособочила. Лицо еще свежее, глаза умные, ясные, а осанки никакой. И в глазах умных большая спокойная грусть.
— Что, Павел?.. — спросил Филипп.
Павел мельком глянул на него, не понял вроде, о чем его спросили, опять стал смотреть вниз, в доски парома. Филиппу неловко было еще спрашивать… Он вернулся опять к веслу. А когда шел, то обошел крытую машину с задка кузова, заглянул туда — гроб. И открыто заболело сердце, и мысли собрались воедино: да, Марья.
Поплыли. Филипп машинально водил рулевым веслом и все думал: «Марьюшка, Марья…» Самый дорогой человек плывет с ним последний раз… Все эти тридцать лет, как он паромщиком, он наперечет знал, сколько раз Марья переплывала на пароме. В основном все к детям ездила в город; то они учились там, то устраивались, то когда у них детишки пошли… И вот — нету Марьи.
Паром подвалил к этому берегу. Опять зазвякали цепи, взвыли моторы… Филипп опять стоял у весла и смотрел на крытую машину. Непостижимо… Никогда в своей жизни он не подумал: что, если Марья умрет? Ни разу так не подумал. Вот уж к чему не готов был, к ее смерти. Когда крытая машина стала съезжать с парома, Филипп ощутил нестерпимую боль в груди. Охватило беспокойство: что-то он должен сделать! Ведь увезут сейчас. Совсем. Ведь нельзя же так: проводил глазами, и все. Как же быть? И беспокойство все больше овладевало им, а он не трогался с места, и от этого становилось вовсе не по себе.
«Да проститься же надо было!.. — понял он, когда крытая машина взбиралась уже на взвоз. — Хоть проститься-то!.. Хоть посмотреть-то последний раз. Гроб-то еще не заколочен, посмотреть-то можно же!» И почудилось Филиппу, что эти люди, которые провезли мимо него Марью, что они не должны так сделать — провезти, и все. Ведь если чье это горе, так больше всего — его горе, В гробу-то Марья. Куда же они ее?.. И опрокинулось на Филиппа все не изжитое жизнью, не истребленное временем, незабытое, дорогое до боли… Вся жизнь долгая стояла перед лицом — самое главное, самое нужное, чем он жив был… Он не замечал, что плачет. Смотрел вслед чудовищной машине, где гроб… Машина поднялась на взвоз и уехала в улицу, скрылась. Вот теперь жизнь пойдет как-то иначе: он привык, что на земле есть Марья. Трудно бывало, тяжко — он вспоминал Марью и не знал сиротства. Как же теперь-то будет? Господи, пустота какая, боль какая!
Филипп быстро сошел с парома: последняя машина, только что съехавшая, замешкалась чего-то… Филипп подошел к шоферу.
— Догони-ка крытую… с гробом, — попросил он, залезая в кабину.
— А чего?.. Зачем?
— Надо.
Шофер посмотрел на Филиппа, ничего больше не спросил, поехали, Пока ехали по селу, шофер несколько раз присматривался сбоку к Филиппу.
— Это краюшкинские, что ли? — спросил он, кивнув на крытую машину впереди. Филипп молча кивнул.
— Родня, что ли? — еще спросил шофер.
Филипп ничего на это не сказал. Он опять смотрел во все глаза на крытый кузов. Отсюда виден был гроб посередке кузова… Люди, которые сидели по бокам кузова, вдруг опять показались Филиппу чуждыми — и ему, и этому гробу. С какой стати они-то там? Ведь в гробу Марья.
— Обогнать, что ли? — спросил шофер.
— Обгони… И ссади меня.
Обогнали фургон… Филипп вылез из кабины и поднял руку. И сердце запрыгало, как будто тут сейчас должно что-то случиться такое, что всем, и Филиппу тоже, станет ясно: кто такая ему была Марья. Не знал он, что случится, не знал, какие слова скажет, когда машина с гробом остановится… Так хотелось посмотреть Марью, так это нужно было, важно. Нельзя же, чтобы она так и уехала, ведь и у него тоже жизнь прошла, и тоже никого не будет теперь… Машина остановилась.
Филипп зашел сзади… Взялся за борт руками и полез по железной этой короткой лесенке, которая внизу кузова.
— Павел… — сказал он просительно и сам не узнал своего голоса: так просительно он не собирался говорить. — Дай я попрощаюсь с ней… Открой, хоть гляну.
Павел вдруг резко встал и шагнул к нему… Филипп успел близко увидеть его лицо… Изменившееся лицо, глаза, в которых давеча стояла грусть, теперь они вдруг сделались злые…
— Иди отсюда! — негромко, жестоко сказал Павел. И толкнул Филиппа в грудь.
Филипп не ждал этого, чуть не упал, удержался, вцепившись в кузов. — Иди!.. — закричал Павел, И еще толкнул, и еще — да сильно толкал. Филипп изо всех сил держался за кузов, смотрел на Павла, не узнавал его. И ничего не понимал.
— Э, э, чего вы? — всполошились в кузове. Молодой мужчина, сын наверно, взял Павла за плечи и повлек в кузов. — Что ты? Что с тобой?
— Пусть уходит! — совсем зло говорил Павел. — Пусть он уходит отсюда!.. Я те посмотрю, Приполз… гадина какая. Уходи! Уходи!.. — Павел затопал ногой. Он как будто взбесился с горя.
Филипп слез с кузова. Теперь-то он понимал, что с Павлом. Он тоже зло смотрел снизу на него. И говорил, сам не сознавая, что говорит, но, оказывается, слова эти жили в нем готовые:
— Что, горько?.. Захапал чужое-то, а горько. Радовался тогда?..
— Ты зато много порадовался! — сказал из кузова Павел. — А то я не знаю, как ты радовался!..
— Вот как на чужом-то несчастье свою жизнь строить, — продолжал Филипп, не слушая, что ему говорят из кузова. Важно было успеть сказать свое, очень важно, — Думал, будешь жить припеваючи? Не-ет, так не бывает. Вот я теперь вижу, как тебе все это досталось…
— Много ли ты-то припевал? Ты-то… Сам-то… Самого-то чего в такую дугу согнуло? Если хорошо-то жил — чего же согнулся? От хорошей жизни?
— Радовался тогда? Вот — нарадовался… Побирушка. Ты же побирушка!
— Да что вы?! — рассердился молодой мужчина. — С ума, что ли, сошли!.. Нашли время.
Машина поехала.
Павел еще успел крикнуть из кузова:
— Я побирушка!.. А ты скулил всю жизнь, как пес, за воротами! Не я побирушка-то, а ты!
Филипп медленно пошел назад.
«Марья, — думал он, — эх, Марья, Марья… Вот как ты жизнь-то всем перекосила. Полаялись вот — два дурака… Обои мы с тобой побирушки, Павел, не трепыхайся. Если ты не побирушка, то чего же злишься? Чего бы злиться-то? Отломил смолоду кусок счастья — живи да радуйся. А ты радости-то тоже не знал. Не любила она тебя, вот у тебя горе-то и полезло горлом теперь. Нечего было и хватать тогда. А то приехал — раз, два — увезли!.. Обрадовались».
Горько было Филиппу… Но теперь к горькой горечи этой приметалась еще досада на Марью.
«Тоже хороша: нет подождать — заусилась в Краюшкино! Прямо уж нетерпеж какой-то. Тоже толку-то было… И чего вот теперь?..»
— Теперь уж чего… — сказал себе Филипп окончательно. — Теперь ничего. Надо как-нибудь дожить… Да тоже собираться следом. Ничего теперь не воротишь.
Дата добавления: 2015-09-03 | Просмотры: 486 | Нарушение авторских прав
1 | 2 |
|