Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, торассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, ктоездил, и напоминать не хочу. Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку отМурьевской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже докурьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнеголабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а вдва часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял набитой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во двореМурьевской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, чтоя смутно тут же во дворе мысленно перелистывал страницы учебников, тупостараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилосьво вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человекаокостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этихболела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ногговорить не приходится - они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно,были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия япроклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет тому назадректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто моенабухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться заручку чемодана и наконец плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не моглихватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинскихкнижек, вспомнилась болезнь - паралич "Парализис", - отчаянно мысленно ичерт знает зачем сказал я себе. - П... по вашим дорогам, - заговорил я деревянными, синенькими губами,- нужно п... привыкнуть ездить. И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно,и не был виноват в такой дороге. - Эх... товарищ доктор, - отозвался возница, тоже еле шевеля губами подсветлыми усишками, - пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу. Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажныйкорпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущуюрезиденцию - двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочнымиокнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместолатинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки мозгахполный тенор с голубыми ляжками: - "Привет тебе... при-ют свя-щенный..." Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва,витрины... ах, прощай. "Я тулуп буду в следующий раз налевать... - в злобном отчаянии думал яи рвал чемодан за ремни негнущимися руками, - я... хотя в следующий разбудет уже октябрь... хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я непоеду, не поеду в Грачевку... Подумайте сами... ведь ночевать пришлось!Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме... ночь... в Грабиловкепришлось ночевать... учитель пустил... А сегодня утром выехали в семьутра... И вот едешь... батюшки-с-светы... медленнее пешехода. Одно колесоухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги - бух... потом набок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет исеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенькогокислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан,оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, валишь одно и то же,одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле негосерые драные избы, штук пять и шесть. И кажется, что в них нет ни однойживой души. Молчание, молчание кругом". Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул егопрямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать,и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахломплюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам. - Эх ты, Госпо... - начал возница испуганно, но я никаких претензий непредчявлял - ноги у меня были все равно хоть выбрось их. - Эй, кто тут? Эй! - закричал возница и захлопал руками, как петухкрыльями. - Эй, доктора привез! Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица, прилипли кним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял по траве ко мне человек врваненьком пальтишке и сапожишках. Он почтительно и торопливо снял картуз,подбежал на два шага ко мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоскомприветствовал меня: - Здравствуйте, товарищ доктор. - Кто вы такой? - спросил я. - Егорыч я, - отрекомендовался человек, - сторож здешний. Уж мы васждем, ждем... И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и понес. Язахромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в карман брюк, чтобы вынутьпортмоне. Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего ему нуженогонь. Направляясь в мурьевскую глушь, я, помнится, еще в Москве давал себеслово держать себя солидно. Мой юный вид отравлял мне существование напервых шагах. Каждому приходилось представляться: - Доктор такой-то. И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал: - Неужели? А я-то думал, что вы еще студент. - Нет, я кончил, - хмуро отвечал я и думал "очки мне нужно завести, вотчто". Но очки было заводить не к чему, глаза у меня были здоровые, и ясностьих еще не была омрачена житейским опытом. Не имея возможности защищаться отвсегдашних снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старалсявыработать особую, внушающую уважение, повадку. Говорить пытался размереннои веско, порывистые движения по возможности сдержать, не бегать, как бегаютлюди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить. Выходило всеэто, как теперь, по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо. В данный момент я этот свой неписаный кодекс поведения нарушил. Сидел,скорчившись, сидел в одних носках, и не где-нибудь в кабинете, а сидел вкухне и, как огнепоклонник, вдохновенно и страстно тянулся к пылающим вплите березовым поленьям. На левой руке у меня стояла перевернутая дномкверху кадушка, и на ней лежали мои ботинки, рядом с ними ободранный,голокожий петух с окровавленной шеей, рядом с петухом его разноцветные перьягрудой. Дело в том, что еще в состоянии окоченения я успел произвести целыйряд действий, которых потребовала сама жизнь. Востроносая Аксинья, женаЕгорыча, была утверждена мною в должности моей кухарки. Вследствие этого ипогиб под ее руками петух. Его я должен был счесть. Я со всемиперезнакомился. Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок - Пелагея Ивановна иАнна Николаевна. Я успел обойти больницу и с совершеннейшей ясностьюубедился в том, что инструментарий в ней богатейший. При этом с тою жеясностью я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многихблестящих девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их нетолько не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и не видел. - Гм, - очень многозначитально промычал я, - однако у васинструментарий прелестный. Гм... - Как же-с, - сладко заметил Демьян Лукич, - это все стараниями вашегопредшественника Леопольда Леопольдовича. Он ведь с утра до вечераоперировал. Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на зеркальныесияющие шкафики. Засим мы обошли пустые палаты, и я убедился, что в них свободно можноразместить сорок человек. - У Леопольда Леопольдовича иногда и пятьдесят лежало, - утешал меняДемьян Лукич, а Анна Николаевна, женщина в короне поседевших волос, кчему-то сказала: - Вы, доктор, так моложавы, так моложалы... Прямо удивительно. Вы настудента похожи. "Фу ты, черт, - подумал я, - как сговорились, честное слово!" И проворчал сквозь зубы, сухо: - Гм... нет, я... то есть я... да, моложав... Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не былотолько птичьего молока. В темноватых двух комнатах крепко пахло травами, ина полках стояло все что угодно. Были даже патентованные заграничныесредства, и нужно ли добавлять, что я никогда не слыхал о них ничего. - Леопольд Леопольдович выписал, - с гордостью доложила ПелагеяИвановна. "Прямо гениальный человек был этот Леопольд", - подумал я и прониксяуважением к таинственному, покинувшему тихое Мурье, Леопольду. Человеку, кроме огня, нужно еще освоиться. Петух был давно мною съеден,сенник для меня набит Егорычем, покрыт простыней, горела лампа в кабинете вмоей резиденции. Я сидел и, как зачарованный, глядел на третье достижениелегендарного Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств похирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около тридцати томов.А терапия! Накожные чудные атласы! Надвигался вечер, и я осваивался. "Я ни в чем не виноват, - думал я упорно и мучительно, - у меня естьдом, я имею пятнадцать пятерок. Я же предупреждал еще в том большом городе,что хочу идти вторым врачом. Нет. Они улыбались и говорили: "освоитесь". Воттебе и освоитесь. А если грыжу привезут? Объясните, как я с ней освоюсь? И вособенности, каково будет себя чувствовать больной с грыжей у меня подруками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику)... А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когдатрахеотомия показала? Да и без трахеотомии будет мне не очень хорошо... А...а... роды! Роды-то забыл! Неправильные положения. Что ж я буду делать? А?Какой я легкомысленный человек! Нужно было отказаться от этого участка.Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда". В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда поравнялся с лампой,уважал, как в безграничной тьме полей мелькнул мой бледный лик рядом согоньками лампы в окне. "Я похож на Лжедмитрия", - вдруг глупо подумал я и опять уселся застол. Часа два в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор, что уж большемои нервы не выдерживали созданных мною страхов. Тут я начал успокаиваться идаже создавать некоторые планы. Так-с... Прием, они говорят, сейчас ничтожный. В деревнях мнут лен,бездорожье... "Тут тебе грыжу и привезут, - бухнул суровый голос в мозгу, -потому что по бездорожью человек с насморком (нетрудная болезнь) не поедет,а грыжу притащат, будь покоен, дорогой коллега доктор". Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул. "Молчи, - сказал я голосу, - не обязательно грыжа. Что за неврастения?Взялся за гуж, не говори, что не дюж". "Назвался груздем, полезай в кузов", - ехидно отозвался голос. Так-с... со справочником я расставаться не буду... Если что выписать,можно, пока руки моешь, обдумать. Справочник будет раскрытым лежать прямо накниге для записей больных. Буду выписывать полезные, но нетрудные рецепты.Ну, например, natrii salicilici 0,5 по одному порошку три раза в день... "Соду можно выписать!" - явно издеваясь, отозвался мой внутреннийсобеседник. При чем тут сода? Я и ипекакуанку выпишу инфузум... на 180. Или надвести. Позвольте. И тут же, хотя никто не требовал от меня в одиночестве у лампыипекакуанки, я малодушно перелистал рецептурный справочник, проверилипекакуанку, а попутно прочитал машинально и о том, что существует на светекакой-то "инсипин" он не кто иной, как "сульфат эфира хининдигликолевойкислоты"... Оказывается, вкуса хинина не имеет! Но зачем он? И как еговыписать? Он что - порошок? Черт его возьми! "Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет?" - упорноприставал страх в вале голоса. "В ванну посажу, - остервенело защищался я, - в ванну. И попробуювправить" "Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны! Ущемленная, -демонским голосом пел страх. - Резать надо" Тут я сдался и чуть не заллакал. И моление тьме за окном послал: все,что угодно, только не ущемленную грыжу. А усталость напевала: "Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром будет видно.Успокойся, юный неврастеник. Гляди - тьма за окнами покойна, спят стынущиеполя, нет никакой грыжи. А утром будет видно. Освоишься... спи... Бросьатлас... Все равно ни пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо..." Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел,Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега. Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, сбезумными глазами. Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол. Это мне. "Я пропал", - тоскливо подумал я. - Что вы, что вы, что вы! - забормотал я и потянул за серый рукав. Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в ответпрыгающие слова: - Господин доктор... господин... единственная,единственн... единственная! - выкрикнул он вдруг по-юношески звонко, так чтодрогнул ламповый абажур. - Ах ты, господи... Ах... - Он в тоске заломил рукии опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. - За что? Зачто наказанье?.. Чем прогневали? - Что? Что случилось?! - выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеетлицо. Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так: - Господин доктор... что хотите... денег дам... денег берите, какиехотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять... только чтоб не померла.Только чтоб не померла. Калекой останется - пущай. Пущай - кричал он впотолок. Хватит прокормить, хватит. Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвиласьвокруг моего сердца. - Что?.. Что? говорите! - выкрикнул я болезненно. Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его сталибездонны: - В мялку попала... - В мялку... в мялку?.. - переспросил я - что это такое? - Лен, лен мяли... господин доктор... - шепотом объяснила Аксинья, -мялка-то... лен мнут... "Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!" подумал я. - Кто? - Дочка моя, - ответил он шепотом, а потом крикнул: - Помогите! - ивновь повалился, и стриженые его в скобку волосы метнулись на его глаза. Лампа "молния" с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумярогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей, клеенке я ее увидел,и грыжа померкла у меня в памяти. Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшимколтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола. Ситцевая юбка былаизорвана, и кровь на ней разного цвета - пятно бурое, пятно жирное, алое.Свет "молнии" показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, носзаострен. На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительноредкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо. В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытымидверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой. "Обезумел, - думал я, - а сиделки, значит, его отпаивают... Почемутакая красавица? Хотя у него правильные черты лица... Видно, мать былакрасивая... Он вдовец". - Он вдовец? - машинально шепнул я. - Вдовец, - тихо ответа Пелагея Ивановна. Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верхуразорвал юбку и сразу ее обнажил. Я глянул, и то, что я увидал, превысиломои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленногоколена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороныторчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, чтообе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От этого ступня еебезжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок. - Да, - тихо молвил фельдшер и ничего больше не прибавил. Тут я вышел из оцепенения и взялся за ее пульс. В холодной руке его небыло. Лишь после нескольких секунд нашел я чуть заметную редкую волну. Онапрошла... потом была пауза, во время которой я успел глянуть на синеющиекрылья носа и белые губы... Хотел уже сказать: конец... по счастью,удержался... Опять прошла ниточкой волна. "Вот как потухает изорванный человек, - подумал я, тут уж ничего несделаешь" Но вдруг сурово сказал, не узнавая своего голоса: - Камфары. Тут Анна Николаевна склонилась к моему уху и шепнула: - Зачем, доктор. Не мучайте. Зачем еще колоть. Сейчас отойдет... Неспасете. Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал: - Попрошу камфары... Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим, обиженным лицом сейчас жебросилась к столику и сломала ампулу. Фельдшер тоже, видимо, не одобрял камфары. Тем не менее он ловко ибыстро взялся за шприц, и желтое масло ушло под кожу плеча. "Умирай. Умирай скорее, - подумал я, - умирай. А то что же я будуделать с тобой?" - Сейчас помрет, - как бы угадал мою мысль, шепнул фельдшер. Онпокосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню.Однако через несколько секунд ее пришлось прикрыть. Она лежала, как труп, ноона не умерла. В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолкомнашего далекого анатомического театра. - Камфары еще, - хрипло сказал я. И опять покорно фельдшер впрыснул масло. "Неужели же не умрет?... - отчаянно подумал я. Неужели придется..." Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, безпомощи я соображал - уверенность, что сообразил, была железной, - что сейчасмне придется в первый раз в жизни на угасшем человеке делать ампутацию. Ичеловек этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови!За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже,чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она неумирает? Что скажет мне безумный отец? - Готовьте ампутацию, - сказал я фельдшеру чужим голосом. Акушерка посмотрела на меня дико, но у фельдшера мелькнула искрасочувствия в глазах, и он заметался у инструментов. Под руками у неговзревел примус. Прошло четверть часа. С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз,продымая холодное веко. Ничего не постиг. Как может жить полутруп? Каплипота неудержимо бежали у меня по лбу из-под белого колпака, и марлей ПелагеяИвановна вытирала соленый пот. В остатках крови в жилах у девушки теперьплавал и кофеин. Нужно было его впрыскать или нет? На бедрах АннаНиколаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологическогораствора. А девушка жила. Я взял нож, стараясь подражать (раз в жизни в университете я виделампутацию) кому-то... Я умолял теперь судьбу, чтобы уж в ближайшие полчасаона не померла... "Пусть умрет в палате, когда я окончу операцию..." За меня работал только мой здравый смысл, подхлестнутый необычайностьюобстановки. Я кругообразно и ловко, как опытный мясник, острейшим ножомполоснул бедро, и кожа разошлась, не дав ни одной росинки крови. "Сосудыначнут кровить, что я буду делать?" - думал я и, как волк, косился на грудуторзионных пинцетов. Я срезал громадный кус женского мяса и один из сосудов- он был в виде беловатой трубочки, - но ни капли крови не выступило изнего. Я зажал его торзионным пинцетом и двинулся дальше. Я натыкал этиторзионные пинцеты всюду, где предполагал сосуды "Артериа... артериа... как,черт, ее?..." В операционной стало похоже на клинику. Торзионные пинцетывисели гроздьями. Их марлей оттянули кверху вместе с мясом, и я сталмелкозубой ослепительной пилой пилить круглую кость "почему не умирает?...Это удивительно... ох, как живуч человек!" И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьейногой. Лохмы мяса, кости! Все это отбросили в сторону, и на столе оказаласьдевушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей."Еще, еще немножко... не умирай, - вдохновенно думал я, - потерпи до палаты,дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни". Потом вязали лигатурами, потом, шелкая колленом, я стал редкими швамизашивать кожу... но остановился, осененный, сообразил... оставил сток...вложил марлевый тампон... Пот застилал мне глаза, и мне казалось, будто я вбане... Отдулся. Тяжело посмотрел на культю, на восковое лицо. Спросил: - Жива? - Жива... - как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер и АннаНиколаевна. - Еще минуточку проживет, - одними губами, без звука в ухо сказал мнефельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: - Вторую ногу, может, и нетрогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем... а то не дотянет до палаты...А? Все лучше, если не в операционной скончается. - Гипс давайте, - сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой. Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежалнеподвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голенивдохновенно оставленное мною окно на месте перелома. - Живет... - удивленно хрипнул фельдшер. Затем ее стали подымать, и под простыней бы виден гигантский провал -треть ее тела мы оставили в операционной. Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как постене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но егоудалили. И стихло. В операционной я мыл окровавленные по локоть руки. - Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? - вдруг спросила АннаНиколаевна. - Очень, очень хорошо... Не хуже Леопольда... В ее устах слово "Леопольд" неизменно звучало, как "Дуайен". Я исподлобья взглянул на лица. И у всех - и у Демьяна Лукича и уПелагеи Ивановны - заметил в глазах уважение и удивление. - Кхм... я... Я только два раза делал, видите ли... Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно. В больнице стихло. Совсем. - Когда умрет, обязательно пришлите за мной, - вполголоса приказ яфельдшеру, и он почему-то вместо "хорошо" ответил почтительно: - Слушаю-с... Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторскойквартиры. Дом молчал. Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле. "Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарелкак-то... Складка над переносицей... Сейчас постучат... Скажут "умерла"... Да, пойду я и погляжу в последний раз... Сейчас раздастся стук...
X x x
В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиялодин из первых зимних дней. Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно черты лицаправильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся. Затем шелест... на двух костылях впрыгнула очаровательной красотыодноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой. Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской. - В Москве... в Москве... - И я стал писать адрес - там устроят протез,искусственную ногу. - Руку поцелуй, - вдруг неожиданно сказал отец. Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос. Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинноеснежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вотчто она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали настолике. - Не возьму, - сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее сталотакое лицо, такие глаза, что я взял... И много лет оно висело у меня в спальне в Мурьеве, потом странствовалосо мной. Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и исчезло, как стираютсяи исчезают воспоминания.
Вьюга
То, как зверь, она завоет, То заплачет, как дитя Вся эта история началась с того, что, по словам всезнающей Аксиньи,конторщик Пальчиков, проживающий в Шалометьево, влюбился в дочь агронома.Любовь была пламенная, иссушающая беднягино сердце. Он съездил в уездныйгород Грачевку и заказал себе костюм. Вышел этот костюм ослепительным, иочень возможно, что серые полоски на конторских штанах решили судьбунесчастного человека. Дочка агронома согласилась стать его женой. Я же - врач Н-ской больницы, участка, такой-то губернии, после того какотнял ногу у девушки, попавшей в мялку для льна, прославился настолько, чтопод тяжестью своей славы чуть не погиб. Ко мне на прием по накатанномусанному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать.Арифметика - жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моихпациентов я тратил только по пять минут... пять! Пятьсот минут - восемьчасов двадцать минут. Подряд, заметьте. И, кроме того, у меня былостационарное отделение на тридцать человек. И, кроме того, я ведь делалоперации. Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов вечера, я не хотелни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел, кроме того, чтобы никто неприехал звать меня на роды. И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять. Темная влажность появилась у меня в глазах, а над переносицей леглавертикальная складка, как червяк. Ночью я видел в зыбком тумане неудачныеоперации, обнаженные ребра, а руки свои в человеческой крови и просыпался,липкий и прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку. На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело фельдшера,фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жаруи жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нембыло. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел на зрачки,постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес всебе одну мысль - как его спасти? И этого - спасти. И этого! Всех. Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, акончался при желтом мигалии пылкой лампы свете снега, а кончался при желтоммигании пылкой лампы "молнии". "Чем это кончится, мне интересно было бы знать? - говорил я сам себеночью. - Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и вмарте." Я написал к Грачевку и вежливо напомнил о том, что на Н-ском участкеполагается и второй врач. Письмо на дровнях уехо по ровному снежному океану за сорок верст. Черезтри дня пришел ответ: писали, что, конечно, конечно... Обязательно... нотолько не сейчас... никто пока не едет... Заключали письмо некоторые приятные отзывы о моей работе и пожеланиядальнейших успехов. Окрыленный ими, я стал тампонировать, впрыскивать дифтерийнуюсыворотку, вскрывать чудовищных размеров гнойники, накладывать гипсовыеповязки... Во вторник приехало не сто, а сто одиннадцать человек. Прием я кончил вдевять часов вечера. Заснул я, стараясь угадать, сколько будет завтра - всреду? Мне приснилось, что приехало девятьсот человек. Утро заглянуло в окошко спальни как-то особенно бело. Я открыл глаза,не понимая, что меня разбудило. Потом сообразил - стук. - Доктор, - узнал голос акушерки Пелагеи Ивановны, - вы проснулись? - Угу, - ответил я диким голосом спросонья. - Я пришла вам сказать, чтоб вы не спешили в больницу. Два человекавсего приехали. - Вы - что. Шутите? - Честное слово. Вьюга, доктор, вьюга, - повторила она радостно взамочную скважину. - А у этих зубы кариозные. Демьян Лукич вырвет. - Да ну... - я даже с постели соскочил неизвестно почему. Замечательный выдался денек. Побывав на обходе, я целый день ходил посвоим апартаментам (квартира врачу была отведена в шесть комнат, и почему-тодвухэтажная - три комнаты вверху, а кухня и три комнаты внизу), свистел изопер, курил, барабанил в окна... А за окнами творилось что-то, мною ещеникогда не виданное. Неба не было, земли тоже. Вертело и крутило белым икосо и криво, вдоль и поперек, словно черт зубным порошком баловался. В полдень отдан был мною Аксинье - исполняющей обязанности кухарки иуборщицы при докторской квартире приказ: в трех ведрах и в котле вскипятитьводы. Я месяц не мылся. Мною с Аксиньей было из кладовки извлечено неимоверных размеров корыто.Его установили на полу в кухне (о ванне, конечно, и разговора в Н-ске бытьне могло. Были ванны только в самой больнице - и те испорченные). Около двух часов дня вертящаяся сетка за окном значительно поредела, ая сидел в корыте голый и с намыленной головой. - Эт-то я понимаю... - сладостно бормотал я, выплескивая себе на спинужгучую воду, - эт-то я понимаю. А потом мы, знаете ли, пообедаем, а потомзаснем. А если я высплюсь, то пусть завтра хоть полтораста человекприезжает. Какие новости, Аксинья? Аксинья сидела за дверью в ожидании, пока кончится банная операция. - Конторщик в Шалометьевом имении женится, отвечала Аксинья. - Да ну! Согласилась? - Ей-богу! Влюбле-ен... - пела Аксинья, погромыхивая посудой. - Невеста-то красивая? - Первая красавица! Блондинка, тоненькая... - Скажи пожалуйста!.. И в это время грохнуло в дверь. Я хмуро облил себя водой и сталприслушиваться. - Доктор-то купается... - выпевала Аксинья. - Бур... бур - бурчал бас. - Записка вам, доктор, - пискнула Аксинья - протяни в дверь. Я вылез из корыта, пожимаясь и негодуя на судьбу, и взял из рук Аксиньисыроватый конвертик. - Ну, дудки. Я не поеду из корыта. Я ведь тоже человек, - не оченьуверенно сказал я себе и в корыте распечатал записку. "Уважаемый коллега (большой восклицательный знак). Умол (зачеркнуто)прошу убедительно приехать срочно. У женщины после удара головойкровотечение из полост (зачеркнуто) из носа и рта. Без сознания. Справитьсяне могу. Убедительно прошу. Лошади отличные. Пульс плох. Камфара есть.Доктор (подпись неразборчива)." "Мне в жизни не везет", - тоскливо подумал я, глядя на жаркие дрова Впечке. - Мужчина записку привез? - Мужчина. - Сюда пусть войдет. Он вошел и показался мне древним римлянином вследствие блистательнойкаски, надетой поверх ушастой шапочки. Волчья шуба облекала его, и струйкахолода ударила в меня. - Почему вы в каске? - спросил я, прикрывая свое недомытое телопростыней. - Пожарный я из Шалометьева. Там у нас пожарная команда... - ответилримлянин. - Это какой доктор пишет? - В гости к нашему агроному приехал. Молодой врач. Несчастье у нас, вотуж несчастье... - Какая женщина? - Невеста конторщикова. Аксинья за дверью охнула. - Что случилось? (Слышно было, как тело Аксиньи прилипло к двери.) - Вчера помолвка была, а после помолвки-то конторщик покатать еезахотел в саночках. Рысачка запряг, усадил ее, да в ворота. А рысачок-то сместа как взял, невесту-то мотнуло да лбом об косяк. Так она и вылетела.Такое несчастье, что выразить невозможно... За конторщиком ходят, чтоб неудавился. Обезумел. - Купаюсь я, - жалобно сказал я, - ее сюда-то чего же не привезли? - Ипри этом я облил водой голову и мыло ушло в корыто. - Немыслимо, уважаемый гражданин доктор, - прочувственно сказалпожарный и руки молитвенно сложил, - никакой возможности. Помрет девушка. - Как же мы поедем-то? Вьюга! - Утихло. Что вы-с. Совершенно утихло. Лошади резвые, гуськом. В часдолетим... Я кротко простонал и вылез из корыта. Два ведра вылил на себя состервенением. Потом, сидя на корточках перед пастью печки, голову засовывалв нее, чтобы хоть немного просушить. "Воспаление легких у меня, конечно, получится. Крупозное, после такойпоездки. И, главное, что я с нею буду делать? Этот врач, уже по запискевидно, еще менее, чем я, опытен.. Я ничего не знаю, только практически заполгода нахватался, а он и того менее. Видно, только что из университета. Аменя принимает за опытного." Размышляя таким образом, я и не заметил, как оделся. Одевание былонепростое: брюки и блуза, валенки, сверх блузы кожаная куртка, потом пальто,а сверху баранья шуба, шапка, сумка, в ней кофеин, камфара, морфий,адреналин, торзионные пинцеты, стерильный материал, шприц, зонд, браунинг,папиросы, спички, часы, стетоскоп. Показалось вовсе не страшно, хоть и темнело, уже день таял, когда мывыехали за околицу. Мело как будто полегче. Косо, в одном налравлении, вправую щеку. Пожарный горой заслонял от меня круп первой лошади. Взялилошади действительно бодро, вытянулись, и саночки пошли метать по ухабам. Язалался в них, сразу согрелся, подумал о крупозном воспалении, о том, что удевушки, может быть, треснула кость черепа изнутри, осколок в мозгвонзился... - Пожарные лошади? - спросил я сквозь баралий воротник. - Угу... гу... - пробурчал возница, не оборачаясь. - А доктор что ей делал? - Да он... гу, гу... он, вишь ты, на венерические болезни выучился...угу... гу... - Гу... гу... - загремела в перелеске вьюга, потом свистнула сбоку,сыпанула... Меня начало качать, качало, качало... пока я не оказался вСандуновских банях в Москве. И прямо в шубе, в раздевальне, и испаринапокрыла меня. Затем загорелся факел, напустили холоду, я открыл глаза,увидел, что сияет кровавый шлем, подумал, что пожар... затем очнулся ипонял, что меня привезли. Я у порога белого здания с с колоннами, видимо,времен Николая I. Глубокая тьма кругом, а встретили меня пожарные, и пламятанцует у них над головами. Тут же я извлек из щели шубы часы, увидел -пять. Ехали мы, стало быть, не час, а два с половиной. - Лошадей мне сейчас же обратно дайте,- сказал я. - Слушаю,- ответил возница. Полусонный и мокрый, как в компрессе, под кожаной курткой, я вошел всени. Сбоку ударил свет лампы, полоса легла на крашеный пол. И тут выбежалсветловолосый юный человек с затравленными глазами и в брюках сосвежезаутюженной складкой. Белый галстук с черными горошинами сбился у негона сторону, манишка выскочила горбом, но пиджак был с иголочки, новый, какбы с металлическими складками. Человек взмахнул руками, вцепился в мою шубу, потряс меня, прильнул истал тихонько выкрикивать: - Голубчик мой... доктор... скорее... умирает она. Я убийца.- Он глянулкуда-то вбок, сурово и черно раскрыл глаза, кому-то сказал: - Убийца я, вотчто. Потом зарыдал, ухватился за жиденькие волосы, рванул, и я увидел, чтоон по-настоящему рвет пряди, наматывая на пальцы. - Перестаньте,- сказал я ему и стиснул руку. Кто-то повлек его. Выбежали какие-то женщины. Шубу кто-то с меня снял, повели по праздничным половичкам и привели кбелой кровати. Навстречу мне поднялся со стула молоденький врач. Глаза егобыли замучены и растеряны. На миг в них мелькнуло удивление, что я так жемолод, как и он сам. Вообще мы были похожи на два портрета одного и того желица, да и одного года. Но потом он обрадовался мне до того, что дажезахлебнулся. - Как я рад... коллега... вот... видите ли, пульс падает. Я,собственно, венеролог. Страшно рад, что вы приехали... На клоке марли на столе лежал шприц и несколько ампул с желтым маслом.Плач конторщика донесся из-за двери, дверь прикрыли, фигура женщины в беломвыросла у меня за плечами. В спальне был полумрак, лампу сбоку занавесилизеленым клоком. В зеленоватой тени лежало на подушке лицо бумажного цвета.Светлые волосы прядями обвисли и разметались. Нос заострился, и ноздри былизабиты розоватой от крови ватой. - Пульс...- шепнул мне врач. Я взял безжизненную руку, привычным уже жестом положил пальцы ивздрогнул. Под пальцами задрожало мелко, часто, потом стало срываться,тянуться в нитку. У меня похолодело привычно под ложечкой, как всегда, когдая в упор видел смерть. Я ее ненавижу. Я успел обломать конец ампулы инасосать в свой шприц жирное масло. Но вколол его уже машинально, протолкнулпод кожу девичьей руки напрасно. Нижняя челюсть девушки задергалась, она словно давилась, потом обвисла,тело напряглось под одеялом, как бы замерло, потом ослабело. И последняянитка пропала у меня под пальцами. - Умерла, - сказал я на ухо врачу. Белая фигура с седыми волосами повалилась на ровное одеяло, припала изатряслась. - Тише, тише, - сказал я на ухо этой женщине в белом, а врачстрадальчески покосился на дверь. - Он меня замучил, - очень тихо сказал врач. Мы с ним сделали так: плачущую мать оставили в спальне, никому ничегоне сказали, увели конторщика в дальнюю комвату. Там я ему сказал: - Если вы не дадите себе впрыснуть лекарство, мы ничего не можемделать. Вы нас мучаете, работать мешаете! Тогда он согласился; тихо плача, снял пиджак, мы откатили рукав егопраздничной жениховской сорочки и впрыснули ему морфий. Врач ушел к умершей,якобы ей помогать, а я задержался возле конторщика. Морфий помог быстрее,чем я ожидал. Конторщик через четверть часа, все тише и бессвязнее жалуясь иплача, стал дремать, потом заплаканное лицо уложил на руки и заснул. Возни,плача, шуршания и заглушенных воплей он не слышал. - Послушайте, коллега, ехать опасно. Вы можете заблудиться, - говорилмне врач шепотом в передней. - Останьтесь, переночуйте... - Нет, не могу. Во что бы то ни стало уеду. Мне обещали, что менясейчас же обратно доставят. - Да они-то доставят, только смотрите... - У меня трое тифозных таких, что бросить нельзя. Я их ночью долженвидеть. - Ну, смотрите... Он разбавил спирт водой, дал мне выпить, и я тут же в передней счелкусок ветчины. В животе потеплело, и тоска на сердце немного счежилась. Я впоследний раз пришел в спальню, поглядел на мертвую, зашел к конторщику,оставил ампулу морфия врачу и, закутанный, ушел на крыльцо. Там свистело, лошади понурились, их секло снегом. Факел метался. - Дорогу-то вы знаете? - спросил я, кутая рот. - Дорогу-то знаем, - очень печально ответил возница (шлема на нем ужене было), - а остаться бы вам переночевать... Даже по ушам его шапки было видно, что он до смерти не хочет ехать. - Надо остаться, - прибавил и второй, держащий разъяренный факел, - вполе нехорошо-с. - Двенадцать верст... - угрюмо забурчал я, - доедем. У меня тяжелобольные - и полез в санки. Каюсь, я не добавил, что одна мысль остаться во флигеле, где беда, гдея бессилен и бесполезен, казалась мне невыносимой. Возница безнадежно плюхнулся на облучок, выровнялся, качнулся, и мыпроскочили в ворота. Факел исчез, как провалился, или же потух. Однако черезминуту меня заинтересовало другое. С трудом обернувшись, я увидел, что нетолько факела нет, но Шалометьево пропало со всеми строениями, как во сне.Меня это неприятно кольнуло. - Однако это здорово... - не то подумал, не то забормотал я. Нос наминуту высунул и опять спрятал, до того нехорошо было. Весь мир свился вклубок, и его трепало во все стороны. Проскочила мысль - а не вернуться ли? Но я ее отогнал, завалилсяпоглубже в сено на дно саней, как в лодку, съежился, глаза закрыл. Тотчасвыплыл зеленый лоскут на лампе и белое лицо. Голову вдруг осветило: "Этоперелом оснований черепа... да, да, да... Ага-га... именно так!" загореласьуверенность, что это правильный диагноз. Осенило. Ну, а к чему? Теперь не кчему, да и раньше не к чему было. Что с ним сделаешь! Как ужасная судьба!Как нелепо и страшно жить на свете! Что теперь будет в доме агронома? Дажеподумать тошно и тоскливо! Потом себя стало жаль: жизнь моя какая трудная.Люди сейчас спят, печки натопили, а я опять и вымыться не мог. Несет менявьюга, как листок. Ну вот, я домой приеду, а меня, чего доброго, опятьповезут куда-нибудь. Вот воспаление легких схвачу и сам помру здесь... Так,разжалобив самого себя, я и провалился в тьму, но сколько времени в нейпробыл, не знаю. Ни в какие бани я не попал, а стало мне холодно. И всехолоднее и холоднее. Когда я открыл глаза, увидел черную спину, а потом уже сообразил, чтомы не едем, а стоим. - Приехали? - спросил я, мутно тараща глаза. Черный возница тоскливо шевельнулся, вдруг слез, мне показалось, чтоего вертит во все стороны... и заговорил без всякой почтительности: - Приехали... Людей-то нужно было послушать... Ведь что же это такое! Исебя погубим и лошадей... - Неужели дорогу потеряли? - У меня похолодела спина. - Какая тут дорога, - отозвался возница расстроенным голосом, - намтеперь весь белый свет дорога. Пропали ни за грош... Четыре часа едем, акуда... Ведь это что делается... Четыре часа. Я стал копощиться, нащупал часы, вынул спички. Зачем? Этобыло ни к чему, ни одна спичка не дала вспышки. Чиркнешь, сверкнет, - имгновенно огонь слизнет. - Говорю, часа четыре, - похоронно молвил возница, - что теперь делать? - Где же мы теперь? Вопрос был настолько глуп, что возница не счел нужным на него отвечать.Он поворачивался в разные стороны, но мне временами казалось, что он стоитнеподвижно, а меня в санях вертит. Я выкарабкался и сразу узнал, что снегумне до колевна у полоза. Задняя лошадь завязла по брюхо в сугробе. Грива ее свисала, как у простоволосой женщины. - Сами стали? - Сами. Замучись животные... Я вдруг вспомнил кой-какие рассказы и почему-то почувствовал злобу наЛьва Толстого. "Ему хорошо было в Ясной Поляне, - думал я, - его небось не возили кумирающим..." Пожарного и меня стало жаль. Потом я опять пережил вспышку дикогостраха. Но задавил его в груди. - Это - малодушие... - пробормотал я сквозь зубы. И бурная энергия возникла во мне. - Вот что, дядя, - заговорил я, чувствуя, что у меня стынут зубы, -унынию тут предаваться нельзя, а то мы действительно пропадем к чертям. Онинемножко постояли, отдохнули, надо дальше двигаться. Вы идите, беритепереднюю лошадь под уздцы, а я буду править. Надо вылезать, а то насзаметет. Уши шапки выглядели отчаянно, но все же возница полез вперед. Ковыляя ипроваливаясь, он добрался до первой лошади. Наш выезд показался мнебесконечно длинным. Фигуру возницы размыло в глазах, в глаза мне мело сухимвьюжным снегом. - Но-о, - застонал возница. - Но! Но! - закричал я, захлопал вожжами. Лошади тронулись помаленьку, пошли месить. Сани качало, как на волне.Возница то вырастал, то уменьшался, выбирался вперед. Четверть часа приблизительно мы двигались так, пока наконец я непочувствовал, что сани заскрипели как будто ровней. Радость хлынула в меня,когда я увидел, как замелькали задние копыта лошади. - Мелко, дорога!- закрич я. - Го... го... - отозвался возница. Он прнковылял ко мне и сразу вырос. - Кажись, дорога, - радостно, даже с трелью в голосе отозвалсяпожарный. - Лишь бы опять не сбиться... Авось... Мы поменялись местами. Лошади пошли бодрее. Вьюга точно сжималась,стала ослабевать, как мне показалось. Но вверху и по сторонам ничего небыло, кроме мути. Я уж не надеялся приехать именно в больницу. Мне хотелосьприехать куда-нибудь. Ведь ведет же дорога к жилью. Лошади вдруг дернули и заработали ногами оживленнее. Я обрадовался, незнал еще причины этого. - Жилье, может, почувствовали? - спросил я. Возница мне не ответил. Я приподнялся в санях, стал всматриваться.Странный звук, тоскливый и злобный, возник где-то во мгле, но быстро потух.Почему-то неприятно мне стало и вспомнился конторщик и как он тонко скулил,положив голову на руки. По правой руке я вдруг различил темную точку, онавыросла в черную кошку, потом еще подросла и приблизилась. Пожарный вдругобернулся ко мне, причем я увидел, что челюсть у него прыгает, и спросил: -Видели, гражданин доктор?.. Одна лошадь метнулась вправо, другая влево, пожарный навалился насекунду мне на колени, охнул, выправился, стал опираться, рвать вожжи.Лошади всхрапнули и понесли. Они взметывали комьями снег, швыряли его, шлинеровно, дрожали. И у меня прошла дрожь несколько раз по телу. Оправясь, я залез запазуху, вынул браунинг и проклял себя за то, что забыл дома вторую обойму.Нет, если уж я не остался ночевать, то факел почему я не взял с собой?!Мысленно я увидел короткое сообщение в газете о себе и злосчастном пожарном. Кошка выросла в собаку и покатилась невдалеке от саней. Я обернулся иувидел совсем близко за санями вторую четвероногую тварь. Могу поклясться,что у нее были острые уши и шла она за санями легко, как по паркету. Что-тогрозное и наглое было в ее стремлении. "Стая или их только две?" - думалосьмне, и при слове "стая" варом облило меня под шубой и пальцы на ногахперестали стыть. - Держись покрепче и лошадей придерживай, я сейчас выстрелю, -выговорил я голосом, но не своим, а неизвестным мне. Возница только охнул в ответ и голову втянул в плечи. Мне сверкнуло вглаза и оглушительно ударило. Потом второй раз и третий раз. Не помню,сколько минут трепало меня на дне саней. Я слышал дикий, визгливый храплошадей, сжимал браунинг, головой ударился обо что-то, старался вынырнуть изсена и в смертельном страхе думал, что у меня на груди вдруг окажетсягромадное жилистое тело. Видел уже мысленно свои рваные кишки... В это время возница завыл: - Ого... го... вон он... вон... господи,выноси, выноси... Я наконец справился с тяжелой овчиной, выпростал руки, поднялся. Нисзади, ни с боков не было черных зверей. Мело очень редко и прилично, и вредкой пелене мерцал очаровательнейший глаз, который я бы узнал из тысячи,который узнаю и теперь, - мерцал фонарь моей больницы. Темное громоздилосьсзади него. "Куда красивее дворца..." - помыслил я и вдруг в экстазе еще двараза выпустил пули из браунинга назад, туда, где пропали волки.