АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Город, в котором никто не выходит

 

The Town Where No One Got Off 1958 год

Переводчик: В. Гольдич, И. Оганесова

 

Пересекая Соединенные Штаты ночью или днем на поезде, вы проноситесь мимо череды печальных городишек, где никто и никогда не выходит. Точнее, не выходит никто посторонний. Человеку, не имеющему здесь корней и родных, похороненных на местном кладбище, никогда не придет в голову посмотреть вблизи на пустынную одинокую станцию или полюбоваться унылыми пейзажами.

Я заговорил об этом со своим попутчиком, таким же, как и я, коммивояжером, когда мы мчались по штату Айова на поезде Чикаго – Лос‑Анджелес.

– Это точно, – согласился он. – Люди выходят в Чикаго, все до единого. Выходят в Нью‑Йорке, Бостоне и Лос‑Анджелесе. Те, кто там не живет, приезжают, чтобы увидеть город, а потом рассказать всем своим знакомым. Но чем, скажите на милость, станет любоваться турист в Фокс‑Хилле, штат Небраска? Вы или я, например? Нет уж, увольте. Знакомых у меня там нет, дел быть не может, это никакой не курорт, так за каким чертом он мне сдался?

– А вам не кажется, что для разнообразия взять и провести отпуск совсем не так, как всегда, было бы просто восхитительно? Выбрать какую‑нибудь деревеньку, затерявшуюся среди равнин, где вы не знаете ни единой души, и, плюнув на все, махнуть туда?

– Вы там от тоски умрете.

– Эта идея почему‑то совсем не навевает на меня тоску! – Я выглянул в окно. – Какая следующая остановка? Как называется город?

– Рэмпарт.

– Звучит недурно. – Я улыбнулся. – Может быть, я там сойду.

– Вы глупец и врун. Чего вы ищете? Приключений? Романтики? Через десять секунд после того, как поезд скроется из виду, вы начнете проклинать себя самыми разными словами, найдете такси и помчитесь вдогонку за поездом.

– Вполне возможно.

Я наблюдал за телефонными столбами, проносившимися мимо, мимо, мимо… Где‑то далеко впереди появились едва различимые очертания города.

– Впрочем, вряд ли, – услышал я собственный голос.

Коммивояжер, сидевший напротив, несколько удивленно на меня взглянул.

Потому что медленно, очень медленно я начал подниматься на ноги. Потянулся за шляпой. Заметил, как моя рука взялась за чемодан.

Я и сам был немало удивлен.

– Подождите! – воскликнул коммивояжер. – Что вы делаете?

Поезд вошел в довольно крутой вираж, и я покачнулся. Теперь уже стали отчетливо видны шпиль церквушки, густой лес и пшеничное поле.

– Похоже, схожу с поезда, – сказал я.

– Сядьте! – возмутился мой попутчик.

– Нет, – ответил я. – В этом приближающемся городе что‑то есть. Я должен посмотреть. У меня полно времени. На самом деле мне нужно быть в Лос‑Анджелесе только в следующий понедельник. Если я сейчас не сойду с поезда, то до конца жизни буду думать о том, что потерял, упустил и не увидел что‑то особенное, а ведь у меня была такая возможность.

– Мы же просто разговаривали! Тут нет ничего особенного.

– Вы ошибаетесь, – возразил я ему. – Тут что‑то есть.

Я надел шляпу и взял в руку чемодан.

– Господи, – простонал коммивояжер, – кажется, вы и в самом деле собираетесь это сделать.

Сердце отчаянно колотилось у меня в груди, щеки пылали.

Локомотив подал сигнал. Поезд мчался по рельсам вперед. Город был уже совсем близко!

– Пожелайте мне удачи, – попросил я.

– Удачи! – сказал мой попутчик.

А я с громким криком бросился к проводнику.

 

К стене здания станции прямо на платформе был приставлен древний облезлый стул. А на нем совершенно расслабленно, так, что он совсем утонул в своей одежде, устроился старик лет семидесяти; казалось, его приколотили гвоздями, когда строили станцию, и он с тех пор тут и сидит. Солнце так долго жгло его лицо, что оно стало почти черным, а щеки превратились в тяжелые, совсем как у ящерицы, складки кожи – создавалось впечатление, будто он постоянно щурится. Летний ветерок чуть шевелил волосы цвета дымного пепла. Голубая рубашка, расстегнутая у ворота, откуда выглядывали белые пружинистые завитки, невероятно похожие на внутренности часового механизма, по цвету ничем не отличалась от белесого, точно выгоревшего, неба над головой. Ботинки покрылись трещинами и волдырями, словно старик бесконечно и неподвижно стоял возле пылающей печи, засунув их, не жалея, в ее огнедышащую пасть. Тень старика, прячущаяся где‑то у его ног, была выкрашена в непроглядный мрак.

Когда я вышел на перрон, старик быстро оглядел весь состав, а потом удивленно уставился на меня. Я решил, что вот сейчас он помашет мне рукой. Однако в его полуприкрытых глазах что‑то промелькнуло, они как будто чуть изменили свой цвет; произошел некий химический процесс – узнавание. Впрочем, старик по‑прежнему сидел неподвижно, ни один мускул лица – ни уголок рта, ни веко – не дрогнул. Я проследил глазами за отъезжающим поездом. На платформе никого не было. Возле покрытой паутиной, заколоченной досками кассы не стояло никаких машин. Лишь я один, оставив за спиной железный перестук колес, устремился в неизведанное, ступив на расшатанные доски платформы.

Поезд утробно загудел, сообщая всей округе, что он начал взбираться на холм.

«Какой же я дурак! – подумал я. Мой попутчик был совершенно прав. Скука, царящая в этом городке, скука, которую я ощутил всем своим существом, уже навевала на меня ужас. – Ну хорошо, я дурак – согласен. Но бежать отсюда – нет!»

Не глядя на старика, мы с моим чемоданом прошли по платформе. Оказавшись рядом с сидящим, я услышал, как его хрупкое тело снова изменило положение, теперь для того, чтобы я обратил на него внимание. Ноги старика коснулись прогнивших досок платформы.

Я не остановился.

– Добрый день, – донесся до меня едва различимый голос.

Я знал, что он на меня не смотрит, что его глаза подняты к огромному, безоблачному, мерцающему небу.

– Добрый день, – ответил я.

И направился по грязной дороге в сторону города.

Ярдов через сто я оглянулся.

Старик по‑прежнему сидел на своем стуле, смотрел на солнце, будто задал ему какой‑то вопрос и ждал ответа.

Я ускорил шаг.

И оказался в провинциальном сонном городке, днем, один, где никто меня не знал. Я был похож на форель, которая плывет вверх по течению, не касаясь берегов прозрачной реки жизни, несущей свои воды мимо. Мои подозрения подтвердились, в этом городке никогда и ничего не происходило. Хронология событий здесь примерно такова.

Ровно в четыре часа хлопнула дверь скобяной лавки Хоннегера, из нее вышел пес и принялся валяться в пыли. В четыре тридцать соломинка с хлюпающим звуком коснулась дна опустевшего стакана с лимонадом, да так громко, словно в тишине закусочной разверзлись хляби небесные. Пять часов – мальчишки и мелкие камешки посыпались в городскую речку. Пять пятнадцать – в косых лучах вечернего солнца шеренга муравьев чинно прошагала под старыми вязами.

И все же – я медленно кружил по улицам – здесь обязательно должно быть нечто такое, что необходимо увидеть. Я это знал. Знал, что ни в коем случае не должен останавливаться, главное – старательно смотреть по сторонам. Знал, что обязательно найду, если буду хорошенько искать.

Я не останавливался. И смотрел по сторонам.

За все время моей прогулки по городку я обратил внимание только на один постоянный, неменяющийся фактор: старик в выгоревших голубых брюках и рубахе всегда был рядом. Когда я зашел в закусочную, он устроился снаружи возле двери и сидел, сплевывая табак, который мгновенно превращался в пыльные шарики, разбегающиеся в разные стороны. А когда я стоял у реки, он присел чуть ниже по течению, изображая, будто моет руки.

Где‑то в половине восьмого вечера я уже в восьмой или девятый раз делал обход тихого городка, когда услышал у себя за спиной шаги.

Я оглянулся. Старик меня догонял, он шагал, глядя прямо перед собой, в зубах у него была зажата сухая травинка.

– Давненько, – тихо сказал он.

Мы шли, не останавливаясь, в сгущающихся сумерках.

– Давненько, – продолжал старик, – я жду на платформе.

– Вы? – спросил я.

– Я. – Он кивнул, оставаясь в тени деревьев.

– Вы ждали кого‑то на станции?

– Да, – ответил он. – Тебя.

– Меня? – В моем голосе, видимо, прозвучало удивление, которое я испытал. – Почему?.. Вы же меня ни разу в жизни не видели.

– А разве я сказал, что видел? Сказал только, что ждал.

Мы уже были на окраине городка. Старик повернул, и я – вслед за ним, на темнеющий берег реки, в сторону насыпи, по которой промчался ночной поезд, направляющийся куда‑то на восток, на запад, почти не делающий остановок в пути.

– Хотите что‑нибудь про меня узнать? – спросил я. – Вы шериф?

– Да нет, я не шериф. И не хочу про тебя ничего знать. – Старик засунул руки в карманы. Солнце уже село, стало неожиданно холодно. – Меня просто удивило, что ты в конце концов приехал.

– Удивило?

– Удивило, – сказал он, – и… обрадовало.

Я резко остановился и посмотрел на старика:

– Сколько же вы так просидели на станции?

– Двадцать лет. Ну примерно – чуть больше или чуть меньше.

Я знал, что он говорит правду; его голос шелестел тихо и неспешно, словно вода в реке.

– Вы ждали меня? – переспросил я.

– Или кого‑нибудь вроде тебя, – ответил старик.

Мы шли вперед. Становилось все темнее.

– Как тебе понравился наш город?

– Приятный, тихий.

– Приятный, тихий. – Он кивнул. – А люди понравились?

– Похоже, люди здесь тоже приятные и тихие.

– Вот именно, – согласился старик. – Приятные и тихие.

Я уже собирался повернуть, но мой попутчик не умолкал, и, чтобы не показаться ему невежливым и выслушать, мне пришлось продолжать идти рядом с ним. Нас окутал глубокий ночной мрак, поскольку мы уже оказались в полях за городом.

– Да, – заявил старик, – в тот день, когда я вышел на пенсию, двадцать лет назад, я уселся на платформе на станции и с тех самых пор там и сидел – просто так, дожидаясь, когда что‑нибудь случится. Я не знал, что это такое будет, не знал, не смог бы сказать, если бы кто меня и спросил. Только был уверен, что, когда оно все‑таки произойдет, я сразу все пойму, узнаю. Посмотрю и скажу: «Да, сэр, вот чего я так долго ждал». Крушение поезда? Нет. Моя старая подружка вернулась в город через пятьдесят лет? Нет, нет и нет. Трудно сказать. Я ждал кого‑то. Или чего‑то. Мне кажется, ты имеешь к этому отношение. Жаль, я не могу…

– А почему бы не попытаться? – предложил я ему.

На небе появились звезды, мы по‑прежнему, не останавливаясь, шли вперед.

– Ну, – медленно начал старик, – тебе известно, что у тебя внутри?

– Вы имеете в виду мой желудок или психологию?

– Вот‑вот. Я имею в виду твою голову, мозги. Ты про это много знаешь?

У меня под ногами шуршала трава.

– Кое‑что.

– Вы теперь многих ненавидите?

– Не очень.

– Такое происходит со всеми. Ненависть – нормальное явление, правда? И не только ненависть… мы ведь никогда об этом не говорим, но разве нам не хочется причинить страдания тому, кто нас обидел, иногда даже убить его?

– Не проходит и недели, чтобы такое чувство не возникло, – ответил я. – Только мы противостоим ему.

– Всю свою жизнь мы гоним от себя эти мысли, – сказал старик. – В городе начнутся разговоры, а что скажут мама и папа, что скажет закон? И поэтому ты откладываешь одно убийство, а потом другое, и третье… К тому времени, когда достигнешь моего возраста, у тебя за душой накопится уже много всего такого. И если ты не пойдешь на какую‑нибудь войну, тебе ни за что не избавиться от тяжести в душе.

– Кое‑кто стреляет уток, а иные ставят капканы, – заявил я. – Другие занимаются боксом или борьбой.

– А есть и такие, кто ничего эдакого не делает. Я сейчас говорю про них. Вот я, например. Всю жизнь я засаливал тела, складывал их на лед, чтобы не протухли – в своей голове, естественно. Иногда ты свирепеешь оттого, что город, в котором живешь, и люди, рядом с которыми живешь, заставляют тебя отказаться от подобных идей. И начинаешь завидовать древним пещерным дикарям – им только и нужно было, что издать воинственный клич, размахнуться дубиной, треснуть кого‑нибудь по башке – и все в порядке.

– Что приводит нас к…

– Что приводит нас к следующему выводу: каждый человек в своей жизни хотел бы совершить хотя бы одно убийство, сбросить груз, лежащий у него на плечах, отыграться за все несбывшиеся убийства, за то, что ему не хватило духа поднять руку на своих врагов. Иногда такая возможность представляется. Кто‑то перебегает дорогу прямо перед носом его машины, а он забывает нажать на тормоз и мчится вперед. Тут никто ничего не докажет. Этот человек даже себе не признается, почему он так поступил. Он просто не успел поставить ногу на педаль тормоза. Но ты и я, мы‑то знаем, что произошло на самом деле, не правда ли?

– Да, – согласился я.

Теперь город остался далеко позади. Мы пересекли небольшую речушку по деревянному мосту, совсем рядом с железнодорожной насыпью.

– Так вот, – продолжал старик, глядя в воду, – совершать стоит только идеальное убийство, когда никто не сможет догадаться, кто виноват, почему он это сделал и кто стал жертвой, верно? Лет двадцать назад мне в голову пришла идея. Я думаю об этом не каждый день, даже не каждую неделю. Иногда забываю на целые месяцы. Послушай меня внимательно: здесь останавливается всего один поезд в день, а порой и вовсе ни одного. Если ты хочешь кого‑нибудь убить, нужно подождать – может быть, на это уйдут многие годы – человека, который сойдет с поезда просто так, без всякой на то причины, человека, которого никто в городе не знает и который сам очутился здесь впервые. Сидя на своем стуле на платформе, я понял, что только в этом случае ты можешь подойти к нему и, когда рядом никого не будет, убить, а тело сбросить в реку. Его обнаружат через многие мили вниз по течению. А может, и вовсе не найдут. Никому и в голову не придет искать бедолагу в Рэмпарте. Он ведь туда не собирался. Он ехал в какое‑то совсем другое место. Вот какая идея пришла мне в голову лет двадцать назад. И я понял, что узнаю этого человека в ту самую минуту, когда он сойдет с поезда. Узнаю так же уверенно…

Я остановился. Уже совсем стемнело. Луна займет на небе свое место только через час.

– Узнаете? – спросил я.

– Да, – ответил старик. Я заметил, как он поднял голову к звездам. – Ну ладно, что‑то я разболтался.

Старик подошел ко мне поближе и взял за локоть. Его рука показалась мне такой горячей, словно, прежде чем прикоснуться ко мне, он подержал ее над печкой. Другая рука, правая, напряженная, сжатая в кулак, оставалась в кармане.

– Пожалуй, пора кончать с разговорами.

Раздался пронзительный крик.

У нас над головами по невидимым рельсам мчался ночной экспресс – взлетел на холм, мимо леса, фермерских домиков, городских строений, полей, канав, лугов, вспаханных земель и водоемов, а потом с диким воем прогрохотал где‑то в вышине и исчез. Еще несколько секунд после того, как он скрылся из виду, дрожали, звенели рельсы, потом все стихло.

Старик и я стояли в темноте, не спуская друг с друга глаз. Левой рукой он все еще держал меня за локоть, другая по‑прежнему оставалась в кармане.

– А мне можно кое‑что сказать? – спросил я наконец.

Он кивнул.

– Про себя. – Мне пришлось помолчать немного, потому что каждый вдох давался с трудом. Я заставил себя снова заговорить. – Забавно получается. Мне часто приходили в голову точно такие же мысли. Как раз сегодня, в поезде, по дороге в Лос‑Анджелес я подумал: как великолепно, как замечательно, как прекрасно это было бы… Дела в последнее время идут неважно. Жена больна. На прошлой неделе умер лучший друг. В мире много войн. А я сам как натянутая струна. Было бы совсем неплохо, даже здорово было бы…

– Что? – спросил старик, так и не убрав руки с моего локтя.

– Сойти с поезда в каком‑нибудь маленьком городишке, – ответил я, – где меня никто не знает, положить в карман пистолет, найти кого‑нибудь, пристрелить, закопать, а потом вернуться на станцию, сесть в какой‑нибудь поезд и вернуться домой. И никто ни за что на свете не догадается, кто это сделал. «Идеальное убийство», – подумал я. И сошел с поезда.

Мы стояли в темноте еще, наверное, минуту и смотрели друг на друга. Может быть, прислушивались к тому, как стучат наши сердца. Очень громко и отчаянно.

Мир подо мной дрогнул. Я сжал кулаки. Я хотел упасть. Хотел закричать совсем как поезд.

Потому что совершенно неожиданно понял, что все сказанное мной не было ложью, сочиненной ради спасения жизни. Все, что секунду назад я поведал этому человеку – истинная правда.

Теперь я знал, почему вышел на этой станции и бродил по городу. Знал, что искал.

Я услышал тяжелое, быстрое дыхание старика. Он сжимал рукой мой локоть, словно боялся упасть. Он стиснул зубы и наклонился ко мне, а я наклонился к нему. Между нами повисло короткое напряженное молчание, точно перед взрывом.

Наконец он заставил себя заговорить. Я услышал голос человека, раздавленного страшным грузом.

– А откуда мне знать, что у тебя есть пистолет?

– Ниоткуда, – слова прозвучали как‑то смазанно. – Вы ничего не можете знать наверняка.

Старик ждал. Мне показалось, что в следующее мгновение он потеряет сознание.

– Так вот, значит, как оно получается? – спросил он.

– Вот так‑то оно получается, – ответил я.

Он зажмурился. Сжал губы.

Еще через пять секунд ему удалось – очень медленно, с трудом – оторвать пальцы от моей невыносимо тяжелой руки. Потом он взглянул на свою правую руку и вынул ее из кармана – она была пуста.

Осторожно, напряженно, неуверенно мы отвернулись друг от друга и, ничего не видя, совсем ничего, в темноте ночи зашагали в разные стороны.

 

Огоньки останавливающегося по требованию пассажиров полуночного экспресса плясали на рельсах. Только когда поезд отошел от станции, я выглянул в дверь пульмановского вагона и посмотрел назад.

Старик сидел на своем месте, на стуле, прислоненном к стене, в выгоревших голубых брюках и рубашке. Его пропеченное солнцем лицо не повернулось в мою сторону, когда поезд пронесся мимо. Его взгляд был устремлен на восток, на пустые рельсы, туда, откуда завтра, или послезавтра, или еще когда‑нибудь появится поезд, какой‑нибудь, неважно какой, приблизится к станции, замедлит ход, а потом и остановится. Лицо старика ничего не выражало, а бесцветные глаза, словно скованные лютым морозом, смотрели на восток. Казалось, что ему все сто лет.

Поезд взвыл.

Неожиданно почувствовав и себя древним стариком, я прищурился и высунулся из двери.

Теперь нас разделял тот самый мрак, который свел сначала. Старик, станция, городок, лес затерялись в ночи.

Целый час я стоял, слушая вой ветра и глядя назад, в темноту.

 

Запах сарсапарели

 

A Scent of Sarsaparilla 1958 год

Переводчик: Н. Галь

 

Три дня кряду Уильям Финч спозаранку забирался на чердак и до вечера тихо стоял в полутьме, обдуваемый сквозняком. Ноябрь был на исходе, и три дня мистер Финч простоял так в одиночестве, чувствуя, что само Время тихо, безмолвно осыпается белыми хлопьями с бескрайнего свинцового неба, укрывает холодным пухом крышу и припудривает карнизы. Он стоял неподвижно, смежив веки. Тянулись долгие, серые дни, солнце не показывалось, от ветра чердак ходил ходуном, словно утлая лодка на волнах, скрипел каждой своей косточкой, стряхивал слежавшуюся за десятилетия пыль с балок, с покоробившихся досок и дранки. Все вокруг охало и ахало, стонало и кряхтело, а Уильям Финч стоял и вдыхал сухие тонкие запахи, словно изысканные духи, и приобщался к издавна копившимся здесь сокровищам.

– А‑а, – глубокий вдох.

Внизу жена его Кора то и дело прислушивалась, но ни разу не слыхала, чтобы он прошел по чердаку, или переступил с ноги на ногу, или шевельнулся. Ей чудилось только, что он шумно дышит там, на продуваемом всеми ветрами чердаке – медленно, мерно, глубоко, будто работают старые кузнечные мехи.

– Смех да и только, – пробормотала она.

На третий день, когда он торопливо спустился к обеду, с лица его не сходила улыбка – он улыбался унылым стенам, щербатым тарелкам, исцарапанным ложкам и вилкам и даже собственной жене!

– Чему радуешься? – спросила она.

– Просто настроение хорошее. Отменнейшее! – он засмеялся.

Он был что‑то не в меру весел. Буйная радость бродила и бурлила в нем – того и гляди выплеснется через край. Жена нахмурилась:

– Чем это от тебя пахнет?

– Пахнет? Пахнет? Как так – пахнет? – Финч вскинул седеющую голову.

Жена подозрительно принюхалась.

– Сарсапарелью, вот как.

– Быть этого не может!

Его нервическая веселость разом оборвалась, будто слова жены повернули какой‑то выключатель. Он был ошеломлен, растерян и вдруг насторожился.

– Где ты был утром? – спросила Кора.

– Ты же знаешь, прибирал на чердаке.

– Размечтался над старым хламом. Я ни звука не слыхала. Думала, может, тебя там и нету, на чердаке. А это что такое? – она показала пальцем.

– Вот те на, это еще откуда взялось?

Неизвестно, кому задал Уильям Финч этот вопрос. С величайшим недоумением он уставился на черные металлические велосипедные зажимы, которыми оказались прихвачены его брюки у костлявых щиколоток.

– Нашел на чердаке, – ответил он сам себе. – Помнишь, Кора, как мы катили на нашем тандеме по проселочной дороге? Это было сорок лет назад, рано поутру, и мы были молодые.

– Если ты нынче не управишься с чердаком, я заберусь туда сама и повыкидаю весь хлам.

– Нет, нет! – вскрикнул он. – Я там все разбираю, как мне удобно.

Жена холодно поглядела на него.

За обедом он немного успокоился и опять повеселел.

– А знаешь, Кора, что за штука чердак? – заговорил он с увлечением. – Всякий чердак – это Машина времени, в ней тупоумные старики, вроде меня, могут отправиться на сорок лет назад, в блаженную пору, когда круглый год безоблачное лето и детишки объедаются мороженым. Помнишь, какое вкусное было мороженое? Ты еще завернула его в платок. Отдавало сразу и снегом, и полотном.

Кора беспокойно поежилась.

«А пожалуй, это возможно, – думал он, полузакрыв глаза, пытаясь вновь все это увидеть и припомнить. – Ведь что такое чердак? Тут дышит само Время. Тут все связано с прошедшими годами, все сплошь – куколки и коконы иного века. Каждый ящик и ящичек – словно крохотный саркофаг, где покоятся тысячи вчерашних дней. Да, чердак – это темный уютный уголок, полный Временем, и, если стать по самой середке и стоять прямо, во весь рост, скосив глаза, и думать, думать, и вдыхать запах Прошлого, и, вытянув руки, коснуться Минувшего, тогда – о, тогда…»

Он спохватился: оказывается, что‑то, хоть и не все, он подумал вслух. Кора торопливо ела.

– А ведь правда интересно, если б можно было и впрямь путешествовать во Времени? – спросил Уильям, обращаясь к пробору в волосах жены. – И чердак, вроде нашего, самое подходящее для этого место, лучше не сыщешь, верно?

– В старину тоже не все дни были безоблачные, – сказала она. – Просто память у тебя шалая. Хорошее все помнишь, а худое забываешь. Тогда тоже не сплошь было лето.

– В некотором смысле так оно и было.

– Нет, не так.

– Я что хочу сказать, – жарко зашептал Уильям и подался вперед, чтобы лучше видеть картину, которая возникла на голой стене столовой. – Надо только ехать на своей одноколеске поаккуратнее, удерживать равновесие, балансировать между годами, руки в стороны, осторожно‑осторожно, от года к году: недельку провести в девятьсот девятом, денек в девятисотом, месячишко или недели две – где‑нибудь еще, скажем в девятьсот пятом, в восемьсот девяносто восьмом, – и тогда до конца жизни так и не выедешь из лета.

– Что еще за одноколеска?

– Ну знаешь, такой высокий велосипед об одном колесе, весь хромированный, на таких катаются актеры в цирке и жонглируют всякой всячиной? Тут главная хитрость – удерживать равновесие, чтоб не свалиться, и тогда все эти блестящие штуки так и летают в воздухе, высоко‑высоко, блещут, сверкают, искрятся, мелькает что‑то пестрое – красное, желтое, голубое, зеленое, белое, золотое… над головой у тебя летают в воздухе все эти июни, июли и августы, сколько их было на свете, а ты знай подкидывай их, как мячики, да улыбайся. Вся соль в равновесии, Кора, в рав‑но‑весии.

– Тра‑та‑та, – сказала она. – Затараторил, тараторка.

Он вскарабкался по длинной холодной лестнице на чердак, его пробирала дрожь.

Бывали такие зимние ночи, когда он просыпался, продрогнув до костей, ледяные колокола звенели в ушах, мороз щипал каждый нерв, будто вспыхивал внутри колючий фейерверк и рассыпались ослепительно белые искры, и жгучий снег падал на безмолвные потаенные долины подсознания. Было холодно‑холодно, так холодно, что и долгое‑долгое знойное лето со всеми своими зелеными факелами и жарким бронзовым солнцем не растопило бы сковавший все его существо ледяной панцирь – понадобилось бы не одно лето, а добрых два десятка. По ночам в постели весь он точно огромная пресная сосулька, снежный истукан, и в нем поднимается вьюга бессвязных сновидений, суматоха ледяных кристаллов. А за стенами опустилась вечная зима, над всем нависло низкое свинцово‑серое небо и давит людей, точно тяжкий пресс – виноградные гроздья, перемалывает краски и разум и самую жизнь; только дети уцелели и носятся на лыжах, летят на санках с оледенелых гор, в чьих склонах, как в зеркале, отражается этот давящий железный щит и опускается все ниже, ниже – каждый день и каждую нескончаемую ночь.

Уильям Финч откинул крышку чердачного люка. Зато – вот оно! Вокруг него взвилась летняя пыль. Здесь, на чердаке, пыль кипела от жары, сохранившейся с давно прошедших знойных дней. Он тихо закрыл за собой люк.

На губах его заиграла улыбка.

Чердак безмолвствовал, словно черная туча перед грозой. Лишь изредка до Коры сверху доносилось невнятное мужнино бормотанье.

В пять часов пополудни мистер Финч встал на пороге кухни, напевая «О мечты мои златые», взмахнул новехонькой соломенной шляпой и крикнул, будто малого ребенка хотел напугать:

– У‑у!

– Ты что, проспал, что ли, весь день? – огрызнулась жена. – Я тебе четыре раза кричала, хоть бы отозвался.

– Проспал? – переспросил он, подумал минуту и фыркнул, но тотчас зажал рот ладонью. – Да, пожалуй, что и так.

Тут только она его разглядела.

– Боже милостивый! Где ты раздобыл это тряпье?

На Уильяме был красный в полоску, точно леденец, сюртук, высокий тугой белый воротничок и кремовые панталоны. А соломенная шляпа благоухала так, словно в воздух подбросили пригоршню свежего сена.

– Нашел в старом сундуке.

Кора потянула носом:

– Нафталином не пахнет. И выглядит как новенький.

– Нет‑нет, – поспешно возразил Уильям. Под критическим взором жены ему явно стало не по себе.

– Нашел время для маскарада, – сказала Кора.

– Уж и позабавиться нельзя?

– Только забавляться и умеешь, – она сердито захлопнула духовку. – Бог свидетель, я сижу дома и вяжу тебе носки, а ты в это время в лавке подхватываешь дам под локоток, можно подумать, они без тебя не найдут, где вход, где выход!

Но Уильям уклонился от ссоры.

– Послушай, Кора… – он потупился, разглядывая что‑то на дне новехонькой, хрустящей соломенной шляпы. – Ведь правда, хорошо бы прогуляться, как мы, бывало, гуляли по воскресеньям? Ты – под шелковым зонтиком, и чтоб длинные юбки шуршали, а потом посидеть в аптеке на стульях с железными ножками, и чтоб пахло… помнишь, как пахло когда‑то в аптеке? Почему теперь так не пахнет? И спросить два стакана сарсапарелевой, а потом прокатиться в нашем «форде» девятьсот десятого года на Хэннегенскую набережную, и поужинать в отдельном кабинете, и послушать духовой оркестр. Хочешь?

– Ужин готов. И сними эти дурацкие тряпки, хватит шута разыгрывать.

Уильям не отступался:

– Ну а если б можно было так: захотела – и поехала? – сказал он, не сводя с нее глаз. – Поля, дорога обсажена дубами, тихая, совсем как в былые годы, когда еще не носились повсюду эти бешеные автомобили. Ты бы поехала?

– На тех дорогах была страшная пылища. Мы возвращались домой черные, как папуасы. Кстати, – Кора взяла со стола сахарницу и встряхнула ее, – нынче утром у меня тут лежало сорок долларов. А сейчас нету! Уж не заказал ли ты этот костюмчик в театральной мастерской? Он новый, с иголочки, ни в каком сундуке он не лежал!

– Я… – Уильям осекся.

Жена бушевала еще добрых полчаса, но он так и не стал защищаться. Весь дом сотрясался от порывов ноябрьского ветра, и под речи Коры свинцовое, стылое небо опять пошло сыпать снегом.

– Отвечай мне! – кричала она. – Ты что, совсем рехнулся? Ухлопать наши кровные денежки на тряпье, которое и носить‑то нельзя!

– На чердаке… – начал Уильям.

Кора, не слушая, ушла в гостиную.

Снег повалил вовсю, стало холодно и темно – настоящий ноябрьский вечер. Кора слышала, как Уильям снова медленно полез по приставной лестнице на чердак, в это пыльное хранилище Прошлого, в мрачную дыру, где только и есть что старая одежда, подгнившие балки да Время, в чужой, особый мир, совсем не такой, как здесь, внизу.

Он опустил крышку люка. Вспыхнул карманный фонарик – другого спутника ему не надо. Да, оно все здесь – Время, собранное, сжатое, точно японский бумажный цветок. Одно прикосновение памяти – и все раскроется, обернется прозрачной росой мысли, вешним ветерком, чудесными цветами – огромными, каких не бывает в жизни. Выдвинь любой ящик комода – и под горностаевой мантией пыли найдешь двоюродных сестриц, тетушек, бабушек. Да, конечно, здесь укрылось Время. Ощущаешь его дыхание – оно разлито в воздухе, это не просто бездушные колесики и пружинки.

Теперь весь дом там, внизу, был так же далек, как любой давно минувший день. Полузакрыв глаза, Уильям опять и опять обводил взглядом затихший в ожидании чердак.

Здесь, в хрустальной люстре, дремали радуги, и ранние утра, и полдни – такие игристые, словно молодые реки, неустанно текущие вспять сквозь Время. Луч фонарика разбудил их, и они ожили и затрепетали, и радуги взметнулись среди теней и окрасили их в яркие цвета – в цвет сливы, и земляники, и винограда, и свежеразрезанного лимона, и в цвет послегрозового неба, когда ветер только‑только разогнал тучи и проглянула омытая синева. А чердачная пыль горела и курилась, как ладан, это горело Время – и оставалось лишь вглядеться в огонь. Поистине, этот чердак – великолепная Машина времени, да, конечно, так оно и есть! Только тронь вон те граненые подвески да эти дверные ручки, потяни кисти шнуров, зазвени стеклом, подними вихрь пыли, откинь крышку сундука и, точно мехами органа, поработай старыми каминными мехами, пока не запорошит тебе глаза пеплом и золой давно погасшего огня – и вот, если сумеешь играть на этом старинном инструменте, если обласкаешь каждую частицу этого теплого и сложного механизма, его бесчисленные рычажки, двигатели и переключатели, тогда, тогда – о, тогда!..

Он взмахнул руками – так будем же дирижировать, торжественно и властно вести этот оркестр! В голове звучала музыка, плотно сомкнув губы, он управлял огромной машиной, громовым безмолвным органом – басы, тенора, сопрано, тише, громче, и вот наконец, наконец, аккорд, потрясающий до самых глубин – и он закрывает глаза.

 

Часов в девять вечера жена услышала его зов:

– Кора!

Она пошла наверх. Муж выглядывал из чердачного люка и улыбался. Взмахнул шляпой.

– Прощай, Кора!

– Что ты такое мелешь?

– Я все обдумал, я думал целых три дня и хочу с тобой попрощаться.

– Слезай оттуда, дурень!

– Вчера я взял из банка пятьсот долларов. Я давно об этом думал. А когда это случилось, так уж тут… Кора!.. – он порывисто протянул ей руку. – В последний раа спрашиваю: пойдешь со мной?

– На чердак‑то? Спусти лесенку, Уильям Финч. Я влезу наверх и выволоку тебя из этой грязной дыры.

– Я отправляюсь на Хэннегенскую набережную есть рыбную солянку, – сказал Уильям. – И закажу оркестру, пускай сыграют «Над заливом сияет луна». Пойдем, Кора, пойдем…

Его протянутая рука звала.

Кора во все глаза глядела на его кроткое, вопрошающее лицо.

– Прощай, – сказал Уильям.

Тихонько‑тихонько он помахал рукой. И вот зияет пустой люк – ни лица, ни соломенной шляпы.

– Уильям! – пронзительно крикнула Кора.

На чердаке темно и тихо.

С криком она кинулась за стулом, кряхтя взобралась в эту затхлую темень. Поспешно посветила фонариком по углам.

– Уильям! Уильям!

Темно и пусто. Весь дом сотрясается под ударами зимнего ветра.

И тут она увидела: в дальнем конце чердака, выходящем на запад, приотворено окошко.

Спотыкаясь, она побрела туда. Помешкала, затаив дыхание. Потом медленно отворила окошко. Снаружи к нему приставлена была лесенка, другим концом она упиралась в крышу веранды.

Кора отпрянула.

За распахнутым окном сверкали зеленой листвой яблони, стояли теплые июльские сумерки. С негромким треском разрывались хлопушки фейерверка. Издали доносился смех, веселые голоса. В воздухе вспыхивали праздничные ракеты – алые, белые, голубые – рассыпались, гасли…

Она захлопнула окно, голова кружилась, она чуть не упала.

– Уильям!

Позади, через отверстие люка в полу, сочился снизу холодный зимний свет. Кора нагнулась – снег, шурша, лизал стекла окон там, внизу, в холодном ноябрьском мире, где ей суждено провести еще тридцать лет.

Она больше не подошла к тому окошку. Она сидела одна в темноте и вдыхала единственный запах, который здесь, на чердаке, оставался свежим и сильным. Он не рассеивался, он медлил в воздухе, точно вздох покоя и довольства. Она вдохнула его всей грудью.

Давний, так хорошо знакомый, незабвенный запах сарсапарели.

 


Дата добавления: 2016-06-06 | Просмотры: 570 | Нарушение авторских прав



1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |



При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.03 сек.)