Соленое Черное море 3 страница
 Жизнь Марии протекала плавно и скучно, впрочем, скука ее вовсе не угнетала. Дом – работа. Хотя какой там дом! Дом был далеко, там, где осталась ее большая семья. А маленькая комнатка, которую Мария снимала, была не домом – так, скорее убежищем. Она приходила с работы, перекусывала и ложилась в кровать. Долго лежала с закрытыми глазами, думая обо всем понемножку. Тосковала по родне, особенно по отцу и Христине, почему-то стала чаще вспоминать младшего брата, к которому прежде не испытывала никаких родственных чувств. Даже с теплом думала о мачехе, наконец начиная ее по-бабьи жалеть. 
 Еще мысли Марии занимала работа. Она без конца перебирала события прошедшего дня и недели, переживала за больных и, конечно же, думала о Докторе. Она обожала его, восхищалась им, гордилась, что причастна к его судьбе. Жалела, скучала, когда не видела его слишком долго или видела слишком коротко. «Святой человек! – думала она. – Таких больше нет!» Засыпая, она радовалась, что завтра снова рабочий день, который начнется с обычной пятиминутки, и она опять увидит его, услышит его спокойный, размеренный и уверенный голос. Да если бы было возможно, она бы вообще не уходила с работы – дела в больнице всегда найдутся. Она с удовольствием брала подработки – ночные дежурства и операции. Кто-то считал ее жадной до денег, кто-то жалел – одинокая, скучно. Живет словно старуха. 
 Иногда она ходила в кино. Никогда – на танцы, стесняясь своей «крупноты» и «тяжелости». 
 Отец тяжело заболел, и Мария взяла неожиданный отпуск. Диагноз Харлампию поставить никто не мог, и относительно молодой еще мужчина медленно и верно впадал в дремучую тоску и отчаянье, не желая общаться даже с родней. Жена повезла его на свою родину к какому-то древнему колдуну. Колдун отменил все таблетки и дал им огромный мешок трав и настоек. Но облегчения травы не принесли. Тогда Христина отбила Марии срочную телеграмму. Когда она увидела отца, ее сердце чуть не разорвалось от боли. За полгода Харлампий превратился в согбенного, сморщенного старика. 
 Мария погладила его по голове и вышла во двор. За столом сидела притихшая и виноватая семья. 
 – Почему раньше не сообщили? – сухо бросила Мария и, не дожидаясь ответа, быстро пошла к калитке. На переговорном пункте она долго ждала заказанного звонка, а, наконец дождавшись, стала громко, торопливо и сбивчиво объяснять собеседнику суть проблемы. Телефонистка, бывшая одноклассница Марии, видела, как та, резко хлопнув дверью кабинки и даже не кивнув на прощание, красная, возбужденная, очень встревоженная, быстро вышла на улицу и чеканным шагом зашагала домой. 
 «Какая толстая, господи! – обиженно подумала одноклассница. – Ни слова ведь не сказала! И какая огромная, нелепая! Просто баба-тяжеловес», – и с удовольствием глянула на себя в зеркало, чуть одернув кофточку с большим, откровенным и призывным декольте. 
 Мария зашла во двор и строго приказала молодым женщинам отмыть кухню до блеска. Пол, столы, плиты. Так же поступить с туалетом. 
 – А вот комнату папы я уберу сама. Завтра приедет доктор. Лучший из докторов. И все будет хорошо! – уверенно сказала она и даже слегка улыбнулась. 
 Доктора она встретила на автобусной станции рано утром. Они шли по улицам ее родного городка, и никогда – никогда – она не была так счастлива, как в тот тревожный, яркий и солнечный день. Они говорили о больнице, потом он подробно расспрашивал ее о болезни отца, задавал вопросы, вздыхая, качал головой, что-то переспрашивал и снова качал головой, а потом взял ее за руку и мягко улыбнулся: 
 – Справимся, Маша! Непременно справимся! 
 Как не разорвалось тогда ее бедное сердце? Как выдержало его улыбку, мягкую, но твердую руку, слова утешения и надежды? 
 Слезы брызнули из глаз, и она растерялась, залилась густой краской, смутилась и моментально некрасиво и густо вспотела. 
 Доктор внимательно и долго осматривал больного, щупал живот, слушал легкие и сердце, задавал вопросы и непринужденно шутил, похлопывая Харлампия по худому плечу. 
 Потом они вышли во двор и сели с Марией за стол. Он говорил тихо и уверенно: 
 – Скорее всего, опухоль кишечника. Я почти уверен. Нужна операция – без промедления. – Он, разумеется, берется, но… Оперировать здесь ему никто не позволит, а везти больного в поселок опасно и сложно. Что делать? Он задумался и стал смотреть в одну точку. Молчала и Мария, ожидая его решения, как приговора. Наконец он оживился, улыбнулся и легонько стукнул по столу своей легкой, сухой ладонью. – Эврика! – сказал он. 
 То, что пришло доктору в голову, слава богу, сработало. А именно – он позвонил тому самому партийному бонзе и попросил посодействовать в решении проблемы. 
 Бонза, будучи к тому времени уже руководителем края, решил вопрос в полчаса. 
 Стали готовить операционную в местной больнице, палату и перевозку пациента. 
 На следующий день Доктор уже оперировал больного. Он оказался прав – это была опухоль нижнего отдела кишечника. Операция прошла успешно – да кто же мог в этом сомневаться? 
 Мария из больницы не выходила. На вопрос, а что будет дальше, Доктор развел руками и поднял указательный палец к небу: 
 – Теперь – только он. Все, что могли, мы с вами, Машенька, сделали. 
 Первые три ночи он тоже не выходил из больницы. Они вместе сидели у постели спящего Харлампия и шепотом говорили о жизни. Он рассказывал, как жили они в далекой Сибири, куда попали его ссыльные родители. Как он рос – болезненным и слабым ребенком, не вылезая из простуд и пневмоний. Как прошел всю войну – до самой Праги – с военным госпиталем. Как после войны поехал в Крым и там и остался – потому что на море, в сухом степном климате он стал здоровым и сильным. Как полюбил море сразу и навсегда. И как оно действует на него в любое время года – стоит только сесть на любимую скамейку на берегу и «поговорить» с ним. Как встретил Веруню, пришедшую к нему, совсем молодому врачу, на прием – она тогда подвернула ногу. Как он бинтовал ей эту самую ногу и почти задыхался от жалости и умиления – так тонка и изящна была ее лодыжка и так хрупка была сама Верочка! 
 Мария слушала не дыша. А когда он заговорил про Верочкину лодыжку, непроизвольно задвинула свои тяжелые ноги под табуретку. 
 Эти три дня и три ночи были самыми счастливыми днями ее жизни. Самыми яркими и самыми счастливыми. И еще – самыми несчастными. Тогда она окончательно поняла, как он любит жену и детей, и оставила свои мечты и надежды навсегда, убедив себя, что встреча с таким человеком – это и есть удача. А уж любовь к нему – просто немыслимое человеческое и женское счастье. Просто быть рядом с ним – а уж в каком качестве, это не так и важно. 
 Он уехал, оставив указания лечащему врачу, смутив Марию словами: «Во всем слушаться дочку! Она у нас большая умница!» 
 Врач смущенно кивнул, бросив на Марию удивленный и слегка разочарованный взгляд. 
 Она осталась. Так же сидела у постели отца, радуясь малейшему улучшению в его состоянии. Через месяц Харлампия перевезли домой, и Мария наконец засобиралась обратно. В ночном автобусе, который вез ее домой, в поселок, она не спала ни минуты, вглядываясь в густую ночь. 
 Сердце ее пело от радости – с отцом, слава богу, все в порядке, и скоро, очень скоро, она увидит его! Будет стоять рядом с ним на операциях, ловить его взгляд, следить за его мимикой, за его умными и талантливыми руками. И ощущать свою причастность к нему. 
 Марии было уже чуть за тридцать, и жизнь ее совсем не менялась. Пожалуй, за все эти годы она заработала себе только непререкаемый авторитет и уважение коллег, больных и жителей поселка. Она еще больше погрузнела, подурнела, и черты ее яркого лица стали грубее и выразительнее. Так случается с колоритными южными женщинами почти всегда. Доктор стал еще суше, еще тоньше и почти совсем облысел – редкие светлые волосы смешно взлетали на его голове от малейшего дуновения ветра. 
 «Одуванчик», – прозвала его новенькая и молоденькая веселая медсестричка, обожавшая давать прозвища окружающим. 
 Марию повысили в должности, и теперь она была главной сестрой больницы. Но на сложных операциях по-прежнему только она ассистировала любимому доктору. И только она видела, как предательски начинают трястись его умелые и такие чудесные опытные руки. 
 Был Новый год. Как всегда, отмечали его накануне, тридцатого вечером. В ординаторской накрыли столы и откупорили бутылку шампанского. Быстро выпили и быстро закусили – в больнице нет времени на долгие посиделки. Народ разошелся по своим делам. Остались только Мария и Доктор. От бокала, точнее, чашки шампанского его развезло, и он почему-то впервые начал жаловаться ей на свою судьбу. 
 Говорил он долго и бурно, вытирая набегавшие на глаза слезы. Говорил о том, что она и сама уже прекрасно знала и понимала, – у него начинался недуг, которого он боялся всю жизнь. Руки, его инструмент, предавали его – тряслись, и он уже сам видел, что оперировать ему заказано. Масштаб этого горя Мария прекрасно понимала. А потом он впервые заговорил про семью – про незадачливых и неловких, особенно в старости, бестолковых сестер, про то, как тяжело он пережил уход матери. Про хвори любимой Веруни и ее нежелание понимать его жизнь. Про дочек – тоже бестолковых и нелепых в обыденной жизни. Про разведенную Лерочку, так и не устроившую свою жизнь. Про Валечку, родившую от проезжего молодца не очень здоровую девочку. Опять – девочку! Господи боже мой! Про Тонечку, открыто живущую с женатым человеком и совсем не стыдящуюся этого. 
 Он говорил об этом бурно, совсем не стесняясь Марии. А она сидела рядом и гладила его то по руке, то по голове, неловко пытаясь найти слова утешения и ободрения. 
 Она уложила его на шаткий диванчик и под его всхлипы и бормотанье продолжала гладить его по голове – как ребенка. 
 Ей показалось, что он уснул, и она попыталась встать с дивана. Он что-то забормотал и крепко взял ее за руку. Она снова опустилась на диван, уже не пытаясь освободить затекшую руку. 
 Вспоминая подробности того дня и той ночи – по секундам, минутам – всю жизнь, она никак не могла вспомнить, в какую минуту он спросил, закрыта ли ординаторская на ключ. Помнила только, как встала, повернула ключ в двери и, не чуя ни ног, ни рук, ни своего сердца, снова опустилась на диван рядом с ним. 
 Хорошо она помнила только одно – как поразили ее его руки, оказавшиеся такими сильными и настойчивыми, что у нее перехватило дыхание. 
 Она ушла на рассвете, когда он крепко и очень спокойно спал. Ушла тихо, плотно затворив за собой дверь. 
 В коридоре тускло горела лампочка на сестринском посту, и та самая смешливая новенькая медсестра спала, уронив рыжую голову на стол. 
 Тридцать первого и первого у Марии были выходные. С доктором они встретились только через неделю. 
 Что забеременела, она поняла не сразу. Совсем не сразу – эта мысль казалась ей нелепой и невозможной и просто не приходила в голову. Странности по части женского здоровья она списала на нервное состояние и сильнейший эмоциональный стресс. Доктор встретил ее как всегда – с улыбкой и радостью, поинтересовавшись, как она провела выходные. 
 В какую-то минуту ей показалось, что ничего не было. Все, что произошло той ночью, ей привиделось, показалось, приснилось. 
 Что она испытывала? Ощущение счастья? Растерянность, чувство вины? Да всего понемногу, всего… 
 А он… Он встретился с ней пару дней спустя у операционного стола. Как всегда – предупредителен, мил и просто спросил, как дела и здоровье. 
 В его глазах и во всем поведении не было ничего – вообще ничего! Ничего нового, особенного. Словно ничего и не было той холодной и ветреной предновогодней ночью! Словно не было и самой ночи, и узкого дерматинового диванчика, и поворота дверного ключа. А может, он ничего и не помнил? Скорее всего. Ведь не мог же он так! Просто не хватило бы хитрости и опытной мужской сноровки. Какой из него изменник? Вот уж смешно! Значит, забыл. Точнее – не помнит. Ну, и слава богу! Не нужно ему знать ни про ее муки, ни про ее стыд. 
 И если бы не упорная тошнота по утрам… Она бы тоже – больше всего на свете! – хотела бы все забыть. Забыть, забыть… Как самый ужасный проступок на свете! Самый стыдный, самый предательский. Но тошнота никак не проходила, и гастрит виноват в этом не был. Как бы Марии этого ни хотелось. Мария чувствовала – каждый день, каждый миг, – что в ней зарождается новая жизнь. Которая перевернет, перекрутит, переменит всю ее прежнюю жизнь. 
 И это было неизбежной реальностью, правдой, ее бедой и радостью. И еще – страхом. За все: за себя, за него и за того, кто уже вовсю копошился в ее большом и таком незнакомом сейчас теле. 
 Стеша первой заметила перемены в Марии. 
 – Понесла? – сурово спросила она, кивнув на Мариин живот. 
 Мария вздрогнула и тихо, оглядываясь, спросила: 
 – А что, уже видно? 
 Стеша мотнула головой. 
 – На тебе, кобылице, до самых родов видно не будет! Просто я это чувствую. Сколько вас видела-перевидела, прости господи! 
 Мария кивнула, залившись густой краской, и поспешила прочь. 
 Она быстро шла по улице, подставляя горящее лицо ветру. Господи! Что ее ждет? Она словно очнулась. Узнает родня – все ее тетки, дядья. Наконец, отец, брат. Жена отца. Ее заклеймят позором и проклянут навсегда. 
 А на работе? Соседи по улице… Да весь городок! Все будут показывать на нее пальцами и качать головой. Все – без исключения! 
 Она шла долго, давно выйдя за пределы поселка. Шла по пустынному и разбитому шоссе мимо серого, холодного весеннего моря. Ветер дул ей в лицо, размазывая ее слезы. 
 Остановилась, когда на улице было совсем темно, и испугалась – ушла она далеко, и обратно идти сил уже не осталось. Села на придорожный камень и тут же вскочила – камень был холодный и влажный. Она стала ломать хрупкие, подмерзшие ветки, чтобы постелить их на холодную землю и прилечь отдохнуть. 
 Когда ложе было готово, Мария легла и закрыла глаза. Было отчаянно холодно – никакие ветки не спасали от ледяного дыхания остывшей за зиму земли. 
 «Вот и хорошо, – подумала она, – вот сейчас заболею и выкину! А еще лучше – умру. Воспаление легких – это совсем не много, после такой вот ночи…» Она не заметила, как ее сморило, но скоро проснулась: ветер уже пробирал до костей – промозглый и влажный, весенний морской ветер. 
 Кряхтя, она поднялась со своей хлипкой лежанки и почти побежала обратно, в поселок. По дороге она чуть согрелась – даже сбросила шаг. Идти было тяжело, она задыхалась и, останавливаясь, прислушивалась к себе. 
 Ребенок не подавал ни малейших признаков жизни. 
 Она снова прибавила шагу и наконец дошла до поселка. До дома было рукой подать. 
 Она с трудом вставила в замочную скважину ключ – руки озябли, заледенели и совсем не слушались, наконец вошла в прихожую, и на нее пахнуло теплом жилья. Она села на табуретку и, раскачиваясь, тихонько, по-собачьи, завыла. 
 Она дотронулась до своего холодного, почти каменного живота, и в этот миг ее дитя, словно откликнувшись на ее боль и страх, зашевелилось, заерзало, словно подавая ей знак. 
 Она тут же вскочила, засуетилась, сняла мокрые боты и пальто, бросилась к плите, чтобы поставить чайник, переоделась, натянула шерстяные носки, обмотала живот и поясницу огромным серым пуховым платком и стала тихо приговаривать: 
 – Прости меня, детка! Прости, если сможешь! Все у нас будет с тобой хорошо. Господи! Какая же я идиотка! 
 Она гладила себя по животу, с радостью понимая – ребенок не умер! Он родится и будет жить. И нет ему никакого дела до душевных мук бестолковой матери. И наплевать ему на взгляды соседей и осуждение родни. Ему на все наплевать. 
 Деточка простила и до самых родов мамашу не беспокоила. Точнее – беспокоила. Но только так, как и было положено, – переворачивалась, выпячивала пяточку и кулачок, не давала спать по ночам и спокойно стоять у операционного стола. 
 В больнице все молча косились на Мариин живот и вопросов не задавали. А доктор, наконец обнаружив в любимой сотруднице перемены, нежно пожал крупную Мариину руку и поздравил ее «с новым и счастливым положением». 
 Почти перед самыми родами Мария поехала домой. Отец немного окреп и пытался помогать жене и сестрам по дому. Марии он обрадовался и слегка упрекнул: 
 – Ну ты, дочь, совсем раздалась! 
 Тетки и мачеха молча переглянулись. Только ближе к ночи, оставшись с племянницей наедине, уже почти слепая Христина погладила Марию по животу и тихо сказала: 
 – Девка будет. Наверняка девка. Я ведь ни разу не ошибалась, ты же знаешь! 
 Не поднимая глаз, Мария кивнула. 
 – Да и хорошо, что девка. С парнями сложнее. 
 – А это вот как сказать! – усмехнулась Христина и спокойно добавила: – Родишь – привози. До кучи! Нас здесь много. Тебя подняли – подымем и девку твою. 
 Мария кивнула – посмотрим. 
 В декрет она ушла поздно, на восьмом месяце. Сидела в перевязочной и крутила ватные шарики и тампоны. Когда случайно встречала доктора, он неизменно справлялся о ее здоровье и сетовал, что в оперблоке без нее совсем плохо. Ехать рожать Мария решила домой, но роды начались на две недели раньше срока, и рожать ей пришлось у себя в больнице. 
 Роды принимал, разумеется, доктор, призвав на помощь опытную акушерку Потаповну. 
 Девка – так назвала ее Потаповна – родилась мелкая, тощенькая – всего-то два шестьсот. 
 – Гора родила мышь, – со вздохом изрекла акушерка, подняв на плоской ладони сморщенную и красную рыжеватую малышку. 
 Доктор осмотрел ребенка, довольно хлопнул его по тощенькой попке и утешил роженицу: 
 – Хорошая мадемуазель, не сомневайтесь! Мои все три точно такие же были – и ведь доношенные же! А тоже такая же мелочь, только Тонечка, если не ошибаюсь, – тут он задумался, – да, точно, Тонечка набрала до трех килограммов. 
 Мария отвернула лицо и ничего не ответила. От волнения ей сдавило горло. 
 Да и что тут сказать? Ничего. Вот именно. 
 Он исправно навещал Марию каждый день. Говорил, что малышка красавица, и был внимателен больше, чем прежде. После его ухода она снова терзалась мыслями, не скрывает ли он своих догадок, понимая, что эта малышка – его четвертая дочь. 
 Вряд ли. Скорее всего, это была просто забота о любимой помощнице – и ничего больше. 
 На пятый день Мария выписалась домой. Дома она совсем растерялась – дочка орала дни напролет, не желала брать грудь и мучилась животиком. 
 Мария выбивалась из сил. Иногда заходила Потаповна и давала ценные указания. Она и установила, что молоко у Марии слишком жирное, оттого девочка и страдает животиком. 
 – Как назвала? – сурово спросила она молодую мамашу. 
 Мария пожала плечами. 
 – Людмилой назови, – так же сурово сказала Потаповна, – хорошее имя. И людям будет мила́. 
 – Люд-ми-ла, – повторяла Мария, словно пробуя предложенное на язык. 
 Людмила. А что, красиво! Или назвать Татьяной? В честь матери? Нет! Слишком страшная у мамы судьба, решила Мария, и девочка стала Людмилой. 
 Люда, Людочка. Милочка, Мила. Можно еще Люся – впрочем, «Люся» нравилось ей не очень. 
 А девочка стала именно Люсей. Точнее – Люськой. Потому что «Люська» – ей, рыжеволосой, конопатой, мелкой, тощенькой – подходило ей больше всего. 
 – Задрыга какая, прости господи! – бросила однажды в сердцах Потаповна. 
 Обидно было, а ведь чистая правда! Задрыга тонконогая. Никакой харитидьевской стати, мощи, яркости. А уж про красоту и говорить нечего – не поделилась покойная Танька ни с внучкой, ни с дочерью. Обидно… Оказалась сильна докторская порода – блеклые, будто смазанные черты лица, а как проявляются – одна за одной! 
 Люська росла болезненной, хлипкой, капризной и плаксивой. 
 Когда они шли по улице, картина и вовсе была смешная – величественная, неповоротливая, большая, почти огромная густо-черная, глазастая и носатая Мария – и вертлявая, мелкая, худосочная, веснушчатая и рыжая девчонка, пытающаяся вырваться из крупной и сильной руки матери. 
 Смех, да и только! Впору заподозрить, что капризулю эту рыжую ей подменили в роддоме. Подсунули, перепутав. 
 – Вот ничегошеньки от мамаши. Ну ни грамма! 
 И только одна Мария знала, в кого ее писклявая, конопатая и мелкая дочь. 
 В сестер. Посади рядом – и никаких сомнений. ИХ белобрысая порода. Как ни крути. Такие дела. 
 Никто и ни разу не спросил Марию про отца ребенка. Думали, наверное, так – в поселке решили, что дочку Мария привезла с родины – гостила же у родни там, на курорте, и закрутила роман. Наверняка с женатым курортником. Таких случаев – тыщи! 
 А домашние решили, что от кого-то из поселка. А почему одна? И не расспросишь – Мария человек суровый, немногословный. Хотела бы – поделилась. А так – что в душу лезть? Чтоб человека смутить? Не такие Харитиди, не из тех. 
 Когда Люське пошел пятый год, Мария приехала в свой город. Состарившийся Харлампий внучку прижал к себе и почти не отпускал – тетешкался, читал девочке книжки и выходил с ней за ворота – медленно, тяжело опираясь на самодельный костыль, – всего-то шагов десять. 
 У Танькиного дома они садились на трухлявую, черную от времени скамейку и долго и молча сидели, прислонившись друг к другу плечом. 
 Он умер, когда Люське исполнилось десять. И на похоронах она больше всех рыдала по деду. 
 Жена Харлампия, собрав вещи, засобиралась к себе в деревню. Там хотела женить сына, убедив невесток, что в городе «хорошего ждать нечего» – или запьет, или загуляет. Молодежь, она нынче… 
 Христина умерла через полгода после любимого брата. Постепенно уходили старики, разъезжалась молодежь, семья редела, и двор уже был не такой шумный, пестрый и суматошный. Оставшаяся за старшую Агния по-прежнему требовала варить первое в огромных кастрюлях и маниакально относила в погреб несметное число банок с компотами, соленьями и вареньем. А запасы не съедались. Из стариков едоки плохие, да и где они, старики. А молодежь… Молодежь наезжала теперь в отпуска – и только. И тащить на себе тяжелые гостинцы отказывалась, объясняя, что все сейчас «есть в магазинах». 
 Банки пылились в кладовке, и Агния тяжело вздыхала, вспоминая свою большую и дружную, шумную и прожорливую семью. 
 Праздник и радость были, когда Марии и Люське наконец выделили квартирку. Это и вправду была именно квартирка – квартирой назвать ее было сложновато. Однокомнатная – ребенок-то был однополый, а значит, вторая, отдельная, комната очереднице не полагалась. Зато! В квартире был балкон! А люди, живущие «на югах», знают, что балкон – это огромное счастье. Тем паче балкон был большой, почти огромный – целых три с половиной метра. Балкон, конечно же, утеплили и закрыли стеклянными рамами. Этаж был второй, и в окна бились ветки абрикосового дерева, дающие тень и прохладу в самые жаркие июльские дни. На этом балконе и «прописалась» Люська – туда был вынесен маленький столик для уроков, табуретка, две подвесные деревянные полки для книг и всякой девчачьей ерунды и, конечно же, узенькая кровать с никелированными шишечками. 
 На долю Марии осталась вся комната в целых пятнадцать метров и собственная кухня – четыре метра, зато! – бежевая кухонная полочка, тумба и белоснежная раковина с горячей водой. 
 Придя вечером с работы, Мария садилась на табуретку и замирала от счастья – кружевные занавески, синий, в красных цветах, чайник, голубая кастрюлька и розовый пластиковый абажур. 
 Она гладила ладонью клеенку в блеклый цветочек, и сердце ее сладко замирало – все это было ее и только ее! 
 Впервые в жизни она была хозяйкой. Полноправной хозяйкой такой неземной красоты! 
 Она долго пила очень горячий чай и снова осматривала свои владения. 
 Потом шла в комнату, включала телевизор и ложилась на кровать, покрытую синтетическим пледом с огромным ярко-рыжим клыкастым тигром. 
 На комоде, покрытом кружевной салфеткой, стояли фотографии отца, матери и Христины. Рядом – керамическая вазочка с искусственными пионами. На стене – ковер, вернее, небольшой коврик. Ковер бы Мария не потянула. Она засыпала под звуки программы «Время», и Люська, высунувшись из своего убежища, тяжело вздыхала и выключала громко орущий ящик. 
 В выходной день Мария «намывала» квартиру – остервенело начищала кастрюли, шваркала шваброй и густо, по-больничному, сыпала хлорку в раковину и унитаз. 
 Люська фыркала и убегала во двор. 
 А Мария выгребала с балкона яблочные огрызки, фантики от конфет и прочую чепуху, которой дочь с удовольствием захламляла свою «жилплощадь». 
 Мария чертыхалась и обещала себе наказать «эту засранку». 
 Но с Люськи как с гуся вода. Странная получилась девка – полублаженная, что ли. 
 Платьев новых у матери не просила и губы втихушку не красила. И подруг у Люськи особенно не было: так, поболтается во дворе – и домой. Только на море бегает. Купальщица! Прибежит с мокрыми волосами, отожмет кое-как купальник – и снова за книжку. 
 На море бегала до глубокой осени – на берегу только бакланы и чайки, пищат, дерутся, копаются в мусоре и огрызках, и – Люська. Холод собачий, а она в воду! А еще сидит на море и все любуется. А что на нее, на воду, смотреть? Тоска бескрайняя… Ни конца этой тоске, ни начала… 
 Мария море терпеть не могла. Помнила, что море сгубило, отняло у нее мать. На дочку кричала: 
 – Что тебе это море? Соленое до горечи! Слезы одни, а не море! 
 Впрочем, понятно, откуда такая «любовь». Доктор по-прежнему приходил на «свою» скамейку и так же подолгу глядел на бескрайнюю воду. 
 Лишь однажды – ну, просто курам на смех – у Марии «нарисовался» ухажер. Разумеется, из больных. Степан Багратович Арутюнц был пожилым вдовцом и директором гастронома на «центральной» площади. 
 Человеком он был нездоровыми, тучным, одышливым и незлобивым. Ухаживать он начал смешно и наивно, принося тайком в кабинет, обязательно – в дежурство Марии – то букет гвоздик, то коробку шоколадных конфет, то пышный, кремовый, затейливо разукрашенный торт. Все это делалось с изяществом и грацией слона – вечерком, оглянувшись, бочком, бочком… Но тут же падала ваза, предательски хлопало окно или дверь, и на шум сбегались дежурные врачи и сестры. 
 Он беспомощно разводил смешными пухлыми ручками, хлопал глазами и назойливо извинялся. 
 Мария тяжело вздыхала и осуждающе качала головой: 
 – Взрослый ведь человек, Степан Багратович, а все туда же! 
 Он смущался еще больше, бормотал что-то невразумительное и пятился к двери, непременно опрокинув стоящий на пути стул. 
 По отделению поползи шуточки: «А наша-то! И кто бы мог подумать?» 
 Мария «эти глупости» отмела резко и разом – все тут же притихли, и хохмочки прекратились. 
 Только доктор сказал ей однажды: 
 – А зря вы так, Маша! Чудный человек этот Багратович. Добрый, широкий. Совершенно не типичный торгаш. Соединили бы свои судьбы, а, Мария? Может быть, обратите внимание? Ну, не всю жизнь одной. И дочке вашей… Будет неплохо. Человек он не бедный, да и нежадный, как видно… Так что – рекомендую. 
 Мария застыла, чуть не выронив из рук лоток с инструментами. 
 – Что? – переспросила она. – Не поняла. 
 Доктор стушевался и досадливо махнул рукой. 
 – Да не обращайте внимания. Несу черт-те что, сам не знаю. – Он пошел к двери и, обернувшись, тихо добавил: – А все-таки зря. Когда два хороших и одиноких человека… – Снова махнул рукой и вышел вон. 
 Мария опустилась на кушетку. Господи! Какая чушь! И кто? Он? Он советует мне «обратить внимание»? Рекомендует? 
 Он, кого она любила всю свою жизнь? От которого родила дочь и ни разу – ни разу! – не побеспокоила его и не потревожила его покой! 
 Он, рядом с которым она прожила свою жизнь, просто чтобы прожить ее рядом с ним! Он рекомендует ей! 
 Он, ради которого все эти годы она имела счастье каждый день проходить мимо его дома и видеть, слышать… Просто – знать! Знать, что он там, рядом, только протяни руку и… 
 Он там! Пусть со своей семьей, со своей Веруней! Ей, Веруне, он выбирает гранаты на рынке. У Верочки низкий гемоглобин. Ей, Веруне, он покупает мед – у Верочки слабый иммунитет. Ездит в центр за зимним пальто и справляется, где молодая докторша Светлана Васильевна купила такие замечательные осенние сапоги! Просит совсем уже слепую Потаповну связать «Верочке теплую шаль». 
 Все эти годы она слушала про его непутевых дочерей и сестер и утешала как могла. 
 На всех операциях стояла с ним рядом, плечом к плечу, даже тогда, когда он почти заболел, теряя сноровку и ловкость. Просто для того, чтобы он, не дай бог, не занервничал и не совершил ошибку. 
 Носила ему пирожки и борщ в баночке, чтобы он поел вкусного и горячего. Хотя бы там, на работе. Из ее рук. Да что там пирожки! Все эти годы она ни разу не подумала о другом мужчине. Восхищалась им, восторгалась и боготворила! Прощала ему его Веруню и его любовь к ней, ни разу – ни разу! – не заревновав к ней, потому что… 
 Потому что не это было главное! А главным было то, что бог дал ей такую любовь и счастье родить от него ребенка. 
 За все эти годы у нее ни разу не возникло мысли хотя бы намеком, шутя, дать ему понять, напомнить про ту ночь в ординаторской. Потому что это… Это внесло бы смуту в его жизнь, нарушило ее привычное течение, вызвало беспокойство и чувство вины. 
 Главное – он был рядом, почти каждый день, и она могла слышать его, разговаривать с ним, смотреть на него! Она любила его так глубоко, так сильно, так безнадежно, довольствуясь не просто малым, а почти невидимым, незаметным, совсем неслышным. И даже в минуты вселенского отчаянья и одиночества, когда подступала к горлу жалость к своей женской судьбе, своей неприкаянности, когда задыхалась от крупа его дочь Люська, когда не хватало денег выправить ей новую куртку и свозить ее в Питер, чтобы дочь увидела, как много есть прекрасного на белом свете, кроме ее дурацкого моря… 
 Дата добавления: 2015-09-18 | Просмотры: 518 | Нарушение авторских прав 
   1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |
 
  
 |