Соленое Черное море 4 страница
Она ни разу – ни разу! – не подумала о том, что надо ему сообщить. Сказать, поставить в известность. Воззвать к жалости или к совести, в конце концов!
Любовь к нему заливала ее сердце и душу, как расплавленный горячий свинец, который в детстве они плавили во дворе в пустой жестянке от консервов.
Всю жизнь она прожила рядом с ним. Да-да, именно рядом! И это казалось ей самым главным и значимым.
А он… Он не то чтобы не заметил всего этого…
Ему было на нее плевать! И в конце концов он решил ее сосватать. Сват и советчик! И это человек, в котором не было ни грамма пошлости! Никогда в жизни она не чувствовала такой обиды и боли. Ей казалось, что ее растоптали, унизили, оскорбили.
Ей захотелось догнать его и выкрикнуть – пусть слышат другие! – что-нибудь злое, ужасное, страшное – про ту их единственную ночь, про их общую дочь – пусть все узнают! И пусть «слабенькая» Верочка наконец потеряет покой!
Мария в изнеможении опустилась на стул и закрыла лицо руками. Спустя время она тяжело поднялась, бросила в сумку свои вещи – чашку с чайной ложкой, халат и тапочки – и медленно побрела к выходу. По дороге, у приемного отделения, вот, господи, испытание, ей снова попался Доктор.
– Маша, куда вы? – удивленно спросил он, взглянув на часы. До окончания дежурства оставалось еще три часа.
Она прошла мимо него, не взглянув в его сторону и не ответив на вопрос.
А если бы обернулась, увидела бы, что он застыл, словно соляной столб.
Она медленно шла домой, не видя никого вокруг и не замечая, как дождь хлещет ее по лицу и что туфли полны воды. Зайдя в квартиру, в первый раз она не подумала о том, какое же это счастье – отпереть входную дверь и вдохнуть запах родного дома. Она скинула туфли и плащ и, не умывшись, как подкошенная рухнула в неразобранную постель.
Люська тормошила ее за плечо.
– Мам, ну мам! Ты что, заболела? Пойдем обедать, мам!
Она присела на кровать матери и, видя, что мать не отвечает и даже не открывает глаза, горько заплакала.
– Что ревешь? – спросила Мария и тяжело сползла с кровати.
Побрела на кухню, достала из холодильника суп и поставила его на плиту.
Испуганная Люська сидела на табуретке и смотрела на мать.
Они молча пообедали, Мария помыла посуду и снова легла в постель.
Люська включила телевизор и кидала на мать тревожные взгляды. Мария смотрела в потолок и молчала.
Наутро она не поднялась как обычно и не стала собираться на работу.
– Может, врача? Позвоню в больницу? – осторожно спросила Люська.
Мария недобро усмехнулась.
– Не нужно врача. Хватит. Отлечились.
Потом села за стол и достала лист белой бумаги. Быстро, без раздумий написала что-то и протянула лист дочери.
– Сбегай в больницу и передай! – жестко сказала она. – Отдай этому… – тут Мария запнулась. – …главврачу.
Люська растерянно глянула на бумагу:
– «Прошу отпустить меня в отпуск по собственному желанию», – вслух прочитала она и уставилась на мать. – Это что, мам?
Мария равнодушно пожала плечом.
– Заявление. Что, не видишь? Отнеси, – повторила она и отвернулась.
Люська кивнула, с тоской посмотрела на улицу, где снова лил сумасшедший дождь, и со вздохом стала натягивать резиновые сапоги и курточку.
Открыв дверь, она, запнувшись, посмотрела на мать.
– Мам! А ты хорошо подумала? Какой отпуск? Сейчас? Мы же с тобой в Питер собирались, мам! Ты же мне обещала! – осторожно и тихо спросила она.
Мария строго посмотрела на дочь и уверенно повторила:
– Иди, Люсь! Я кому сказала!
Она села у окна и стала смотреть, как крупные и тяжелые капли со стуком ударяются и медленно сползают по стеклу. Она вспомнила ту осень, тот дождь и ту ночь, когда ей хотелось умереть – впервые в жизни. Вспомнила, как испугалась потом своих мыслей и как корила себя за них. Вспомнила, как брела обратно, продрогнув до костей, мокрая и измученная, как тяжело давался тогда ей, тогда еще молодой, каждый шаг и как силы совсем покинули ее и она с трудом добрела до дома.
Как тяжело ей было носить в сердце свою тайну и боль, и смотреть на дочь, на ее фигуру, лицо и повадки, ежесекундно видя в ней отца и свою единственную любовь. Как боялась она все эти годы, что ее ужасный грех раскроется, и все узнают. Она вспоминала свои сны – люди кричали ей вслед бранные слова и смеялись над ней. А потом к ней приходила Веруня, его безликие сестры и одинаковые дочери – и их была целая вереница, которая никак не кончалась. Они окружали ее плотным кольцом и все повторяли: «Как ты могла, Мария! Как ты могла? Вытворить такое – да еще с нами!»
Веруня еле держалась на ногах, хваталась за сердце и молча плакала, приговаривая: «Как же так, Маша? Ведь мы так тебе доверяли!» А дочери умоляли ее не «отнимать у них отца» и тоже дружно ревели и протягивали к ней руки.
А сестры злобно шипели, словно змеи, укоряя ее: «В доме была как своя. Пили из одного самовара. А оказалась – обычная гадина!»
Она вспоминала, как стала тогда обходить стороною их дом – было стыдно и горько. Горько видеть их счастье, их тесный, веселый, шумный и дружный мирок.
Горько и стыдно – вот что она испытывала все эти годы! Сколько она корила себя, что не сделала аборт! Ведь не было бы ее жуткой тайны и чувства вины. Правда, не было бы и дочки…
И все же грех говорить, жила бы с чистой совестью. Ведь муки совести, не приведи господи… Ничего нет страшнее!
И не чувствовала бы себя воровкой и предательницей. Впрочем, все тогда обошлось! Она понимала, что догадывается только Стеша. Но та – скала, никогда и ни слова!
А остальным… Да просто не было никакого дела до Марии и ее дочки. Ну, родила и родила – подумаешь, делов-то. Другие времена – бабы рожают для себя, и правильно делают. Толку от этих мужиков, как от козла молока…
Солнце, море, курортное место – закрутила одинокая баба с кем-нибудь из приезжих, да и слава богу. Не одна такая! Кому от этого плохо? А тот, из отдыхающих, ни сном ни духом – обычное дело! Вернулся небось к жене и не вспомнит.
А одинокой женщине радость – все не одна, с ребеночком!
Вдруг Мария подумала – жизнь была совсем ей не в радость. Ни рождение Люськи, ни любовь к Доктору – всю жизнь она испытывала страх и стыд. Только квартире и радовалась, а сейчас и эта радость прошла. Да нет, не только – с радостью всегда шла, нет, бежала она на работу – знала, сегодня, сейчас увидит его – и вот она, радость! Радость стоять рядом, подавать ему инструменты, не дожидаясь просьб и указаний, смотреть, как четко работают его руки, словно ловкие руки музыканта, играющего вслепую, без нот, по наитию и слуху. Радоваться вместе с ним после удачного исхода операции, горевать вместе с ним после трагических и безысходных случаев. Вместе! Все переживать вместе с ним! Как говорят – в горе и в радости! А после, когда он устало плюхался в кресло, приносить ему крепкий и сладкий чай – только из ее рук, только от нее…
И всегда – всегда! – он устало и мягко улыбался и просил ее задержаться. И она, каждый раз робея и стесняясь, присаживалась рядом, и они говорили, говорили… Сначала об операции – и ему всегда было интересно с ней это обсуждать, потом разговор плавно перетекал на дела больничные, а дальше и семейные. Она вспоминала, как он говорил жене: «Маша – мой первый друг!»
А у нее после этих слов все словно сворачивалось внутри – не друг, а предатель! Разве друзья так….
А теперь предателем был он – она вспоминала его гнусный смешок и не менее гнусный совет: «Пора наконец устраивать жизнь, Мария Харлампиевна! А то вы – не там и не здесь!»
Не там и не здесь… Правильно, это все про нее. И позор свой не скрыла – родила дочку. И уехать не уехала – боялась от него оторваться. И в дом его ходила как первый друг и дорогая гостья.
Кто же она после этого? Чужого не взяла, а ведь мечтала… и если бы это «чужое» хоть раз поближе к ней оказалось – да разве б она отказалась?
«Уеду! – решила Мария. – Вот сейчас точно уеду! Соберу манатки и… Куда? Домой? А что там дома?» Брат с мачехой давно уехали в деревню, тетки умерли, в доме уже другие хозяева – те, с кем она знакома слегка, почти шапочно. Туда она наезжала теперь совсем редко, пару раз в год – на могилы родителей и родни. Кто она там? Гостья. И вряд ли долгожданная. Да и как уедешь? Бросить дом, нажитое… Сорвать Люську со школы, оторвать от любимого места…
Снова начинать жизнь… Ни сил, ни желания.
Так она сидела весь день, вглядываясь уже в сумерки тихой улицы, и капли по-прежнему били в стекло и гулко стучали по подоконнику, отдаваясь в голове нерезкой и монотонной болью.
Люська застала ее в той же позе – стряхивая мокрую куртку, она смотрела из прихожей на мать и тяжело вздыхала.
– Ну? – спросила Мария. – Отдала?
Дочь кивнула и стала наливать в чайник воду.
– И что? – спросила Мария. – Подписал?
Люська пожала плечами.
– Не видела. Сказал, что ему сейчас некогда. Торопился, – добавила она и обернулась к Марии. – Поругались? – спросила она.
Теперь вздохнула Мария.
– Дура ты! – В сердцах сказала она. – Кто он и кто я!
Люська пожала плечами и вышла из кухни. «Странная все-таки мать женщина», – с сожалением подумала она.
Молчит все, ничем не делится. Кто знает, что у нее на уме? Ни друзей, ни подруг. Раньше хоть ходила в гости к Доктору. А потом и туда перестала. Ни гостей у них, ни родни. «Одни как персты, – подумала Люська и тут же призадумалась. – Персты? А почему бы нет? Перст – это ведь палец? А персты – пальцы, правильно. Вот они и есть эти персты – она и мать. И никого больше. И что там у нее на работе? И ведь не спросишь! Не у кого спросить! Разве что у этого доктора…»
Люська забралась с ногами на кресло и стала громко прихлебывать чай. Мария зашла в комнату, посмотрела на дочь и поморщилась – вот точно так же пьет чай ее отец. Шумно прихлебывая, втягивая в себя горячую воду, дуя на поверхность стакана и морщась от горячего пара.
Никогда это ее в нем не раздражало. А сейчас, при виде того, как это делает дочь, ее вдруг замутило, и она поскорее вышла из комнаты.
На следующий день, рано утром, проводив Люську в школу, Мария быстро собралась и уехала в Энск. Прямо из автобуса, не заходя в отчий дом, она сразу пошла на кладбище. Долго прибирала могилы, обновила серебрянкой оградки, посадила маленькие вечнозеленые туи и устало поплелась обратно. Она долго шла к родительскому дому, удивляясь, как изменился город и знакомые улицы. На улицах и набережной было тоскливо и пусто – курортный сезон уже закончился, и закончилась, собственно, «жизнь». Не играла громкая музыка, не кричали зазывно фотографы и продавцы сладкой ваты, не пахло терпкими духами от проходивших нарядно одетых дам и не блистали голодными очами одинокие мужчины, надеявшиеся на бурный, но короткий курортный роман.
Мария присела на влажную скамейку и расстегнула воротник осеннего пальто. Ветер, подвывая, весело гнал по пустынной набережной обрывки газет и прочего мусора.
Жизнь замерла, словно остановилась. Город словно впал в зимнюю спячку в ожидании следующего лета. Впрочем, так оно и было – городок уныло дремал. Он просыпался только к весне, как всякий курорт. Вот тогда хозяева домов и хижин, картонных «шанхаев» и дырявых сарайчиков, не слишком приспособленных для жилья и все же в сезон идущих на ура, лениво прибирались, красили окна и двери, доставали ветхое, старое белье – для снимающих – и пыльные сковородки, отзимовавшие в холодных и захламленных сараях.
Мария перевела дух и двинулась к родному дому, не надеясь, впрочем, ни на что хорошее. Остановилась у знакомой калитки и, вытянув шею, стала вглядываться в глубь двора. Было тихо. Она толкнула калитку и вошла во двор. Главное место дома – любого южного дома – большая летняя кухня, или веранда – большое пространство, где до холодов варились обеды, пенились в медных тазах душистые варенья, пеклись пироги, мылась посуда, и вся семья собиралась за столом, где болтались весь день дети, выпрашивая у хлопочущих женщин то хлеб, то конфеты, где молча садились за стол уставшие после работы мужчины и важно дули на огненное жаркое, летний «зал» – земляной пол, навес – был пуст. Наступило холодное время, и вся жизнь переместилась, естественно, в дом.
Мария села на лавку и оглядела до боли знакомое место. Дверь распахнулась, и на пороге появилась молодая женщина, кутающаяся в огромный пуховый платок.
– Вам кого? – недовольно спросила она.
Мария вздрогнула, поднялась с лавки и тихо сказала:
– Да никого. Уже – никого.
И быстро пошла к калитке.
Женщина спустилась со ступеньки и выкрикнула ей вслед:
– А вы, собственно, кто?
– Уже никто, – откликнулась Мария, торопясь выйти на улицу.
Хлопнула калитка, и молодая женщина окинула взглядом веранду. «Странная тетка, – подумала она, – чудная какая-то. Может, воровка? Аферистка, может? Сколько их сейчас расплодилось! Хотя… – она тяжело вздохнула, – господи, да что тут брать? Старые кастрюли и сковородки?»
Она снова вздохнула и с удовольствием открыла дверь в дом. Запахло знакомым теплом, и громко заплакал ребенок.
На автобусной станции Мария почувствовала, что сильно проголодалась. В буфете она взяла пирожок и горячий чай в картонном стаканчике. Замерзшие руки слегка согрелись.
В автобусе она прислонилась к стеклу и тут же заснула.
Люська внимательно разглядывала уставшую мать. Мария, не глядя на дочь, молча разувалась в прихожей.
– Ну, – требовательно начала Люська, – и где же тебя носило?
– В Н. ездила. На кладбище, – сухо отчиталась Мария и пошла на кухню.
Люська вздохнула и снова уселась у телевизора.
– Этот приходил, – выкрикнула она, – твой! Целых три раза!
Мать не ответила.
Две недели в дверь настойчиво звонили. Мария не открывала и в окно не выглядывала. Просто прибавляла звук у работающего целый день телевизора.
Однажды, придя из школы, Люська увидела, как мать, стоя на стремянке, переклеивает обои.
– Ничего себе! – сказала она вслух и принялась собирать с пола обрывки старых газет.
Две недели Мария ожесточенно терла кастрюли, скребла сковородки, перестирывала шторы и скатерти.
Дальше принялась варить варенье из поздних фруктов – кизила и айвы. Сетовала, что «пропустила» помидоры и перцы, рассказывая дочке, «какие грандиозные запасы» делали ее тетки.
– Так там была семья! – отозвалась Люська, макая баранку в плошку с пенкой от варенья. – А у нас что? Кому это есть?
Мария вздрогнула и присела на стул.
«Там – семья! А у нас что?» – звенели в ушах слова дочери.
Что у нас? Что? Что есть у нее, у Марии? К чему эти хозяйственные подвиги?
К чему вся ее жизнь? Когда в ней нет никакого смысла…
Раньше у нее была работа, и был он … А сейчас? Да, у нее есть дочь. Но дочь эта… Человек пустой и ненадежный. Вспорхнет, и как не было. Мария вспомнила, как плакал отец, когда она уезжала. И как ей хотелось вырваться на свободу… и нет от Люськи никакого тепла… Такая же бессердечная, как и ее отец…
Про работу Мария старалась не думать. И все же снилась ей операционная, тонкое позвякивание инструмента и его глаза. Слов им уже не требовалось – она понимала его с полувзгляда. И он рассказывал всем, что операционная сестра – это важнее, чем жена. Потому что партнер. Потому что помощник. Говорил, что завидует сам себе.
И все же эти сны были лучше, чем те, которые изводили ее всю ее жизнь. Те были страшнее.
Теперь, идя на базар или на почту, Мария обходила тот дом стороной – не дай бог, кого-нибудь встретить. Не дай бог, встретить его!
Однажды увидела в магазине знакомую докторшу. Та, разумеется, набросилась с вопросами.
Мария сухо ответила – просто устала. Ноги больные, стоять тяжело. Хочу отдохнуть, а там – посмотрим. Может, найду работу полегче. Пойду в медпункт на вокзале. Или в поликлинику на прием.
Докторша с сомнением посмотрела на Марию и почему-то покачала головой.
Люська, видя хозяйственное рвение матери, бросила однажды со смехом:
– Ты б еще свиней завела! А потом – на базар!
Мария застыла с поварешкой в руках, посмотрела на дочь и задумалась. А наутро пошла в сараюшку.
Деревянные сараи, покосившиеся, кривые, словно пьяные, стояли во дворе дома – обычная южная история. Сарайчик прилагался к каждой квартире. Мариин пока пустовал – вернее, не был задействован. В нем хранила свой инвентарь – метла, лопаты и ведра – дворничиха Даша. Мария вынесла Дашино богатство во двор и принялась за уборку.
На следующий день приволокла деревянный ящик, в котором шумно гомонили две довольно облезлые белые курицы и жидковатый петух, норовивший клюнуть Марию в лицо или, на худой конец, в руку.
Мария насыпала новым питомцам зерна, налила воды и заперла сарайчик на новенький блестящий замок. Шумный петух с несвободой был не согласен и грудью бросался на хлипкую дверь. Мария вернулась и приперла дверцу здоровым поленом.
Люська, узнав про «хозяйство», покрутила пальцем у виска – совсем мать рехнулась. Но вопросов не задавала – каждый сходит с ума по-своему.
Последний штрих – Мария сменила шторки на кухне и притащила две новые кухонные табуретки.
Пересчитала оставшиеся деньги и тяжело вздохнула.
На следующий день, переводом, Мария устроилась в медпункт на автобусной станции. С больницей было покончено.
Люська заканчивала школу. Мать сурово спросила про планы на жизнь. За этой суровостью прятался страх, что дочка сорвется и уедет. Хотя бы в районный центр. Там, по крайней мере, есть три училища – педагогическое, медицинское и парикмахерское.
Люська сказала, что в районку не поедет. Останется в городе и пойдет работать. После выпускного отдохнула пару недель и пошла в магазин канцтоваров. Разумеется, продавцом.
Мария облегченно выдохнула – дочка пока оставалась при ней. Пока. Да и то слава богу! А значит, одиночество, которого она, как оказалось, боялась больше всего – всю свою жизнь, – ей не грозит.
Так ей казалось. Потом, спустя пару лет, она проклинала себя за то, что не выперла Люську учиться. Но жизнь уже распорядилась по-своему.
Анатолий Васильевич Ружкин был в городке человеком известным. Но, увы, не благими делами.
Был он человеком, по мнению окружающих, мягко говоря, пустым и неблагонадежным – тихим пьяницей, балаболом и бабником. Словом, никчемным. Работал электриком на телефонном узле. Ходил франтом – всегда при светлой сорочке, желательно голубой – под цвет ярких глаз, при галстуке в мелкую крапочку и в отутюженных, хоть и сильно потрепанных брючатах. Росту он был хорошего, фигуру имел стройную и лицо симпатичное – «интересное», – как говорили про него женщины. Коим, кстати, не было числа. Женщины Анатолия Васильевича очень любили. За что? Им, женщинам, виднее. Но кроме женщин случайных – а имя им легион, – были подруги и постоянные. Очень даже постоянные – практически гражданские жены. И было их, между прочим, целых три!
Катерина, первая любовь и мать двух его сыновей, была уже немолодой, довольно обрюгзшей и потрепанной жизнью. Торговала на железнодорожном вокзале водой с сиропом и без. Была она хамкой и сиропа не доливала, но все, кто однажды, по незнанию или неосторожности, с ней связался, помнил об этом не один день. И больше таких ошибок не повторял.
Два ее сына, оболтусы Витька и Колька, болтались по городу и задирали прохожих. К папаше относились с презрением, называя его сраным интеллигентом.
Обида за мать и полное неприятие папаши сделали свое дело. Когда он приходил к ним, они злобно цыкали и отпускали пошлые шуточки. Анатолий Васильевич расстраивался до слез и пытался с ними заигрывать. На что получал, разумеется, жесткий отпор.
Когда пацаны выкатывались за дверь, не желая наблюдать все эти «тити-мити», он жаловался Катерине на их грубость. Она шмякала на стол бутылку и коротко бросала:
– Безотцовщина! – прекращая этим все дальнейшие прения.
Анатолий Васильевич выпивал рюмочку, вытирал скупую мужскую слезу и переключался на другие темы – что напрасно душу травить?
Они вспоминали с Катериной молодость и свою пылкую любовь. А там, поверьте, было много, как ни странно, хорошего!
Катерина на судьбу не роптала – родила по любви и в любви прожила. Толик ее не бросил и, хоть его пассии были уже посвежее и помоложе, к прежней подруге захаживал и телом ее немолодым не брезговал.
А что у других, у замужних? Мужики – без слез не взглянешь, водкой по горло наливаются, баб своих матерят и руку на них поднимают. Вот и смотри на это с утра до вечера и жди, когда огребешь!
А тут – все культурно, со вкусом. От детей своих Толик никогда не отказывался, в метрике записан отец, денег, правда, почти не давал – да и откуда у него деньги? Человек он честный и бескорыстный. К ней всегда с почетом и уважением – Катя, Катя…
Ни одного грубого слова! Только ласка. Прижмет в коридоре и за задницу щиплет. Пустячок, а приятно!
На Восьмое марта всегда с пастилой и мимозой, а в букете открытка: «Спасибо, Катя, за пережитые чувства!»
Ну? И какая женщина от этого откажется? К тому же немолодая. А ведь ходит! Раз в две недели – как отче наш! А ей больше и не надо – силы не те, да и страсть поутихла.
А что не женился – так она его давно простила. Холостяк по натуре, куда деваться…
Молодые его окрутить не могут, что говорить! Так что Катерине совсем не обидно.
Лариса Ивановна была женщиной строгой и даже принципиальной – завуч в школе, ноблес оближ, положение, как говорится, обязывает!
Женщиной она была видной – высокая, крутобедрая, грудастая. Юбка в обтяжку, блестящий и жесткий капрон. Душное облако духов и высокий начес. Боялись ее и ученики, и родители.
Не боялась только дочка Алена – тот еще фрукт! Алена была красавица и отличница. Красавица – в папу, отличница – в маму. Но вот папу своего, Анатолия Васильевича Ружкина, «папашку», Алена, увы, тоже не уважала.
Так и говорила про него – чмо. Мать свою не понимала – ну, что она нашла в этом уроде?
Нищий, пьющий, гулящий. Понятно – когда-то был дикий красавчик! Но что, как говорится, с того? А за то, что на матери не женился, у Алены была на него жгучая обида.
У нее – да, а у матери, видимо, нет. Вот чудеса! И ждет она его по-прежнему, выглядывая в окно. И стол накрывает: салатики, селедочка – прям как на Новый год! И причепуривается, словно на первое свидание. Духами так обольется, хоть нос затыкай!
И все мимо зеркала, мимо зеркала… Дура, ей-богу! Вот она, Алена, с таким вот чмом – да ни за что на свете и ни за какие деньги!
Когда папаша заходил в квартиру, Алена корчила лучшую из своих презрительных рожиц и обиженно надувала губы.
Папаша задавал дурацкие вопросы про школу и просил показать дневник. Алена смотрела на мать, и та делала «зверские» глаза. Дневник приходилось предъявлять.
Папаша надевал очки, листал дневник и начинал умиляться. Потом доставал из кармана шоколадку и, шмыгая носом от умиления, протягивал дочери. Словно это была не шоколадка, а золотые сережки.
Алена шоколадку брала, делала книксен и, боясь смотреть на мать, снова корчила рожу.
Потом собирала вещички и отправлялась к бабуле – маман уже нервно посматривала на часы.
На улице Алену душили злые и обидные слезы – ах, лучше бы ее отец был летчиком и разбился на задании! Или моряком, утонувшим при крушении корабля.
А Лариса Ивановна, покачивая красивыми бедрами, склонялась над Толиком, подкладывая ему салатик «мимоза» и дразня приоткрытым и пышным бюстом.
Они торопливо ужинали, выпивали бутылку шампанского, и Анатолий Васильевич благодарил «дорогую Лару» за прекрасную дочь.
«Дорогая Лара» снова нервно смотрела на часы и торопливо принималась убирать со стола.
Что ее ждет впереди, знала только она. И больше никто на свете – ни ее мать, ни подруги, ни, разумеется, Алена.
Потому что дело касалось личной, можно сказать, интимной жизни.
А личная жизнь ее заключалась в том, что каждый раз, ах, каждый раз! – в каждую их совместную ночь она переживала восхитительные моменты трепета, любви и полнейшего, через край просто, женского счастья.
Анатолий Васильевич был непревзойденным любовником и восхитительным мужчиной! А Лариса Ивановна была женщиной страстной и… очень страстной!
Нет, конечно, что греха таить, пару раз она пыталась найти ему замену – обижаясь на его холостяцкие замашки и нежелание идти в загс. Но все попытки завершались крахом – ни один мужчина не мог сделать ее счастливой, ни один!
Все они были лишь жалкий суррогат и подделка. Никто не говорил ей таких головокружительных, волшебных слов. Никто не придумывал такие милые, такие смешные, немного дурацкие прозвища.
Никто так не восхвалял ее ноги и грудь. И никто не думал в тот самый-самый жгучий момент о ней так, как думал он.
Помаявшись, она решила – так, значит, так. Значит, такая судьба! В конце концов, варить мужу борщи, стирать носки и выносить его занудство – не такая уж и завидная доля. А у нее дочка от любимого человека и щемящая радость от нечастых, но таких теплых встреч!
У нее – всегда праздник. Всегда Новый год. И черт с ним, с законным браком. Как говорится, хорошую вещь браком не назовут!
Подумала и смирилась. А что до Алены… Строптивая, да. Непокорная. Но сегодня эта Алена рядом, а завтра улетит замуж, и только ее и видели! А любимый Толик останется при ней. В этом она была почти уверена.
Третья подруга Анатолия Васильевича жила, слава богу, в соседнем поселке. И то счастье – Катерина и Ларочка друг с другом давно смирились и даже хмуро кивали друг другу при встрече.
А вот Альфия… Альфия была строгой. Требовала, чтобы он навещал ее и сына два раза в неделю. Он и старался.
Еще у Альфии был отец. Вот тот смотрел на Ружкина как волк на овцу. Стоял на крыльце, тянул «Беломор» и щурил злые глаза.
За стол с ним не садился – презирал. Вечером, в саду, когда Анатолий Васильевич торопился «до ветру», папаша железной дланью больно хватал его за локоть и грозно вопрошал:
– Когда? Когда с Алфиюшкой пойдешь и запишешься?
Анатолий Васильевич начинал что-то вяло и невразумительно мямлить, оправдываться и все пытался вырвать зудевшую руку.
А однажды сообразил и бодро сказал:
– А зачем я вам? Нищий, уже пожилой… Альфия ведь такая красавица! Найдет жениха помоложе. Как пить дать – найдет!
Папаша, как ни странно, задумался и согласился – позор они уже почти пережили, внучка своего он обожал. Только вот дочку жалко. Молодая ведь баба! И вот с этим вот… Говном – по-другому не скажешь!
Он злобно сплюнул и чертыхнулся – а и вправду, зачем ему такой зять? Ни дать ни взять, а не зять! Может, сосватает старая Зуля красавицу Альфию?
А красавица Альфия и слушать о женихе не хотела. Говорила – люблю отца моего ребенка. Люблю, и точка! А загс мне твой – как собаке пятая нога! Не нужен, и все!
И бросалась целовать сына – ожесточенно, словно в последний раз.
Вот такое «добро» и прихватила ее глупая Люська. Какая беда! Уж лучше бы отправила ее в город. Лучше бы там пропала, чем здесь, на глазах!
Дуру эту он подцепил в городском парке. Люська ела пломбир в вафельном стаканчике и глазела на стреляющих в тире. Анатолий Васильевич Ружкин тоже ел пломбир и тоже поглядывал по сторонам. Увидев Люську, он подошел поближе и нежно улыбнулся.
– Вкусно? – поинтересовался он.
Люська радостно кивнула. Ей и вправду было вкусно и весело. Погода стояла замечательная, и море прогревалось день ото дня. По ночам она долго мечтала, как примерно через пару недель она наконец зайдет в прозрачную и еще прохладную воду, которая обожжет ее моментально и сладко, она постоит так минут пять – плотно зажмурившись, а потом со всего маху бросится в воду и – поплывет! Ноги будет сводить – разумеется, дыхание перехватывать, но… Все равно это будет ни с чем не сравнимое счастье.
Люська доела пломбир и оглянулась в поисках урны.
– Постреляем? – задорно предложил незнакомый, немолодой, но все же очень интересный мужчина.
Люська радостно кивнула, и они подошли к стойке тира.
Анатолий Васильевич осторожно взял Люську за плечи, приобнял и вместе с ней стал наводить легкое ружьишко.
Люськины пульки отчаянно пробивали «молоко». Потом ружьишко взял Анатолий Васильевич. С третьего выстрела он попал в призового розового медвежонка и радостно протянул его Люське.
Люська прижала медвежонка к лицу и всхлипнула.
Анатолий Васильевич мягко прихватил ее под руку и повел по аллее к заезжему луна-парку.
Они прокатились на каруселях с цепями, пару раз – на маленьком колесе обозрения, где сидели очень плотно и тесно, и она чувствовала острой коленкой теплое бедро ее нового знакомого.
Когда аттракционы закончились и они вышли на улицу, он предложил ей посидеть в кафе – выпить «по чашечке кофе и бокалу «Советского полусладкого».
В кафе на центральной улице, где собиралась вся молодежь, Люська поежилась от смущения и одернула свое старенькое пестрое платье.
В зале было почти темно и тихо играла музыка. Подошла официантка, насмешливо оглядела вновь прибывших и со вздохом зажгла маленькую свечку, стоящую на кофейном блюдце.
После трех глотков шампанского у Люськи закружилась голова, и мир показался ей огромным и прекрасным.
И открыл ей этот мир ее новый знакомый, вежливо представившийся Анатолием.
Он рассказывал Люське, что глубоко одинок и даже почти несчастен. Проживает один, «пищу» готовит самостоятельно. Рубашки стирает, простите, тоже.
Дата добавления: 2015-09-18 | Просмотры: 581 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |
|