Петрушка
Лилипут Петр Самуилович Борейко, служащий скоморохом в Кремлевской Потешной Палате, вернулся к себе домой после пятничного концерта для Внутреннего Кремлевского Круга в третьем часу пополуночи. Большой красный автобус потешников, как обычно развозящий лилипутов в ночь после представления, подвез его к самому подъезду девятиэтажного кирпичного дома на Малой Грузинской.
Водитель открыл дверь, объявил:
— Петруша Зеленый — на выход!
Дремлющий в заднем кресле Петруша очнулся, сполз на пол, неспешно пошел к выходу. В полумраке салона автобуса, в казавшихся не по размеру большими креслах дремали еще двадцать шесть лилипутов. Все они были в своих потешных костюмах, в гриме, колпаках и шапках. И все без исключения спали. Пройдя по проходу между спящими баба-ягами, лешими, водяными, кикиморами и ведьмами, Петруша протянул свою маленькую ручку водителю и произнес хриплым, скрипуче-высоким голоском:
— Бывай, Володь.
Водитель сомкнул татуированные пальцы вокруг этот ручки:
— Спи спокойно.
Петруша размашисто, в раскачку спустился по ступеням автобуса, спрыгнул на мокрый от непрекращающегося мелкого дождя асфальт. Дверь закрылась, автобус отъехал. Петруша стал подниматься по другим степеням, каменным, к двери подъезда. Он был в костюме Зеленого Петрушки: в троеверхой зеленой шапке с бубенчиками, в зеленом кафтанчике с громадными пуговицами, в зеленых переливчатых штанах и коротеньких зеленых сапожках с загнутыми носками. Лицо Петруши тоже было зеленым, но с красными веснушками и большим алым носом. За спиной у Петруши болталась зеленая, ярко блестящая даже ночью, балалайка.
В уехавшем автобусе остались спать еще три Петрушки — Красный, Синий и Золотой.
Петруша вытащил пластиковый ключ, приложил к замку исцарапанной и исписанной двери. Дверь пискнула, открылась. Лилипут проскользнул внутрь неярко освещенного подъезда. Здесь было не очень чисто, но зато без следов разрушений или поджогов: три года назад дом у земщины выкупила Дорожная Управа. Петруша вызвал лифт, но тот не отозвался.
— Тьфу ты, жопа-антилопа! — проскрипел Петруша свое обычное ругательство, вспомнив, что сейчас уже не пятница, а суббота, а по выходным ни один лифт в Москве-матушке работать не должен по приказу управы городской. Экономия! Иностранное слово… А по-русски — бережливость.
Петруша побрел на шестой этаж пешком. На каждую ступеньку приходилось серьезно зашагивать, сильно накрениваясь на другой бок. Бубенчики его звенели в такт, зеленая балалайка ерзала за спиной. Так в раскачку он преодолел все пять этажей, подошел к своей двери № 52, приложил к ней все тот же прямоугольный ключ. Дверь пропела «Ах, кто-то с горочки спустился!» и отворилась.
Сразу же в квартире загорелся свет и выкатился большой бежево-серебристый робот Егорр:
— Здравствуйте, Петр Самуилович!
— Здорово, Егорро, — устало произнес Петруша, прислоняясь к низкой вешалке и переводя дыхание после долгого подъема.
Робот подъехал к нему вплотную, живот из бежевого пластика раскрылся, осветился: внутри робота стояла рюмка водки. И сразу же зазвучал марш тореадора из оперы Кармен. Четыре года назад это стало традицией после каждого ночного выступления в Кремле.
Отдышавшись, Петруша вынул рюмку из живота робота, чокнулся с его серебристым лобком, выпил водку и поставил рюмку на место. Снял с себя балалайку, отдал роботу. Привалившись к вешалке, стянул сапоги. Потом снял свой наряд Зеленого Петрушки, повесил все на руки Егорра. Робот, урча, поехал к платяному шкафу.
Оставшийся в одних черных трусиках Петруша устало потянулся, зевнул и прошлепал в ванную. Здесь уже шумел кран, наполняя ванну пенящейся водой. Петруша с удовлетворением заметил, что робот добавил в воду не надоевший «Яблоневый сон», а «Сказку Семи Морей». Он стянул трусики, перевалился через край ванны и бултыхнулся в воду.
Пена пахла морем. Петруша сразу утонул в ней. Теплая вода, бурлящая вокруг его маленького, уставшего тела, была восхитительна. Выпитая водка распускалась в желудке горячим цветком.
— Ништяк… — выдохнул Петруша и закрыл глаза.
В ванную въехал Егорр с зажженной сигаретой «Родина». Не открывая глаз, Петруша приоткрыл накрашенный алым рот. Робот вложил в него сигарету, развернулся и замер с пепельницей. Петруша с наслаждением, глубоко затянулся, выпустил из ярких губ струю дыма. Столкнувшись с дымом, пена недовольно затрещала. Петруша снова затянулся, промычал. Робот взял у него сигарету. Петруша со стоном наслаждения схватил свой алый нос, отлепил, швырнул на пол. Потом принялся смывать грим с лица.
Смыв все, он снова открыл свой маленький рот с тонкими, бледными губами. Робот вложил в него сигарету. Вода перестала течь. Петруша курил, расслабленно лежа в ванне и глядя в темно-синий потолок с приклеенными блестящими звездами. На выступлении все прошло гладко, он скоморошил и плясал, как всегда лихо и легко, с «огоньком», вертя «веретёнко», ходя «кочергой», «уткой», «метелицей», «рябчиком», «щукой», «самоваром», «Ванькой-встанькой», а уж когда проходился «американцем» с жопным присядом, весь Внутренний Круг, собравшийся в Грановитой палате, одобрительно хлопал и свистел, а князь Борис Юрьевич Оболуев дважды кинул в Петрушу золотым.
— Два золотых и серебра… рублей на десять… — пробормотал он, вспоминая и разглядывая звезды.
— Чего изволите? — спросил робот.
— Ничего, — Петруша стряхнул пепел в пену. — Дай-ка еще водочки.
— Слушаюсь, — робот открыл живот.
Петруша вынул из него рюмку, опрокинул себе в рот, отдал роботу.
— Фух… хорошо… — пробормотал он, переводя дух и затягиваясь.
— Хорошо то, что хорошо кончается, — проговорил робот.
— Точно, — закрыл глаза Петруша, откидываясь на пластиковый подголовник. — Собери-ка мне поесть. Только не грей ничего.
— Слушаюсь.
Робот уехал. Петруша докурил, сплюнул окурок в пену. Встал, включил душ. Сильные струи воды ударили сверху из широкой розетки. Петруша ссутулился, скрестил руки на гениталиях. Потом распрямился, задрал голову, подставляя лицо под струи. Ему стало совсем хорошо, усталость утекала вместе с водой.
— Ну вот, — он выключил душ, вылез из ванны.
Снял с низкой вешалки махровый халатик, надел, влез на деревянную лесенку, стоящую перед раковиной, глянул на себя в зеркало: широкое лицо с маленькими, подзаплывшими глазками, курносым носом и маленьким, упрямым ртом. Он взял с полки расческу, зачесал назад редкие волосы песочного цвета.
— Ну вот, — повторил он и показал себе острый язычок с белым налетом. — Будь здоров, Петруша!
Слез враскачку с лесенки, вышел в гостиную. Там Егорр уже заканчивал накрывать на стол.
— Как дела? — Петруша шлепнул своей теплой, белой после ванны ладошкой Егорра по его вечно холодной пластиковой заднице.
— Как сажа бела, — ответил тот, расставляя закуску.
— Осве-жить!
— Слушаюсь.
Петруша достал из Егорра рюмку, отпил половину, подцепил на вилку соленый рыжик, отправил в рот и зажевал. Затем допил рюмку, взял рукой соленый огурец, сел за стол и захрустел огурцом. Перед ним стояли тарелка с нарезанными роботом вареной и копченой колбасами, плошка с баклажановой икрой и не очень аккуратно открытая банка килек в томатном соусе. В центре стола стоял сахарный Кремль. Все двуглавые орлы и часть стен уже были съедены Петрушей.
— Новости? — спросил он.
— Новостей нет, — ответил Егорр.
— Это хорошо, — кивнул Петруша, взял кусок черного хлеба и с жадностью набросился на еду.
Ел он быстро и с явным усилием, словно работал, отчего голова его вздрагивала, а мускулы лица яростно ходили под бледной, нездоровой, измученной гримом кожей.
— Освежить! — приказал он с полным ртом.
Робот покорно распахнулся.
Выпив четвертую рюмку, Петруша сразу сильно захмелел и зашатался на стуле. Движения его ручек стали неточными, он опрокинул банку с кильками, и отломив хлеба, принялся вымакивать пролитый соус со стола.
— Из-за леса-а-а, скажем, из-за го-о-ор, — запел он, подмигнув роботу.
— Выезжа-а-ал дядя Его-о-о-ор, — сразу ответно подхватил робот.
— Он на сиво-о-ой да на теле-е-еге, — пропел лилипут, икнув.
— На скрипу-у-учей лошади-и-и-и, — пропел робот.
— Да и-го-го-го-го-да! — запели они вместе.
Петруша захохотал, откидываясь назад и роняя вилку. Сжимая в руке хлебный мякиш с вымаканным соусом, он скрипуче похохатывал, раскачиваясь. Робот стоял, помигивая синими глазами.
— Освежить! — тряхнул головой Петруша.
Пластиковый живот распахнулся. Петруша взял рюмку, отпил, осторожно поставил на стол:
— Ну вот…
Перевел плавающий взгляд маленьких глазок на робота:
— Как стекло во множественном числе?
— Вдребезги! — ответил робот.
— Молодец, — икнул Петруша. — А как дела?
— Как сажа бела!
— Мо-ло-дец! — простучал Петруша кулаком по столу.
Недопитая рюмка опрокинулась.
— Фу ты, жопа-антилопа… освежить!
Робот распахнулся. Маленькая ручка вынула из него рюмку водки. Плавающие глазки заметили сахарный Кремль:
— Так.
Он влез на сиденье стула, встал, потянулся к Кремлю, почти ложась на стол. Дотянувшись, отломил зубец от кремлевской стены, сунул в рот, полез назад, попал ладошкой в колбасу. Сел с размаху на стул, громко захрустел сахаром:
— И как ммм… у нас дела?
— Как сажа бела.
Петруша дробил зубами зубец кремлевской стены.
— Вот что, Егорро, — задумался он, — дай-ка ты мне…
— Чего изволите?
— Дай-ка мне Ритулю.
В комнате возникла не очень качественная голограмма молоденькой лилипутки, сидящей в саду в кресле-качалке. Лилипутка качалась, улыбаясь и обмахиваясь веером, казавшимся в ее миниатюрных ручках громадным.
— Отвернись! — скомандовал Петруша роботу.
Робот отвернулся.
С рюмкой в руке Петруша вылез из-за стола, подошел к голограмме, неловко сел рядом на мягкое покрытие пола, расплескивая водку.
— Здравствуй, Ритуля, — проскрипел он, — здравствуй, дорогая.
Маленькая женщина продолжала раскачиваться и улыбаться. Иногда она подносила веер к лицу, закрывалась им и подмигивала.
— Ритуль. Сегодня опять это. Без тебя скоморошили. Шестьдесят второе представление. Без тебя, — отрывисто забормотал Петруша. — Шестьдесят второе! И без тебя. А? Вот так. И все по тебе скучают. Страшно. Все! Настя, Борька, Огурец, Маринка. И этот… новенький… Самсончик. Водяной который. Все, все. А я тебя страшно люблю. Страшно! И буду тебя ждать. Всегда. А осталось совсем это. Недолго. Полтора годика. Быстро пролетят. Не заметишь. Там, у себя. Не заметишь даже. Пролетят, как птичка. Раз, и нет. И срок кончится. И все у нас будет это. Хорошо. Денег теперь много, Ритуля. Зело много. Сегодня мне князь это. Оболуев. Два золотых кинул. Кинул в морду! Оболуев. А?! И все. И прошлый раз серебра швыряли… просто… ну. Как это. Страшно! Кидают и кидают… И Сергей Сергеич сказал. Точно! Что с нового года прибавят. За выслугу. И будет у меня уже это. Сто двадцать. Золотом. В месяц. И еще швырялово. А?! Заживем королями, Ритуля. Будь здорова там это. Риточка. За тебя.
Он выпил, сморщился, выдохнул. Осторожно поставил пустую рюмку на пол. Посмотрел на качающуюся Риту.
— Знаешь, это. Ритуль. Тут наш Витенька. Налево скоморошил. Это. Для тайноприказных. А?! А там был один опричник. Бухой сильно. Напился. И Витька так ему понравился, что тот ему три золотых кинул. Сразу! А потом это. Даже его на колени посадил. Иго-го! Вином поил. И сказал, что может мы это. И для опричных представим. Потому что! Опричные лилипутов раньше не любили. А теперь это. Любят. А? Вот. Может быть. А чего? Договорится он с этим. С Бавилой. И все. И станем для опричных плясать. И будет все хорошо. Все! А тот угощал. Витеньку. Так вот. И Витенька наш это. Он зело борзенький. И спросил у тайноприказного прямо. В лоб: ко-гда пе-ре-смотрите де-ло кре-млевских ли-ли-путов?! В лоб! А?! Витенька! А тот выслушал. Серьезно. И ему серьезно это. Отвечает: скоро! Вот так. Серьезно ответил: ско-ро! Ско-ро! А это значит — будет это. Пересмотр. А потом — амнистия. И всех вас, всех шестнадцать вы-пус-тят! Вот!
Петруша щурил свои заплывшие от выпитого, грима и усталости глазки на раскачивающуюся Риту. Она по-прежнему обмахивалась, прятала личико за веер, подмигивала.
— Амнистия, — произнес Петруша и облизал маленькие губы. — Погоди… Я же это. Говорил. Я же тебе говорил! Уже. Да? Погоди… Егорр!
— Слушаю.
— Я говорил Ритуле про амнистию?
— Говорили.
— Когда?
— 12 августа, 28 августа, 3 сентября, 17 сентября, 19 сентября, 4 октября.
Петруша задумался.
Рита качалась, обмахивалась, улыбалась и подмигивала.
— Чего ты? Смеешься чего? Дура.
Он взял пустую рюмку, кинул в голограмму. Рюмка пролетела сквозь улыбающуюся Риту, отскочила от стены, упала на пол. Рюмка была из живородящего прозрачного пластика. Робот тут же подъехал, поднял ее, убрал к себе в живот.
— Пизда! — выкрикнул Петруша, злобно глядя на Риту.
Рита подмигнула из-за веера.
— Погоди… — Петруша озабочено скривил губы, вспомнив что-то. — Погоди, погоди… Егорр!
— Слушаю.
— Мне захотелось! Быстро! Это! Это! Колпак!
Егорр подъехал к платяному шкафу, открыл, вынул зеленый трехверхий колпак Петрушки.
— Быстро! Давай!
С колпаком в руке робот поехал к Петруше.
— Быстрей, жопа-антилопа! Живо!
Шатающийся Петруша выхватил у него колпак, нахлобучил на голову, скинул халат, оставшись голым.
— Самого давай! — закричал он.
Сразу же исчезла голограмма Риты и возникла другая: государь, сидящий в царской ложе Большого театра.
— Здравы будьте, государь Василий Николаич! — выкрикнул Петруша, и попытался пройтись «самоваром», но упал.
— Здравы, здравы будьте…
Он заворочался, поднялся, шатаясь. Поклонился государю, отдал честь и забормотал:
— Есть подарочек для Вашей царской милости от болотной гнилости, от медной ступы, от конской залупы, от кошачьей сраки, от хромой собаки, от голодной бляди, от больного дяди, от мясной колоды, от сырой погоды, от битой рожи, от рваной одёжи, от ползучего гада, от ядерного распада, от гнилого крыльца, от клейменого молодца, от худого лукошка да от меня немножко.
Он наклонился, выставив свой сухонький зад прямо перед спокойным лицом государя:
— Егорр! Запал!!
Робот поднес к заду свой средний палец-зажигалку, вспыхнул огонек. Петруша громко выпустил газы. Они вспыхнули зеленовато-желтым. Быстрое пламя съело голову государя и погасло. В голограмме образовалась дыра. Государь по-прежнему сидел в ложе, но без головы и части левого плеча.
Петруша выпрямился, пошатываясь, отошел от голограммы, глянул:
— Ну вот.
Совсем заплывшие глазки-щелочки весело оценили ущерб, нанесенный государю:
— Ништяк! А, Егорр?
— Так точно.
— Ну-к, это… дай прошлый.
Рядом с голограммой возникла точно такая же, но поменьше. На ней у государя не было только шеи и подбородка.
— Во, видал?! — Петруша подошел к роботу, обнял его за граненое бедро. — Тогда бздёх низом пошел. И это. Слабо я тогда, а? Слабо пернул, а?
— Так точно.
— А сегодня? Как я? Круто! А? Егорр!
— Так точно.
Петруша и робот стояли, разглядывая голограммы. Покачивающийся и перезванивающий бубенчиками колпак на голове Петруши то и дело прислонялся к узкой талии робота.
— Осве-жить! — скомандовал Петруша.
И протянув руку, вынул из робота рюмку, расплескивая, понес ко рту, хотел было выпить, но остановился, перехватил рюмку в левую руку, а правой показал голограммам кукиш:
— Вот тебе!
Толкнул локтем робота:
— Егорр!
Робот сложил кукиш из серебристых пальцев, показал голограммам:
— Вот Вам, государь Василий Николаевич.
Два кукиша, один серебристо-строгий наверху, другой розовато-белый, покачивающийся, внизу, надолго повисли в воздухе.
Петруша устал первым, опустил руку.
— Молодец! — он шлепнул робота по заду, выпил, швырнул рюмку за спину. Робот тут же развернулся, поднял ее, убрал в себя.
— Это… — Петруша почесал голую, безволосую грудь. — Надо это…
Его заплывшие глазки-щелочки оглядывали гостиную.
— Егорр!
— Чего изволите?
— Это… — короткопалые ручки Петруши беспокойно зашарили по груди. — Я это…
— Чего изволите? — смотрел на него робот.
— Как это… — мучительно вспоминал лилипут, и вдруг размашисто сел на ковер, завалился на спину, но поднялся, встряхнул головой.
Бубенчики зазвенели. Робот смотрел на хозяина. Тот молча смотрел на робота, шевеля пальцами рук и ног.
— Ты… кто? — спросил Петруша, еле ворочая языком.
— Я робот Егорр, — ответил робот.
— И как… дела?
— Как сажа бела.
— А ты… это… ну…
— Чего изволите?
— Ты… кто?
— Я робот Егорр.
Петруша поднял руку, потянулся к роботу, шевеля губами, но вдруг рухнул навзничь и затих. Робот подъехал к нему поближе, опустился на колени, медленно наклонился, взял Петрушу на руки, выпрямился, встал. Поехал в спальню. Петруша спал у него на руках, открыв маленький рот. Робот положил его в разобранную кровать, накрыл одеялом. Снял с головы спящего колпак, поехал в гостиную. Убрал колпак в платяной шкаф. Убрал со стола. Выключил голограммы. Выключил свет. Подъехал к стене. Переключился на спящий режим. Синие глаза его погасли.
Кабак
Питейный дом «Счастливая Московия» на углу Неглинной и Малого Кисельного, принадлежащий крещеному еврею Абраму Ивановичу Мамоне, к восьми часам вечера уж полон разнообразнейшей публики.
Кого только не встретишь здесь! Земские копченые с опальной Трубной улицы и прилежащих переулков, мокрые наемники с трудовой биржи, целовальники из закладных контор Самотеки, учащиеся старших ступеней ремесленного училища № 78, студенты архитектурного института, китайцы с Троицкого рынка, отставные клоуны и акробаты с цирка на Цветном бульваре, спивающиеся актеры из театра Теней, торговки из соседних лавок, бульварные проститутки, наутилусы, палачи, глупенькие, сбитеньщики, калашники и просто пьяницы.
Необъятный, задымленный, всегда пропахший водочным перегаром, пивом, вяленой рыбой и человеческими испарениями подвальный зал кабака строго поделен на сословные и деловые зоны: здесь, например, у исписанной занозистыми стихами и облепленной живыми картинками бетонной колонны шумят студенты с ремесленниками, чуть поодаль «сосут пивко с прицепом» цирковые, под навесом из светящегося живородящего волокна гужуются говорливые китайцы, в углу возле обшарпанного кондиционера «опрокидывают» рябиновую хохотливые торговки, отстоявшие в лавках свою смену, рядом с ними выпивают сбитеньщики, калашники, разносчики дешевой еды, в узком «тамбуре» пропускают по рюмочке «клюковки» перед выходом на бульвар ярко накрашенные проститутки, а в самом дальнем углу, за четырьмя столами, навсегда сдвинутыми и скрепленными (с разрешения самого Мамоны) стальными скобами, степенно восседают за стаканом «кровавой Маши» местные палачи.
Палаческий стол особенный в мамоновском кабаке: за него никто, кроме палача или подпалачника, сесть права не имеет. Посетители это знают, и даже по пятницам, когда кабак набивается битком, стол палачей может стоять пустым, и даже самый пьяный сбитеньщик со своей торговкой из «Страны Муравии» не рискнет за ним пристроиться.
Сейчас за палаческим столом сидят шестеро: палачи Матвей Самопал-Трубников, Юзя Лубянский, Шка Иванов и ихние подпалачники — Ванька, Соболь и Мишаня. Самопал-Трубников сечет на Трубной площади, Юзя — на Лубянской, Шка Иванов — далековато отсюда, на Пятницкой. Самый старший и опытный среди них — Матвей. Сечет он уже девятый год и пересек по его словам без малого восемьдесят тысяч жоп. Осанист Матвей, широкоплеч, окладист бородою. Как выпьет пару стаканов «Машеньки», так сразу хвалиться горазд.
— Кого я токмо не сек, — степенно басит он, прихлебывая из стакана. — Опальных князей Солодилиных, четверых генералов из генштаба, председателя Умной Палаты, сестер-графинь Ворониных за растление малолетнего князя Долгорукова, государева скотника Миронова за преступное равнодушие к животным. Почитай, сто столбовых жоп в год через кнут пропускаю.
Матвей из всех трех палачей самый убоистый, он кнутом сечет. К своему кнуту относится уважительно, часто повторяя пословицу любимую: «кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет». Юзя Лубянский и Шка Иванов палачи легкие, они розгой соленой государево Слово и Дело на задницах подданных запечатлевают. Их присказка любимая: «розга ум вострит да дух бодрит». Помоложе они Матвея, любят авторитетного палача подкольнуть-высмеять.
— А что, Матюша, не слепят тебе глаза жопы сиятельные? — спрашивает Шка Иванов, а сам сквозь очки круглые Юзе подмигивает.
— Не боись, не ослепну. Зато руку, как вы, не вывихну. Редко машу, да метко. Мой замах десяти ваших стоит.
— Так с тебя и спросу больше, и задняя обида на тебя крепче! — улыбается Юзя. — А мы что — помахали, да и разошлись. И народ простой на нас не серчает. Не столбовые жопы сечены, чай!
— И нам, и жопам одно главное — побыстрей! — вставляет Соболь.
— Жопа жопе — рознь, — не соглашается Матвей. — Иную жопу отсечешь — словно причастишься.
— А на иную — и плюнуть жаль, — кивает Шка Иванов. — Мало жоп достойных осталось, братцы.
— Достойные жопочки в женских гимназиумах обитают, — хитро улыбается подпалачник Мишаня. — Опаньки, опаньки по девичьей попоньке! Отсечешь пяток — душой помолодеешь.
— Дело свое честно вершить надобно, без корысти, понял? — поучает его Матвей.
— Как не понять! — лукаво усмехается Мишаня, пальцами «кавычки» делая.
— Без интереса токмо в лагерях секут, — возражает Юзя. — Я не робот, чтоб без любви дело государево вершить. Надобно и розги любить и жопы. Тогда противоречия в душе не будет.
— Я свой кнут люблю, кто спорит? — оглаживает бороду Матвей. — Но люблю непорочно.
— Мы, Матюша, розги тоже непорочно любим, — рассуждает Юзя. — Среди нас садистов нет.
— Кнут и розга — яко альфа и омега, — вставляет Ванька.
— У кнута своя метафизика, а у розги своя… — прихлебывает из стакана Шка Иванов.
Вваливается в кабак известный нищий с Трубной площади — Никитка Глумной. Крестится, кланяется:
— Здравия и благоденствия всем тварям!
Знают его в «Счастливой Московии», любят. Со всех сторон к Никитке сразу предложения:
— Седай с нами, деловой!
— Никитка, глотни пивка циркового!
— Прыгай ко мне, блоха!
Но у Никитки свой узор: по средам и пятницам он к столам не присаживается, а только обход кабака делает, живые картинки показывая да выпивая понемногу, и — опять на Трубную.
— Садись, выпей, колода приплывная! — громогласно зовет его Матвей.
— Не велено Богородицей в день постный рассиживаться, — подковыливает к ним Никитка, обнажает умную машинку на грязной груди висящую, оживляет ее. — Видали, чем государыня наша по ночам занимается?
Выдувает умная светящийся пузырь: государыня в своей опочивальне мажется мазью голубой, оборачивается голубой лисицей, бежит на псарню кремлевскую. А там отдается кобелям.
— Видали, видали, Никитка, — усмехается Шка Иванов. — Слепи чего поновей.
— Поновей? Слыхали, в Кремле есть красавица — три пуда говна на ней таскается, как поклонится — полпуда отломится, как павой пройдет — два нарастет! Угадайте кто это?
— Невестка государева.
— Скоро расшибет их обоих Илья-Пророк молоньей за блядство! Сожжет огнем небесным паскудниц!
— Не сожжет, — зевает Матвей. — Как еблась государыня наша, так и будет еться.
— Токмо не с кобелями, а с гвардейцами, — кивает Шка.
— Ты бы, Никитка, лучше чего про сынка государева слепил. Давненько про него глумных вестей не было!
Подходит Никитка к столу, опрокидывает сходу рюмку водки, занюхивает рукавом:
— Сын государев содомским грехом болен.
— Ну, ну? — оживляются палачи.
— Но не по собственному хотению.
— Как так?
— Заражен содомией по расчету внешних врагов государства Российского.
— И кто же его заразил?
— Сербский посол Зоран Баранович.
— Они же старые друзья с государем, чего ты мелешь? Вместе на охоту ездят.
— Куплен Баранович заокиянской содомской плутократией.
— И как он его заразил?
— На другой день после Яблочного Спаса устроена была рыбалка государем на Плещееве озере. После рыбалки в баню пошли. Там Баранович и подсыпал сыну государеву в квас снадобье. Сын и воспылал. А Баранович в него и внедрился путем содомским.
— Проложил, так сказать, тайную дорожку! — усмехается Мишаня.
— Теперь плутократы по сей дорожке своих агентов пускают. Раз в неделю!
— А доказательства? — оглаживает бороду Матвей.
— Будут! — хлопает Никитка грязной рукой по своей умнице. — Ладно, некогда мне!
Отходит от стола палаческого, идет к цирковым. Здесь его всегда ждут:
— Никитка, глотни!
— Не погнушайся, перекатный!
— Залейся, родимый!
Принимает Никитка рюмку от цирковых, выпивает, закусывает пирожком. Сообщает:
— На ипподроме вчерась в жокейской беседке жена конюха родила тройню.
— Ну?
— И все трое — с жеребячьими головами.
— О-ха-ха-ха!
Пока цирковые отхахатываются, Никитка уж к студентам прибился. Подносят они ему пива жигулевского. Отхлебывает Никитка из кружки:
— Слыхали новость про глину мозговую? Сделали китайцы такую, что не токмо для роботов сгодится, но и для людей!
— Будет брехать-то, Никитка!
— Истинно, истинно говорю! Прошла сия глина тайные испытания у нас в Сибири: закачали ее шприцами в головы мужикам в селе Карпиловке, да шибко много, не рассчитали.
— Ну?
— Так те мужики к утру написали государю уложение: «Как правильно обустроить русскую деревню».
— И что в сем уложении?
— Прописали, что надобно каждому крестьянину уд стальной приделать, дабы все могли землю пахать беспрепятственно! Вот, полюбуйтесь сами!
Показывает Никитка свои картинки глумные. Хохочут студенты, чокаются кружками с Никиткой. А он не задерживается — уже к китайцам ковыляет:
— Ваньшан хао,[12]поднебесные!
Вот вваливается в кабак спившийся подьячий из Казначейской Палаты, у которого в одночасье бас прорезался. Крестится на все четыре стороны, запевает:
Как во стольном городе,
Во Москве-столице
Три бездомных пса
Шли воды напиться
Во полуденный час.
Один белый пес,
Другой черный пес,
Третий красный пес.
На Москву-реку пришли,
Место тихое нашли
Во полуденный час.
Стал пить белый пес — побелела вода.
Стал пить черный пес — почернела вода.
Стал пить красный пес — покраснела вода.
Потряслась земля, солнце скрылося,
Место лобное развалилося.
Развалилося, разломилося,
Алой кровушкой окропилося.
А с небес глас громовый послышался:
— Тот, кто был палачом, станет жертвою!
Аплодируют бывшему подьячему, подносят ему выпить, к себе зовут, сажают.
С шумом и хохотом вкатываются в кабак Танечка и Дунечка, неразлучные цветочницы с Трубной. Как только распродают они незабудки свои, так сразу подружек на клюковку тянет-пробивает. Танечка статуарна, корпулентна, Дунечка изгибиста да извивиста. Завсегдатаи к ним сразу:
— Ярлык проходной!
Понимают Танечка с Дунечкой. Раскрывают рты, языки свои раздвоенные показывают, языками вибрируют. Хлопают завсегдатаи, посвистывают, пропускают. Кто-то из студентов остроумит:
— Вы нам нижние язычки покажите, верхние-то мы уже видали!
Появляется цирковой коверный Володька Соловей. Подсаживается к своим, пьет, хмелея быстро, заводит старый разговор: когда его опендалят, то есть, турнут из цирка? Заходится, плачет, оправдывается:
— Я же лучший коверный! Лу-у-у-учший! Как они могут?!
Успокаивают его цирковые:
— Не бзди Вова, не посмеют!
— Посмеют! Ох, как и посме-е-е-еют! — блеет Соловей, слезу пуская.
Вбегает в «Счастливую Московию» запыхавшийся наутилус в светящимся ватнике со значком «Народ и Воля», прибивается к своим, выпивает залпом стакан кувалды, сообщает:
— На Пушкинской опять твердых приняли.
— Кого?
— Каспара, Касьяна и Лимона.
— Всех? Да ну?!
— Вот те и да ну.
— По-подлому?
— Нет, по-честному.
— В 45-ое?
— Ну, а куда ж еще!
— Опять заносить придется.
— Да уж придется. Тереби бобров.
Кого-то из студентов подвыпивших на стих пробивает. Встает поэт кудрявый с кружкой пивной в руке на стул, декламирует:
Бледноликих юношей предплечья
Я целую ночи напролет.
Снятся мне любовные увечья,
На груди моей — твой белый мед.
Юноша, стремительно раздетый,
Застонал от боли… Что ж с того?
Снова будешь распят на кресте ты
Трепетного тела моего!
Хлопают товарищи студенту кудрявому, кладут ему в кружку с пивом вишневого варенья. Так уж заведено у студентов московских — пиво вареньем сдабривать. На языке студенческом называется это «добавить хорошенького». Причем, у каждого заведения — своя традиция добавления «хорошенького»: университетские в пиво малиновое варенье кладут, политехнические — абрикосовое, математики — крыжовенное, металловеды и станкостроители — яблочное, экономисты — клубничное, нефтяники-газовщики — сливовое, дорожные строители — земляничное.
Кто-то из ремесленных анекдот рассказывает:
— Заходит отец Онуфрий в класс: «Отроцы, сколько будет дважды два?» Ванечка Залупин руку тянет. Отец Онуфрий: «Залупин»! Ванечка встает: «Батюшка, дважды два будет двадцать шесть». Отец Онуфрий: «Садись, Залупин. Очень плохо. Дважды два, будет четыре. Ну, в крайнем случае — пять, ну, шесть, ну восемь, ну двенадцать, в конце концов. Но никак не двадцать шесть, дубина стоеросовая!»
— Это у нас уж годик как с бородою! — щелкает его по носу студент-архитетор. — Послушай-ка, земеля, новинку: Заходит отец Онуфрий в класс: «Отроцы, вопрос: Бог сотворил человека ради труда или ради наслаждения?» Ваня Залупин руку тянет. Отец Онуфрий: «Залупин!» «Ради труда, батюшка». «Обоснуй!» «Батюшка, Бог дал человецам десять пальцев, но всего лишь один хер». «Что ж, Залупин, отвечено верно, но обосновано пре-по-хаб-ней-ше!»
— Ха-ха-ха!
Между двумя фальшивыми окнами с живыми русскими пейзажами (в левом — зима, ямщик на тройке едет, в правом — лето, березки шелестят, девки хороводом ходят) за круглым столом сидят целовальники с торговками, пьют рябиновку да чай вприкуску с сахарным Кремлем. Сегодня у целовальника Андрея Петровича именины, не пожалел он сыновний сахарный Кремль ради этого порушить:
— Угощайтесь, товарищи! У меня дома еще два таких!
— Ай, спасибо, Андрей Петрович! Уважил!
Доволен целовальник, лысина блестит, очки посверкивают, усы завитые торчат. Пьют-гуляют с ним вместе целовальники Басаня, Горшок, Сергуня, Димуля со своими деловыми подружками. Хрустит сахарный Кремль у них на зубах.
Мелькает-перекатывается в дыму табачном какой-то Пургенян, как говорят, известный надуватель щек и испускатель ветров государственных, бьют друг друга воблой по лбу двое дутиков, Зюга и Жиря, шелестит картами краплеными отставной околоточный Грызло, цедят квасок с газом цирковые: штангист Медведко и фокусник Пу И Тин, хохочет утробно круглый дворник Лужковец, грустно кивает головою лотошник Гришка Вец, над своим морковным соком склоняясь.
С воплями-завываниями вбегает в кабак Пархановна, известная кликуша московская. Толстопуза она, кривонога, нос картошкой, сальные пряди над угреватым лбом трясутся, на груди икона с Юрой Гагариным сияет, на животе за кушаком поблескивает позолоченный совок. Встает Пархановна посреди кабака, крестится двумя руками и кричит что есть мочи:
— Шестая империя!! Шестая империя!!!
— Иди поешь! — успокаивают ее ремесленные.
В злобном углу, где сидит местная земщина, подкопченная опричниками, крутится семейство балалаечников Мухалко. Шустрые это ребята, оборотистые, веселить и деньгу выжимать умеют. Говорят, когда-то в шутах кремлевских ходили, но потом их за что-то оттуда опендалили. Запевала у них, по кличке Масляный Ус, хорошо и поет, и играет, и вприсядку ходит, но главное — у него всегда песни задушевнее и глаза на мокром месте. А народ наш и песню, и слезу уважает. Вот и сейчас подкатил Масляный Ус к подкопченным: тренькнул балалайкой, притопнул, прихлопнул, подмигнул своим бодрым очкарикам. И грянули они:
Мохнатый хам — в протестанский храм,
Крыса серая — в закрома,
А дворянская дочь — под опричных в ночь
По закону большого ума.
Так вперед, за опричной елдой кочевой
В терема, где дрожат голоса
И персты гла-а-а-адят с вожделенной тоской
Багровеющие телеса-а-а-а-а!
И вверх по елде, навстречу судьбе
Трепетным языком… Бог с тобой.
Так и надо вести, не страшась пути,
Если хочешь остаться живой!
Одобряет крамолу обиженная земщина, кидает Масляному в шапку медяки. А тот со слезою принимает:
— Спаси вас Бог, голубчики, спаси Бог, драгоценные!
Но не ко всем добры завсегдатаи кабака мамоновского.
Вот распахивается дверь, входит злобно-приземистый, небритый, красноглазый затируха площадной Левонтий. Хрипит:
— Однако, здравствуйте!
— Однако, пшел на хуй! — в ответ доносится.
Скрипит зубами Левонтий, сверкает глазками красными, разворачивается, уходит. Не всех, ох, не всех привечают в «Счастливой Московии»!
Как только пробивают полночь живые часы, появляется и сам Мамона. Невысок он, округл, бородат, плешив, косоглаз, лукав. Кланяется гостям, приветствует, неспешно обходит заведение свое, спрашивает как обычно:
— Все ли добропорядочно, гости дорогие?
— Все добропорядочно, Абрам Иванович! — отвечают ему хором.
— Никто не буянит?
— Не допустим, Абрам Иванович!
— Никто никого не обижает?
— Не позволим, Абрам Иванович!
Кивает Мамона, щурясь лукаво, уходит. А «Счастливая Московия» продолжает пить, шуметь и бурлить до трех часов ночи. Едва пробьют часы 3:00, половые всех рассчитают, уйдут, уступая место крутоплечим вышибалам-ингушам. Те электрическими метлами потеснят подзагулявшую публику к выходу.
И неизменно ровно в 3:12 закроются двери «Счастливой Московии», чтобы в 18:00 распахнуться сызнова: добро пожаловать, гости дорогие!
Дата добавления: 2015-08-06 | Просмотры: 502 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 |
|