АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

О литературных подлинниках, заимствованных и первоисточниках

Прочитайте:
  1. АНАЛИЗ ЛИТЕРАТУРНЫХ ДАННЫХ
К

опия или оригинал в изобразительном ис­кусстве, подлинник или перевод поэзии и художественной литературы имеют две со­вершенно различные оценки в зависимости от того, с какой точки зрения рассматриваются эти творения. Во-первых, каждое произведение харак­теризует собой творческие возможности, мастерство и степень гениальности автора и с этой точки зрения основная ценность оригинала картины или скульп­туры, а также текста поэмы или романа устанав­ливается путем долгого изучения их и строгих срав­нений и сопоставлений с другими признанными шедеврами художественного или литературного творчества. А из суммы творений каждого автора постепенно выявляется его абсолютная ценность и его место на земном Парнасе.

Вторая точка зрения касается не столько авто­ра, сколько самого произведения и того впечатле­ния, которое оно способно производить на зрителей или читателей. Эта сторона дела, пожалуй, главней­шая, ибо истинная цена любого художественного творения определяется силой, постоянством и про­должительностью художественного впечатления, вы­зываемого у публики. И естественно считать, что, чем выше художественная ценность произведения, тем более широкий отклик оно встретит во всех слоях общества, тем глубже будет производимое волнение и тем неизменнее сохранится такое неот­разимое воздействие годами и десятилетиями. Сек­рет художественного обаяния, будь то картина, скульптура, поэма или музыка, не поддается про­стому определению. Гармоническое сочетание фор­мы и содержания, художественная мера выявления главного и деталей, выявление личного, интимного или вечного, общечеловеческого, быта или природы и многое другое — все это лишь условные внешние признаки художественных творений, присущие как подлинно гениальным, так и многим рядовым, шаб­лонным произведениям искусства. И поистине не­возможно сформулировать, почему одним творениям присущи высокохудожественные достоинства, а дру­гие, весьма схожие по содержанию, форме и за­мыслам, не только совершенно лишены привлека­тельных качеств, но нередко производят отталки­вающее, досадное впечатление. Это нагляднее всего выявляется на примерах совершенно необъяснимого обаяния многих музыкальных мотивов или общеиз­вестной и общепонятной, но неуловимой красоте некоторых человеческих, особенно женских лиц. Почему некоторые музыкальные мотивы или неко­торые физиономии так изумительно красивы и всем так неизменно нравятся? Это необъяснимо.

Зато, будучи воспроизведены в мраморе, на хол­сте в красках, в музыкальной партитуре или руко­писи самими авторами, оригиналы этих творений допускают размножение или воспроизведение в ко­пиях, делаясь достоянием широких кругов любите­лей искусства и литературы.

В отношении поэзии и вообще литературных произведений вопрос о сравнительной ценности подлинника, то есть рукописи, или копии, то есть пе­чатных оттисков, дело обстоит вполне ясно: каждый автор для того и пишет, что надеется увидеть свое творение в печатном виде; сама же рукопись, а тем более черновики могут иметь только археологиче­ский интерес, возникающий много позже и в отно­шении особо прославленных авторов.

Что же касается музыки, то здесь также компо­зиции создаются для того, чтобы их исполняли в пении или инструментах. При этом сами авторы не только часто лишены собственных высоких вокальных данных, но нередко и инструменталь­ное и даже дирижерское их мастерство не превы­шает среднего.

Наконец, и в отношении архитектурных творе­ний замысел автора и художественная ценность произведений гораздо полнее и яснее отображаются в постройке, чем в чертежах и рисунках. Однако, как по музыкальной партитуре сведущие люди спо­собны оценивать вокальные или симфонические ве­щи, так и архитектурные проекты могут дать весь­ма подробное и совершенно точное представление о замыслах автора и его художественной удаче. И как любой хороший певец или певица, любой на­стоящий оркестр могут исполнить музыкальное про­изведение повторно, так и архитектурные творения могут быть построены в разных местах и каждый раз совершенно точно по чертежам автора. И нет никакой невозможности утверждать, что одна из этих построек — оригинал, а другая — копия. Все они — подлинники, равно как каждое есть копия с

чертежа.

Обращаясь к скульптуре, мы на первый взгляд можем думать, что в этом искусстве первый мрамор­ный авторский экземпляр есть подлинный оригинал в отличие от всех последующих копий. Но это не­верно, ибо оригинал скульптор лепит из глины, а этот первоначальный «подлинник» служит для того лишь, чтобы по нему техник-форматор отлил гипсовый экземпляр, и уже этот последний послужит моделью либо для бронзовой отливки, либо для мрамора; то и другое — задача чисто ремесленная. Таким образом, более всего отвечает обычным пред­ставлениям об оригинале гипсовая (первая) копия. Но также справедливо утверждать, что с этой гип­совой модели все последующие бронзовые отливки являются абсолютно идентичными, то есть равно­ценными.

Перехожу в заключение к живописи. Вот та от­расль искусства, где подлинник картины или порт­рета, созданный руками и кистью самого автора, строго отделяется от репродукций, будь то в гравю­рах, литографии и любых даже цветных воспроизве­дениях в печати. И если, действительно, мудрено до­биться того, чтобы при массовой репродукции каче­ство оригинала полностью отражалось бы в штампо­вочных изделиях, зато отдельно воспроизводимые опытными художниками копии могут повторить ори­гинал с абсолютной точностью. Умелый художник способен так воспроизвести подлинник, что положительно невозможно отличить, который из двух эк­земпляров является первоначальным. Недаром слу­чалось неоднократно, что подделки Рембрандта, Рубенса и Гальса вводили в заблуждение и застав­ляли «попадаться» опытных, профессиональных экспертов, например хранителей первоклассных евро­пейских галерей.

Повторяю, я имею в виду копии, выполненные подлинными мастерами, когда искусство абсолютно идентичной передачи возвышается до уровня перво­степенного мастерства, более трудного, чем творче­ство самого автора, ибо последний был свободен и ничем не связан. Иное дело — жалкое подражание ремесленника («Пьер Грассу» Бальзака).

Искусство и ремесло столь же различны, как ро­за живая, натуральная и искусственная — матерча­тая, крашеная. В первой целый мир с нежной, гра­циозной гармонией формы, цвета, запаха, дыхания, в каждом лепестке течет влага жизни и весь цветок девственно чист. Второй — холодный, неподвижный труп, жалкая пародия, нелепость, оскорбляющая не только развитый вкус, но и здравый смысл.

Подлинное искусство Способно не только глубо­ко волновать ценителей, «заражать» (Л. Толстой), но творчески оплодотворять, влияя на способности и продуктивность художников совсем иного жанра и профессии. Например, Гете проездом через Болонью, стоя перед изображением св. Агаты (вероят­но Рафаэля), так увлекся выражением здорового и самодовлеющего девичества без тени грубости, что сразу решил запомнить ее образ и созданное впечат­ление для обработки «Ифигеиии в Тавриде» в сти­хах, так, чтобы фигура, облик и дума Ифигении сов­пали с ликом св. Агаты.

Гете вдохновляющее влияние па поэтическое творчество черпал не только из созерцания шедев­ров живописи и особенно скульптуры при его италь­янской поездке, но даже из архитектуры, и притом не в Вероне, где он впервые увидел творения Палладжио, а много раньше, еще в студенческие годы, когда он часами изучал и переживал архитектуру Страсбургского собора.

Почему-то и на меня Страсбургский собор ока­зывал действие прямо гипнотизирующее, к нему я убегал даже из клиники Лериша. А на мою про­фессиональную деятельность особо непосредствен­ное влияние оказывала музыка. Например, перед особо трудными операциями я привык у себя в ка­бинете перелистывать партитуру «Шестой симфо­нии» Чайковского. Особо умилительное настроение и спокойствие создавали мне звуки передаваемой по радио увертюры к «Хованщине» Мусоргского — «Рассвет над Москвой-рекой».

* * *

В разряд подлинного искусства включались по­рой самые крайние направления, выражавшие наи­более эксцентричные и даже сумасбродные тенден­ции. Но допускать их на общих основаниях и даже включать в уже принятые каноны искусства все же иногда необходимо, ибо оправданием, например, пре­рафаэлитов, декадентов и символистов является то, что все они являлись законной реакцией против крайностей натурализма.

Допуская, что при определении содержания и задач искусств основным требованием и главной целью является служение красоте, Л. Толстой по­свящает две главы своей работы («Что такое ис­кусство») перечислению и разбору множества вы­сказываний и определений красоты, сделанных со времен Сократа, Платона, Аристотеля и до послед­него времени (1897). Хотя Толстой усердно рабо­тал над темой эстетики в течение 15 лет и пришел к самым неожиданным и крайним выводам, отвер­гая живопись Микеланджело, Леонардо да Винчи и Рафаэля, издеваясь над музыкой не только Вагнера и Листа, но даже Бетховена, иронизируя над Пуш­киным и т. д., он цитирует множество определений красоты не только признанных знатоков искусства и критиков, но и второстепенных.

 

* * *

Художники, поэты, актеры — любимые дети, ша­ловливые, капризные и если даже и испорченные, то все же чарующие и милые с живой, радужной, легкокрылой фантазией и простительным озорством.

Напротив, ученые и философы — строгие служи­тели мудрости и правды, олицетворенной истины и добродетели. Им нужно верить, на них можно по­лагаться.

Если художника и поэта встречают с любовью и улыбкой, в которой всегда светятся надежда и ра­дость, то сквозь уверенность и уважение, с которы­ми принимают ученого и врача, часто просвечивают трудно скрываемые сдержанность и холодок.

Но основная цель одна и та же у обеих групп: высокие стремления к прекрасному, желание под­нять дух человеческий к высоким ощущениям кра­соты и правды, познавать и изучать гармонию при­роды и создавать, творить гармонию в человеческом теле, его психику и общество.

Науки и искусства характеризуются не только элементами, присущими им самим, но также интел­лектуальными свойствами своих слушателей, то есть ученых, поэтов и деятелей различных видов искусств. При этом в значительной мере проявляют­ся индивидуальные черты характера и темпера­мента.

Добросовестное лицемерие бывает у каждого, кто, имея лишь больший или меньший талант, стремится в гении. Прежде чем ввести в заблуждение других, он обманывает самого себя.

Дар восхищения, понимания гармонии, пережи­вания художественных, эстетических впечатлений есть свойство и способность, роднящие людей зау­рядных с подлинными поэтами, композиторами и художниками.

Души, способные наслаждаться, не уставая и не пресыщаясь сегодня, как вчера, могут сами не найти своего творческого призвания и остаться лишь любящими, преданными попутчиками продуктивных деятелей искусства. Зато своей искренней преданностью, тонким пониманием и обширными знаниями они могут в высшей степени способство­вать развитию искусств в широких кругах населе­ния, превращая это в подлинную, насущную потреб­ность и помогая отыскивать и выявлять открытые или затерянные таланты. Таков был, например, Вильегорский — «гениальный дилетант», по отзыву Шумана. Даже император Николай I сделал из него для себя что-то вроде высшего художественно-лите­ратурного эксперта.

«До невозможности он был разнообразен.

В нем с зрелой осенью еще цвела весна,

Но многоступный мир был общим строем связан,

И нота верная во всем была слышна.

Всего прекрасного поклонник иль сподвижник,

Он в книге жизни все перебирал листы:

Выл мистик, теософ, пожалуй, чернокнижник,

И нежный трубадур под властью красоты».

(К н, Вяземский)

 

Вильегорского очень ценили, с ним дружили Жуковский, Пушкин, Глинка, Гоголь, Лермонтов. Подобно тому как в княгине 3. Н. Волконской ви­дели «Северную Корину», так театральный мир ви­дел в Вильегорском талантливого исполнителя, ком­позитора, критика и актера.

 

***

 

 

Любое общественное явление и каждый факт из жизни людей должны оцениваться строго в перспек­тиве тогдашних мировоззрений, а никак не с точки зрения современной. Морализирующая оценка че­ловеческих чувств, мыслей и деяний, имевших ме­сто в давнем прошлом, то есть в совсем иной об­щественно-исторической обстановке, явно недопу­стима, ибо противоречит элементарным требованиям исторического материализма. Последний не грешит тенденцией перекладывать вину, которая является следствием социальных условий и заблуждением це­лых классов общества, на отдельных представите­лей этих общественных слоев, ибо источник их за­блуждений и ошибок коренится не в их личной ин­дивидуальной вехе, а в сложившихся взглядах и установках породивших их классов. И такое отно­шение справедливо не только для рядовых людей, но также и для высокоодаренных, даже обладающих чертами гениальности, ибо у великих людей, далеко превосходящих своих современников в некоторых отношениях, могут оказаться типичные недостатки и заблуждения кастового или классового происхож­дения. Даже более того, высоко возвышаясь над об­щим уровнем некоторыми свойствами своего талан­та, великие люди и в проявлении характерных со­циально-классовых пороков могут тоже превосходить средний уровень. Это, может быть, даже закономер­но, ибо если у гениальных людей некоторые положитсльные качества и характерные грани личности гипертрофированы и составляют главную привле­кательную ценность, обеспечивающую их бессмер­тие, то вполне естественно ожидать, что другие грани, являющиеся отражением социальной и клас­совой принадлежности, не только повторят типич­ные общественные недостатки и заблуждения, но выявят их тоже в гипертрофированном виде, то есть в пропорции, соответствующей величию мыслей и стремлений общей одаренности, страстности харак­тера и сосредоточенности воли, ума их носителя.

«Если у великого человека в душе заведется темный уголок, ох, и темно же там», — говорил Гете. Это жестокое изречение справедливо приме­нить к самому Гете. Ибо если этот безусловно ге­ниальный человек возвышался над уровнем не толь­ко Германии, но и всей современной ему Западной Европы как некий величественный Монблан, подни­мающийся над всеми гребнями и вершинами Альп, то наряду с огромным поэтическим дарованием и множеством крупных заслуг в области науки, теат­ра и искусствоведения, он обладал некоторыми столь же бесспорными и очевидными недостатками чисто обывательского свойства, прямо поразительной при­митивностью политических взглядов, граничивших с мещанским филистерством. Как на Монблане чере­дующиеся тени сильнее выявляют ослепительную белизну снегов, а мраки пропастей подчеркивают высоту вершины, подобно этому и у Гете личные человеческие недостатки благодаря контрасту только еще более подчеркивали его крупнейшие поэти­ческие заслуги и подлинное величие его жизни как ученого-натуралиста.

Могут ли вообще человеческие ошибки и отдель­ные заблуждения настолько омрачить собой общее впечатление от деятельности великого ума и та­ланта, что умаляется его значение? Это зависит от того, являются ли эти слабости и заблуждения пло­дом личной воли и проявлением собственных дур­ных инстинктов, или же они суть прямое и непо­средственное следствие духа времени, влияния среды и того классового воспитания и сознания, како­вые, увы, не в силах преодолеть в себе даже высо­коодаренные интеллекты, целеустремленно и плодот­ворно действующие в избранном и излюбленном на­правлении.

По отношению к такой личности, как Гете, нель­зя ограничиться общим высказыванием о его фи­листерстве. Необходимо примерами подтвердить эту оценку. Это сделать нетрудно, взявши хотя бы его высказывания за последние десять лет жизни (1823—1832) в разговорах с Эккерманном. Конеч­но, это не было расцветом его ума, однако и в этот восьмой десяток своей жизни Гете создал вторую часть «Фауста» и «Годы странствования». Но, по­мимо этих крупных созданий его музы в эти годы, Гете в разговорах высказал множество замечатель­ных, вполне передовых мыслей и очень часто про­являл огромную широту и глубину своих взглядов. Например, восхищаясь древнегреческими трагедиями, он особо удивляется «той эпохе и той нации, которые сделали их возможными». Далее, как ни высоко ценил Гете роль личности в искусстве, но поводу Данте он сказал, что величие его в том, что «за собой он имеет культуру столетий».

Чрезвычайно верно Гете улавливал секрет обая­ния песен шотландского поэта Роберта Бернса, ко­торый еще в детстве слушал народные мотивы жне­цов и косарей. Имея такое живое основание, Бернс, опираясь на большую национально-культурную традицию, смог сам творить дальше вполне народ­ные мотивы. Точно так же и Беранже, потомок бед­ного портного, без всякого образования, в силу осо­бых условий, свойственных Франции, мог черпать культурные идеи и вдохновение прямо из жизни, из народа. «Французы нашли в нем лучшего выра­зителя своих подавленных чувств»; песни «ежегодно дают радость миллионам людей» и «несомненно до­ступны для рабочего класса».

Гете испытывал органическую боязнь ко всякой оппозиции, к любой полемике как актам негатив­ного свойства. Такая недостойная боязнь была ха­рактернейшим проявлением мещанского филистер­ства, то есть взглядов и суждений односторонних, ущербных, прямо метафизических. Он откровенно говорил Эккерманну: «Полемические выступления противоречат моей натуре, и я нахожу в них мало удовольствия», «оппозиционная деятельность всегда упирается в отрицание, а отрицание — это ничто». Это приводило Гете к откровенной защите цензуры, ибо, считал он, «оппозиция, не знающая никаких границ, становится плоской», и наоборот, «цензур­ные ограничения принуждают ее быть остроумной», а это «большое преимущество», ибо притеснения и гонения «возбуждают дух». И Гете так глубоко верит в необходимость цензурных ограничений, что не хочет исключений даже для своих любимых поэтов. Например, он постоянно горюет, что дух борьбы в Байроне, его сарказм и непримиримый протест были препятствием в поэтическом творче­стве, и хотя в его стихийной гениальности менять и переделывать что-либо столь же невозможно, как и ненужно, однако дух полемики и вечного отрица­ния делали самого Байрона надломленным, опусто­шенным и привели к гибели. Гете прямо выразил­ся: «...если бы не ипохондрия и отрицание, Байрон был бы так же велик, как Шекспир и древние». «Ес­ли бы Байрон имел случай весь тот протест, кото­рым он был полон, излить в энергичных выраже­ниях в парламенте, то он очень выиграл бы от этого как поэт».

Но гораздо резче, чем в суждении о лорде Бай­роне, Гете выразился о тоже любимом, но низкород­ном Беранже, посланном в Парму правительством Карла X: «Он получил по заслугам, ибо его выступ­ления против короля, государства и благомыслящих граждан заслуживают наказания», а его последние песни «совершенно необдуманны».

Политические взгляды Гете можно определить вполне точно. Проживши целые 50 лет министром и тайным советником веймарского герцога, Гете, разумеется, был убежденным монархистом. Но мо­нархическая идея не только не делала из Гете политического борца, а, напротив, позволяла ему проявить свою принципиальную беспартийность, полнейшую аполитичность, откровенный квиетизм. Ведь вся эпоха Великой французской революции и Наполеона прошла на глазах зрелого Гете! И эти величайшие социальные, политические и националь­ные события не только не привлекли его к себе, но выработали в нем чисто обывательскую филосо­фию беспартийности и аполитизма.

Гете так ненавидит политику, что досадует на то, что она проникает в Turnverein и что поэтому власти вынуждены были или ограничивать, или вовсе закрывать гимнастические общества. Он фор­мирует свое кредо вполне ясными высказываниями вроде: «и каждому заниматься делом, для которого тот родился... и не мешать другим делать свое де­ло»; «пускай сапожник сидит за колодкой, крестья­нин идет за плугом, а правитель управляет». «Обра­щать внимание на то, что не наше дело, для част­ного лица — чистейшее филистерство», — писал Гете Цельтеру 29 апреля 1830 г.

Да, и великим людям свойственна наивность, а реакционность взглядов Гете имеет классический прообраз в рассуждении самого Аристотеля, кото­рый в своей «Политике» утверждал, что сама при­рода назначила одним людям быть свободными, а другим — рабами!

«Все, что делается насильственно, всякие скач­ки претят моей душе, ибо противоречат законам природы... Я ненавижу всякий насильственный пе­реворот, ибо при этом уничтожается столько же хорошего, сколько выигрывается. Я ненавижу как тех, кто совершает их, так и тех, кто своим пове­дением его вызывает», — писал Гете 27 апреля 1825 г.

Прекраснодушные мечтания Гете отражают пол­нейшую политическую незрелость немецкой бур­жуазии 20-х годов. В них отразился страх, выз­ванный событиями Великой французской револю­ции. И сам Гете горячо защищает «охранительные начала» Священного союза. «Никогда не было ни­чего более великого и благодетельного для чело­вечества», — говорил он Эккерманну 3 января 1827 г. Он считал, что народ не может быть ни по­литиком, ни вождем, ни философом и что законы правительства «должны скорее стремиться к тому, чтобы уменьшить массу лишений, чем иметь пре­тензию увеличивать массу счастья» (20 октября 1830 г.). «Слишком широкий либерализм» и изли­шек свободы вредны, «когда мы ею не можем вос­пользоваться». «Имеет человек столько свободы, чтобы вести здоровый образ жизни и заниматься своим ремеслом, то этого достаточно; а столько сво­боды всякий может добыть... Бюргер столь же сво­боден, как и дворянин, пока держится в известных пределах, предназначенных ему богом, и состоя­нием, в котором он родился».

Можно поистине удивляться, как Гете не пони­мал всей наивности такой концепции, то есть пред­определенности и вытекающей из этого аполитично­сти, презрения к полемике и отказа от борьбы! Ведь он по себе знал, что даже в должности министра и ближайшего доверенного великого герцога он не мог без борьбы заполучить для библиотеки Йенского университета пустующего зала медицинского фа­культета и что ему пришлось овладеть этим залом явочным путем, то есть прямым, неприкрытым на­силием.

В одном нельзя сомневаться — это в том, что Ге­те был абсолютно искренен. Он никогда не подде­лывался под придворные взгляды и этикет и не за­игрывал ни с общественным мнением, ни с тради­циями буржуазии. Лучше всего искренность Гете доказывается случаем с Сорэ, когда возбужденно и восхищенно расспрашивал вошедшего гостя «о пос­ледних, чрезвычайных событиях». Сорэ, конечно, имел в виду только что полученные сведения об июльском перевороте 1830 г. в Париже. И только позже собеседники поняли, что они говорят о со­вершенно разных событиях. «Мы, по-видимому, не понимаем друг друга, мой дорогой, — сказал Гете. — Я говорю о чрезвычайно важном для науки споре между Кювье и Жоффруа Сент Илером (19 июля), который вынуждены были, наконец, вынести на публичное заседание Академии». Что ни говорить, для Гете, перерабатывавшего в это время свой труд «Метаморфоза растений» для французского издания, была очень важна победа Жоффруа Сент Илера, то есть прогрессивных ламаркистских идей против кон­сервативных взглядов Кювье, исповедовавшего неиз­меняемость видов, однако этот академический спор на чей угодно взгляд терял свое значение на фоне бурных событий июльского переворота! Но для Гете было мало интереса «в волнениях мирских», и как ни увлекался он чтением французского журнала «Le globe», где восхищался Гизо, Ампером и Кузе­ном за их широкие взгляды на политику и отсутст­вие шовинизма, он иногда жалел о времени, потра­ченном на чтение этой передовой газеты, ибо в эти годы вышло в свет много научных работ молодых ученых, проливающих свет на важные академиче­ские вопросы. Если Гете, по превосходному выра­жению Баратынского, «умел слушать, как трава растет, и понимать шум волн», то не менее прав А. И. Герцен, заметивший по этому поводу, что Гете «был туг на ухо, когда дело шло о подслуши­вании народной жизни скрытой, неясной самому на­роду, не облачившейся официальным языком».

* * *

Хотя за истекшее столетие психология и нацио­нальные характеристики очень изменились, особен­но у немцев, тем не менее сохраняет интерес тот анализ, который сделал Белинский в отношении склонностей народов Германии и Франции к нау­кам и искусствам. Германия вся — мысль, созерца­ние, знание, Франция вся — страсть, деятельность, движение, жизнь. Немец созерцает природу и че­ловека как предмет для сознания, а потому герман­ская наука и искусство носят характер мыслитель­но-созерцательный, субъективно-идеальный, востор­женно-аскетический, отвлеченно-ученый. Это обес­печивает большое значение немецкой науки и поэ­зии, зато приводит к общественной педантичности не только в домашнем и семейном быту, но и в об­щественной жизни.

Во Франции, напротив, жизнь есть деятельность, развитие общественности, с приложением всех ус­пехов науки и искусств для прогресса общества. Они для француза лишь средство общественного раз­вития, для освобождения людей от тягостных и унизительных оков, но временных общественных от­ношений. Нужно ли добавлять, что французская литература выполняла ту же роль, а труды энцик­лопедистов, этой блестящей плеяды ученых-общест­венников, не только создали грандиозный научно-исторический памятник, но заложили прочный фун­дамент идеи для полного переустройства общества: научно-теоретической основой Великой Француз­ской революции были грузные, но бессмертные тома «Энциклопедии» Дидро — Руссо — д'Аламбера — Вольтера.

Для немца наука и искусство — не только цель в самих себе, самостоятельная, священная сфера, но было бы профанацией вносить в нее что-либо мир­ское или требовать от науки ее вмешательства в жизнь. Немец бьется только для того, чтобы по- нять истину, а поймут ли его самого — безразлично; он пишет для аскетов, готовых также трудиться в поте лица; вне ученого круга он знать ничего не хочет. Отсюда туманность, педантизм и даже неуклюжесть немецких трактатов, будь то в науке или искусстве. Отсюда же кастовая замкнутость и ограниченность, а также порой смешное самомнение и самодовольство.

Француз — человек общительный, общественник, с живой симпатией к людям и обществу. Он больше всего заботится о том, чтобы его поняли все, и ско­рее пожертвует глубиной своей мысли, чтобы быть понятым, нежели решится заслужить упрек в смут­ности изложения ради глубокомыслия.

Французы из самых отвлеченных и сухих пред­метов умеют сделать общедоступный и увлекатель­ный предмет знания, немцы же самый популярный предмет сумеют засушить и сделать из него ряд элевзинских таинств.

Немец сознает действительность, француз тво­рит ее. Немец любит знание о человеке, француз любит самого человека.

Еще Грибоедов в одном из черновых вариантов «Горе от ума» писал, что «предки наши привыкли верить с ранних лет, что ничего нет выше немца». В ту пору, то есть 125 лет назад, в годы тотчас после восстания декабристов, 30 германских гер­цогств и княжеств были еще очень далеки от роли европейских культурных руководителей. И хотя со смерти Шиллера прошло 20 лет, а Гете глубоким старцем дописывал вторую часть «Фауста», невоз­можно было загадывать, во что превратятся потомки Вертера через полсотни лет, когда Бисмарк возве­дет прусский милитаризм в ранг общегерманской религии. Трудно было бы поверить, что нация, дав­шая Моцарта, Бетховена, страна, где родились Маркс и Энгельс, станет страшной угрозой миру для всей Европы! Правда, далеко на юго-западе во Freiburg давно стоял памятник «черному Бертольду» — злосчастному изобретателю пороха.

Но ни труды и дума Канта, Гегеля, Фейербаха, ни открытия и изобретения Гумбольта, Гельмгольца и Вирхова все вместе не искупят удушливых газов 1915 г. и душегубок, и лагерей смерти — Майданека, Освенцима, Дахау, в которых хладнокровно бы­ли истреблены миллионы европейцев за годы вто­рой мировой войны.*

* Читатель не должен забывать, что рукопись писалась в 40-х годах, вскоре после окончания Великой Отечественной войны, и, говоря о таких немцах, автор имел в виду фашистов, чья власть привела немецкий народ к катастрофе.

Эта рукопись осталась неоконченной. Прим. ред.

***

Великая Октябрьская социалистическая револю­ция, так же как в конце XVIII века Революция во Франции, закрыла собой обширные периоды чело­веческой истории и открыла новые главы мировой истории и жизни человеческого общества. И на этих гранях очень многие высококультурные и широко образованные люди не поняли значения случивше­гося переворота и остались на непримиримо консер­вативных позициях. Они упорно цеплялись за при­зраки ушедшего, рисуя в памяти дорогие воспоми­нания о былом собственном счастье, тесно сросшим­ся с прежним порядком жизни и человеческих взаи­моотношений.

На заре новой жизни, перед восходом яркого солнца они безнадежно склонялись над угасшими головешками вчерашних огней, желая собственным дыханием раздуть в них последние тлеющие искры. Но таким огнем не осветить уже больше грядущих путей! Этот свет не заменит собой лучей восходя­щего солнца. На короткий миг этих искусственных огней хватило бы, чтобы имитировать прекрасные оттенки пурпурного заката, после чего огни погас­нут окончательно, а утренний предрассветный ве­терок развеет пепел и золу без остатка. Жрецы умершей религии, они отжили свой творческий пе­риод и ныне уныло оглядываются кругом, оста­ваясь душой целиком в мире мечтаний о прошлом. Молитвы их совершенно безнадежны; алтари их неизбежно разрушатся, рассыпятся в прах, а пламя потухнет окончательно.

Перевернулась не только последняя страница, но захлопнулась массивная крышка переплета в книге всемирной истории, знаменуя собой окончание мно­говекового периода в жизни человеческого общества.Начался новый период истории, и он требует новых звуков, новых песен и новых певцов. Не только ста­рый эпос, но и лирика прежней эпохи уже не соз­вучны новым требованиям. Они явились бы, как звук, пустой, Schall und Ranch в свете интересов сегодняшнего дня.

Сошли со сцены и хранятся в библиотеках не только Онегины, Чацкие и Печорины, Обломовы, Левины, Лаврецкие и Рудины, но все герои «тем­ного царства» Островского, все бесчисленные че­ховские нытики и неудачники, все Климы Самгины, Артамоновы и Булычевы, но отошли в историю и «Дни Турбиных».

О героях нынешней эпохи, об истине и чудесах сегодняшнего дня необходимо говорить словами и тоном не вчерашнего дня. Помимо индустриализа­ции страны и коллективизации сельского хозяйства, советский народ прилагает еще и громадные уси­лия, направленные к общему культурному подъе­му всех народов. Всемерное поощрение развития искусств, спорта, литературы (на 50 с лишним язы­ках), театра и, разумеется, всех отраслей наук, прикладных и теоретических, — все это на протяже­нии всех лет непрестанно являлось важнейшими заботами правительства, а вместе с тем и верней­шим показателем культурного роста населения.

 


Дата добавления: 2015-11-02 | Просмотры: 437 | Нарушение авторских прав







При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.015 сек.)