АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Вступительная лекция. Упоминание имени Гиппократа — «великого отца медицины»—приводит нас, действи­тельно, к самым истокам нашей медицинской науки

Прочитайте:
  1. Вводная лекция.
  2. ВВОДНАЯ ЛЕКЦИЯ.
  3. Вводная лекция.
  4. Вступительная беседа.
  5. Вступительная лекция
  6. Лекция . Особенности обследования эндокринной системы у детей
  7. Лекция 1 :Произвольные движения.
  8. Лекция 1 УЛЬТРАСТРУКТУРНАЯ ПАТОЛОГИЯ КЛЕТКИ
  9. Лекция 1 Ультраструктурная патология клетки

18 октября 1943г. Институт им. Склифосовского. Кафедра госпитальной хирургии

 

Упоминание имени Гиппократа — «великого отца медицины»—приводит нас, действи­тельно, к самым истокам нашей медицинской науки. Там, на острове Кос — родине Гиппо­крата, — велся род Асклепиадов косских, в ведении которых было святилище Эскулапа. И отец Гиппо­крата— Гераклид — был тоже врачом из рода Ас­клепиадов.

Я не стал бы уводить ваши мысли и интересы в еще более отдаленную эпоху, когда складывалась поэтическая родословная нашей медицинской науки, если бы не одно соображение. Дело в том, что в древнейшем литературном источнике —в поэмах Гомера — мы находим первые сведения о военно-по­левой хирургии, ибо оба сына Асклепия — Махаон и Подалириус — были военными врачами в стане данайцев. В VI песне «Илиады» мы читаем, как Ма­хаон оказывает помощь раненому Менелаю.

«Язвину врач осмотрел, нанесенную острой стрелою.

Выгнал кровь и, искусный, ее врачествами осыпал,

Силу которых отцу его Хирон открыл дружелюбный».

 

Это тот самый кентавр Хирон «дружелюбный» в отличие от дикой, необузданной натуры других кен­тавров, который обучил врачебному искусству и Ас­клепия (Эскулапа), и Ахиллеса, «Пелеева сына». Другое сказание о Хироне сообщает, что он согла­сился умереть за Прометея — благодетеля человечества, принесшего людям огонь.

В ходе сражений Махаон, врач-воин, сам ранен. К нему на помощь срочно высылают Нестора с ко­лесницей, дабы подобрать его с поля битвы и отвес­ти в безопасное место, на корабли ибо:

«Опытный врач драгоценней многих других человеков,

Зная вырезывать стрелы и раны лечить врачествами».

(Илиада, XI, 515)

В той же песне ниже мы читаем место, где Патрокл, соперировав раненого Эврипида, применяет обезболивающее местное лечение:

«Там положивши героя, ножом он из лядвеи жало

Вырезал острой стрелы. Омыл с него теплой водою

Черную кровь и руками истертым корнем присыпал

Горьким, врачующим боли, который ему совершенно

Боль утолил, и кровь унялась, и рана подсохла».

Напомню в заключение, что у Эскулапа, помимо двух сыновей — Махаона и Подалириуса, была и дочь Hygieia — богиня здоровья, всюду сопровож­давшая своего отца. Она-то и кормила со своей руки ту самую змею, с которой Эскулапа всегда изобра­жают.

Вот в нескольких штрихах поэтическая родослов­ная нашей медицинской науки по греческой мифо­логии. Вернемся теперь к Гиппократу.

Ему — гениальному основоположнику научной и практической медицины — следовало бы посвятить отдельную лекцию и не только подробнее разобрать дошедшие до нас его медицинские книги, но и прис­тально вглядеться в его жизнь и деятельность на общем фоне блестящего расцвета античной культуры в «век Перикла». Гиппократу пришлось бы уделить совершенно равноправное место между Пифагором, Демокритом, Эпикуром, Платоном и Аристотелем. Это было бы тем более справедливо, что Гиппократ действительно «перенес философию в медицину, а медицину в философию». Но сегодня я ограничусь гораздо более скромной задачей: указанием на неко­торые общемедицинские взгляды и положения, впервые установленные Гиппократом и сохранившие свое первостепенное значение до наших дней. Из специальных вопросов остановлюсь на хирургии и мнении Гиппократа о роли войн в развитии и изу­чении этой дисциплины.

Если не все 59 сочинений, собранных в Corpus Hippocraticus учеными Александрийской библиоте­ки, являются подлинными творениями самого Гип­пократа, то в целом книги эти (прекрасно переиз­данные Медгизом года два тому назад) верно и до­вольно полно отображают главнейшие взгляды и приемы лечения, установленные Гиппократом. Но некоторые из этих сочинений, и притом наиболее выдающиеся, почти бесспорно принадлежат самому Гиппократу. Таковы «De arte», «De natura hominis», «De aere, aquis et locis», «Praenotiones, s. Prognosticon» и знаменитые «Афоризмы». Специально хи­рургический интерес представляют «Переломы», «Вправление сочленений» и «Ранения головы».

Ко времени Гиппократа существовало уже до­вольно подробное учение о различных болезнях и их диагностике, созданное книдской школой и в значительной мере заимствованное из египетской медицины. Критикуя традиции книдской школы, Гиппократ впервые устанавливает принцип, которо­му суждено было незыблемо утвердиться навеки: «Врач должен лечить не болезни, а больного». Че­ловеческий организм рассматривается Гиппократом как целостное единство, гармонически сочетающее в себе строение всех органов и их функции. «Природа самого человека является началом и цент­ром для всякого суждения в медицине», — пишет он в книге «Le locis in homine».

В другой книге сказано: «О том, что находится над и под землей, возможны только догадки. Меди­цина же путем опыта уже очень давно сделала твер­дые выводы и привела к надежным методам. Только в них одних гарантия ее последующего процвета­ния» («De prisca medicina»). И далее: «Я твердо уверен, что каждый врач обязан изучить природу человека и, буде он хочет правильно выполнять свой долг, старательно изучать, каковы взаимоотношения людей с их едой, питьем и всем образом жизни, наб­людая влияние различных вещей на каждого чело­века». Итак — строго индивидуальный подход к каждому больному.

Однако, помимо индивидуальных заболеваний, Гиппократ часто и подробно останавливается на групповых, обусловленных либо местными вреднос­тями, либо появляющихся эпидемически. Этим те­мам посвящено несколько отдельных сочинений,

в числе коих столь выдающееся, как «О воздухе, во­де и местностях», где собраны плоды его многолет­них путешествий и размышлений на берегах Малой Азии, островах Эгейского моря и в Скифии. Он ре­комендует «обращать внимание врачей на присут­ствие болот и топких мест, вредящих своими испа­рениями, а также на качество воды, могущей вызвать образование мочевых камней и опухолей селезенки, и на воздействие ветров, времен года, даже дождя, температуры и пр.».

Те же мысли он высказывает и в трактате «О природе человека»: «Болезни происходят одни от образа жизни, другие — от вдыхаемого воздуха. Ког­да многие люди поражаются одновременно одной и той же болезнью, то надо полагать, что и причина общая, — нечто потребляемое всеми.., и поражаю­щее молодых и старых, мужчин и женщин, употреб­ляющих вино и пьющих только воду, едящих ячмен­ные пироги или только пшеничный хлеб, работаю­щих много и трудящихся мало. Нельзя винить диету, ибо столько людей с самым противоположным образом жизни одержимы той же болезнью. Зато если одновременно появляются различные болезни, то ясно, что индивидуальной причиной в каждом случае явится образ жизни, а потому необходимо установить причинный метод лечения, т. е. необхо­димо изменить образ жизни».

Индивидуальный подход в диагностике и лече­нии, виртуозная изощренность в отыскании объек­тивных симптомов и признаков болезней, поразительная наблюдательность и внимательность у постели больного — вот те качества, которыми Гип­пократ сам располагал в полной мере и которых он требовал от тогдашних врачей. Нет сомнения, что при скромных средствах специальных методов ис­следования и при полном отсутствии каких-либо лабораторных анализов Гиппократ весь успех диаг­ностики и лечения строил на тщательности общего осмотра и клинического наблюдения больных. Ло­гическим следствием этого является возможность предсказывать исход болезней, что и отражено в од­ной из знаменитейших книг Гиппократа: «Ргаепо-tiones, s. Prognosticon». Он начинает это сочинение следующей фразой: «Наилучшим, как мне кажется, является тот врач, кто обладает уменьем предвиде­ния. Узнав настоящее и прошедшее больных и разъ­яснив им их недосмотры, он тем самым сразу при­обретает доверие. И самый способ его лечения станет лучше при предвидении им предстоящих изменений в ходе болезни». А как шедевр наблюда­тельности и исчерпывающей полноты и яркости описания можно бы привести выдержку из того места «Prognosticon», где изложен внешний вид больного и его лицо при перитоните, то, что веками во всех странах цитируют во всех учебниках, как «facies Hippocratica»: «нос заостренный, глаза и виски впалые, уши холодные и съежившиеся, сережки уха топырятся; кожа лба суха, натянутая, шероховата; цвет лица желтый или темный, синева­тый или свинцовый». Вот текст и клинический признак, воистину классический в прямом и пере­носном смысле, классический в кавычках и без оных, — текст самого Гиппократа.

Коснувшись такого хирургического состояния, как перитонит, который во времена Гиппократа не мог быть объектом операции, замечу, что в целом хирургический раздел его творений идеятельности не менее замечателен, чем общемедицинский. Боль­ше того, компетентные критики считали, что Гип­пократ даже более замечателен как хирург, чем как врач. Мне как хирургу не более затруднительно оценивать заслуги Гиппократа в хирургии, чем в се­миотике, пропедевтике и клинике. И я полагаю, что общемедицинские заслуги Гиппократа все же важ­нее специально хирургических. Эти общие медицин­ские установки и директивы способствовали разви­тию хирургии в веках; на них хирургия зиждется и процветает теперь. Хирургическая техника есть неотъемлемая, важнейшая и незаменимая часть лечения в хирургической клинике, где исследо­вание больных, наблюдение за ними, уход и уста­новка предсказаний проводятся на общеклинических основаниях. Все эти разделы врачебной деятельнос­ти если не целиком созданы, то полностью и заново переработаны Гиппократом. И в этом отношении Гиппократ — не только первый в истории медицины, но и один из крупнейших реформаторов в науке. Хирургические его сочинения действительно пора­жают обширностью знаний, тщательностью наблю­дений и совершенно невероятной для тех далеких времен изобретательностью и полной целесообраз­ностью хирургических приемов.

Возьмем хотя бы книгу «О суставах». Здесь в 87 разделах, из коих некоторые суть целые отдельные главы, разобраны почти все существующие вывихи (рук, ног, челюстей, позвоночника), отдельно все виды вывихов для каждого сустава (передние, зад­ние, двусторонние, открытые, невправимые и т. д.), косолапость, искривления позвоночника. Помимо интереснейших и поразительно верных общих пра­вил вправления и лечения вывихов и их рецидивов, Гиппократ дает подробное описание способов вправ­ления для каждого вывиха, что все вместе взятое составляет полнейший курс ортопедической техники с описанием громадного количества всевозможных аппаратов, рычагов, лестниц, наклонных плоскостей и пр. Возьмите перелистайте и хотя бы просмотрите замечательные картинки в «Комментариях Галена к Гиппократу» (Венеция, 1609) или же изумитель­ные византийские миниатюры из комментариев Аполлония Киттийского; они часто репродуцируют­ся по оригиналу Флорентийской библиотеки. Ведь по этим рисункам можно изучать не только историю ортопедии, но и саму ортопедию. Много ли есть современных способов и приемов вправления выви­хов любого сустава, которого не оказалось бы в тексте или даже на рисунках в древнейших издани­ях Гиппократа?! Точно так же есть ли такой общий или частный раздел лечения переломов, который не имел бы своих истоков в книгах Гиппократа с описанием шин, повязок для любых разделов конеч­ностей и замечательными рисунками систем вытя­жений и противовытяжений остроумными тягами и всевозможными рычагами.

А сравнительно небольшая книга «О ранах»! Сколько там замечательных истин первостепенной важности, применимых поныне, будь то в отноше­нии местного лечения, ран или общих лечебных ме­роприятий. А разве не кажется почти невероятной глава о трепанациях черепа?! Операции прокола жи­вота и грудной полости тоже изобличают в Гиппо­крате очень крупного и смелого хирурга.

Совершенно особый интерес для нас представля­ют взгляды Гиппократа на службу в армии как луч­шую из школ хирургии. «В практике городов, — пи­шет он, — встречается очень мало случаев упраж­няться в хирургии ран, за редкостью гражданских и иностранных войн в наших городах. Такие случаи, наоборот, весьма часты и встречаются почти еже­дневно в походах за границу, а потому желающий посвятить себя хирургии должен поступить на служ­бу и следовать за войсками, отправляющимися на внешние войны. Только таким путем возможно при­обрести навык и опытность в этой отрасли искусства».

Нужно ли подчеркивать, насколько эти указания Гиппократа справедливы и созвучны текущим собы­тиям нашей исторической эпохи. Примите их как завет отца медицины из глубины веков. Примите их из уст хирурга, который 29 лет тому назад, осенью 1914 г., как Вы, с пятого курса университета уезжал прямо на войну, тоже против извечного на­шего врага — Германии... Vita brevis, ars longa! Жизнь краткотечна, но врачебный опыт накаплива­ется, фиксируя эмпирические закономерности, соб­ранные путем преемственных долголетних тщатель­ных наблюдений. Поэтому искусство—вечно.

И Гиппократ считал совершенно определенно, что «врач — служитель искусства». В успешности лечения он признает долю счастья: «Я сам не отри­цаю, что в медицине многое зависит от удачи, но полагаю, что плохо леченные болезни имеют боль­шей частью неблагоприятный, а хорошо пользован­ные — счастливый исход».

Помимо наблюдений, знаний и интуиции, искус­ство требует опыта и упражнений. В своем сочине­нии «Peri techne» (греч.), т. е. «Об искусстве», Гиппократ под словом «techne» широко объединяет все эти понятия и требования. В другой книге — «De ventis et aere» он пишет: «Для желающих по­святить себя хирургии необходимо широко практи­коваться в операциях, ибо для руки практика — лучший учитель». И тут же добавляет: «Когда же имеешь дело со скрытыми и тяжелыми болезнями, то здесь „techne" не помогает и нужно призвать на помощь размышление».

Перлы врачебной премудрости обильно разброса­ны во многих книгах Гиппократа. Их даже трудно подбирать и систематизировать, настолько их много и так хороши большинство из них. В каждом из таких афоризмов и высказываний чувствуется гениальный наблюдатель и опытнейший врач, переду­мавший глубокие думы. «Искусный врач, прежде чем взяться за дело, ожидает, пока не отдаст себе ясного отчета в свойстве страдания, и старается ле­чить скорее предусмотрительно, чем с безумной отвагой, скорее нежно, чем прибегая кнасилию».

Каждое начатое лечение надо проводить методи­чески, следя за реакцией организма и не торопясь менять системы лечения. «Когда все сделано по правилам, — пишет он, — а необходимое действие не наступает, все же лучше оставаться при однажды примененном средстве, пока не миновало то состоя­ние, которое было вначале».

Другой принцип Гиппократа, тоже классичес­кий, — это знаменитая формула contraria-contraris, т. е. лечение болезненных состояний, применяя и вызывая противоположные им состояния.

Третий принцип, впервые со всей ясностью вы­сказанный и продуманный Гиппократом, — это vis medicatrix naturae. Гиппократ отлично понял самое главное, а именно, что защитительные и всецелительные силы живого организма действительно огромны и что искусство врача должно лишь руково­дить и помогать этим природным свойствам и силам в их защитных усилиях. В разгадке этих целебных сил натуры Гиппократ подыскивал объяснение ес­тественного, научного порядка, но неизбежно прибе­гал и к философским, идеалистическим аргументам. Ведь у него не было ни микроскопа, ни чувствитель­ных химических реактивов. А ведь ни учение о фагоцитозе, ни иммунобиологические реакции и ника­кие новейшие блестящие достижения коллоидной химии до сих пор еще не исчернили этой темы, не закончили собой главы о лечебной самозащите орга­низма.

Гиппократ делал безошибочные заключения, пользуясь одной лишь гениальной наблюдатель­ностью у постели больного. Вот такую прозорливость можно, пожалуй, назвать интуицией. Intueri по-латыни значит взирать, вглядываться. Интуиция есть свойство высмотреть и осмыслить кое-что такое, ми­мо чего очень многие другие люди пройдут, не обра­тив внимания. Она чаще всего — плод громадного умственного напряжения и огромной любви к свое­му делу. Интуиция как непосредственное усмотрение истины, целесообразности или прекрасного не есть нормальный путь познания; ей обучить нельзя, а потому вести к ней и призывать не стоит. Но от­рицать ее тоже нельзя, хотя бы в искусстве, а пото­му допустимо восхищаться античными примерами интуиции в лице Гиппократа в области нашего вра­чебного искусства.

«Panta rei» (все течет), — говорили философы Древней Греции. И наши медицинские знания чрез­вычайно далеко продвинулись за истекшие две с половиной тысячи лет. Течение бывало то бурным, то замедлялось. Путь был то более прямым, то изви­листым. Иногда и неоднократно течение заносило наш научный корабль в заводи, откуда порой было трудненько выбраться. Это случилось тогда, когда отдельные теории или даже крупные и вполне ре­альные, но односторонне истолкованные медицин­ские открытия заводили клинику временно в тупик. И вот тут-то в период кризиса естествознания, а, сле­довательно, и медицины всегда и неизменно выход пытались найти в кличе: «Назад, к Гиппократу!».

Так получалось тогда, когда увлечение все новы­ми и новыми открытиями грозило или действительно уводило не только диагностику, но и лечение из па­латы в лаборатории, рентгено- и электрокардиогра­фические кабинеты, в отделения сывороток, вакцин и т. п. Нелепо было бы отрицать прогрессивное и практическое значение большинства таких откры­тий. Лишь бы не переоценить их роли и значения и не дать им увести нас самих от постели больного, а нашу науку завести временно в тупик. Чувство меры нужно во всем, в каждом искусстве. В этом залог художественности.

Итак, не «назад, к Гиппократу», а «вперед, с Гиппократом!!».

Разрешите теперь нам мысленно перенестись через двадцать столетий в Москву, в ту пору, когда в 1707 г. здесь была открыта первая в России настоя­щая больница и при ней тоже первая медико-хирур­гическая школа. Случилось это по указу Петра Ве­ликого, изданному 25 мая 1706 г., каковую дату вполне справедливо считать днем рождения медици­ны в России.

Так возник «гофшпиталь» по приказанию самого Петра «за Яузой рекой, против Немецкой слободы, в пристойном месте, для лечения болящих людей». Как сам госпиталь, так и медико-хирургическую школу возглавил замечательный голландский хи­рург Николай Бидлоо. Там же был учрежден театр анатомический, в котором Петр Великий «сам при разнятии мертвых тел многократно присутствовал».

Бидлоо проявил чрезвычайную преданность по­рученному ему делу, всецело посвятив себя ему на протяжении почти 30 лет оставшейся жизни. Он был выдающимся для того времени хирургом и лично производил большинство операций. Обучение дес­мургии или «учреждение бандажей» находилось на обязанности его помощника, лекаря. Последний (chimrgus informator) одновременно служил и про­зектором, и препаратором, и ординатором госпиталя, и хирургом, и репетитором всех специальных меди­цинских предметов «для натвержения учащихся».

Так как преподаватели-иностранцы не знали русского языка, то занятия могли вестись либо на голландском и немецком, или же на латинском язы­ке. Поэтому первоначальный комплект учащихся старались набрать из детей иностранцев. А так как последних не хватало, то по мысли Бидлоо были набраны ученики славяно-греко-латинских училищ в Москве, «из Китая-города, за Иконным рядом». Эти русские дети готовились для будущей деятель­ности игуменов, архимандритов, даже епископов, а поэтому должны были хорошо понимать латынь.

Никаких книг и учебников не было вовсе. Слу­шая продиктованные «лекцион», ученики рады были бы их записывать. Да вот беда — бумага была большая редкость и стоила очень дорого, будучи почти недоступной для бедных ребят госпитальной школы. Карандашей тогда еще не было и, как писал Чистович, «они заменялись свинцовыми палочками, вытянутыми из расплющенной дроби. Гусиные же перья для письма ученики собирали сами каждое лето около Успеньева дня по берегам московских прудов и речек, где разгуливали целые стада линяю­щих гусей».

Курс ученья продолжался от 5 до 10 лет, и сам Бидлоо не без гордости рапортовал Петру о том, что ученики «толико по анатомии и хирургии обыкли, что я лучших из сих студентов вашего царства ве­личества священной особе или лучшим господам ре­комендовать не стыжусь, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая к чину хирурга надлежит, но и генеральное искусство о всех тех болезнях от главы даже до ног с подлин­ным обучением как их лечить, зело поспешно на­училися».

Бидлоо умер 23 марта 1735 г. Его преемником стал де Тейльс — полная противоположность Бид­лоо, завистник и ненавистник. Он ненавидел не толь­ко самого Бидлоо и его память, но презирал русский народ и все русское. Он сгруппировал вокруг себя таких же, как он сам, иностранцев-проходимцев, различных подлекарей, аптекарей, интриговал Так возник «гофшпиталь» по приказанию самого Петра «за Яузой рекой, против Немецкой слободы, в пристойном месте, для лечения болящих людей». Как сам госпиталь, так и медико-хирургическую школу возглавил замечательный голландский хи­рург Николай Бидлоо. Там же был учрежден театр анатомический, в котором Петр Великий «сам при разнятии мертвых тел многократно присутствовал».

Бидлоо проявил чрезвычайную преданность по­рученному ему делу, всецело посвятив себя ему на протяжении почти 30 лет оставшейся жизни. Он был выдающимся для того времени хирургом и лично производил большинство операций. Обучение дес­мургии или «учреждение бандажей» находилось на обязанности его помощника, лекаря. Последний (chimrgus informator) одновременно служил и про­зектором, и препаратором, и ординатором госпиталя, и хирургом, и репетитором всех специальных меди­цинских предметов «для натвержения учащихся».

Так как преподаватели-иностранцы не знали русского языка, то занятия могли вестись либо на голландском и немецком, или же на латинском язы­ке. Поэтому первоначальный комплект учащихся старались набрать из детей иностранцев. А так как последних не хватало, то по мысли Бидлоо были набраны ученики славяно-греко-латинских училищ в Москве, «из Китая-города, за Иконным рядом». Эти русские дети готовились для будущей деятель­ности игуменов, архимандритов, даже епископов, а поэтому должны были хорошо понимать латынь.

Никаких книг и учебников не было вовсе. Слу­шая продиктованные «лекцион», ученики рады были бы их записывать. Да вот беда — бумага была большая редкость и стоила очень дорого, будучи почти недоступной для бедных ребят госпитальной школы. Карандашей тогда еще не было и, как писал Чистович, «они заменялись свинцовыми палочками, вытянутыми из расплющенной дроби. Гусиные же перья для письма ученики собирали сами каждое лето около Успеньева дня по берегам московских прудов и речек, где разгуливали целые стада линяю­щих гусей».

Курс ученья продолжался от 5 до 10 лет, и сам Бидлоо не без гордости рапортовал Петру о том, что ученики «толико по анатомии и хирургии обыкли, что я лучших из сих студентов вашего царства ве­личества священной особе или лучшим господам ре­комендовать не стыжусь, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая к чину хирурга надлежит, но и генеральное искусство о всех тех болезнях от главы даже до ног с подлин­ным обучением как их лечить, зело поспешно на­училися».

Бидлоо умер 23 марта 1735 г. Его преемником стал де Тейльс — полная противоположность Бид­лоо, завистник и ненавистник. Он ненавидел не толь­ко самого Бидлоо и его память, но презирал русский народ и все русское. Он сгруппировал вокруг себя таких же, как он сам, иностранцев-проходимцев, различных подлекарей, аптекарей, интриговал против Бидлоо, считая, что последний понапрасну тратит деньги на обучение русских, «из которых не выйдет ничего, кроме буянов и неучей, так как рус­ские вообще неспособны к серьезному образованию».

«Когда умер Бидлоо и в училище ворвался де Тейльс, — пишет Оппель, — то он произвел там большие беспорядки: наказывал, сек, отправлял в солдаты, одним словом, упражнялся в жестокостях и своеволии». Школа после этого, конечно, заглохла. Госпиталь же уцелел, разросся и процветает в нас­тоящее время как огромный госпиталь Московского военного округа.

Но высшего специального образования прекра­тить тоже уже было нельзя. Хотя сам преобразова­тель не дожил до открытия медико-хирургических школ в своей новой, северной столице, но уже в 1733 г. архиятером Ригером были утверждены штаты медицинских школ при Генеральных сухо­путных и адмиралтейском госпиталях в Санкт-Пе­тербурге. Третья такая же школа была тогда же от­крыта при Кронштадтском госпитале. А в 1755 г. родная дочь Петра — императрица Елизавета — в Татьянин день (12 января) утвердила шуваловский проект о Московском университете.

Разрешите мне на короткое время отвлечь ваше внимание и пригласить в гренадерскую роту лейб-гвардии Преображенского полка, куда темной ночью 25 ноября 1741 г. прибыла цесаревна Елизавета. Она явилась туда только что не античной Палладой: в кирасе поверх роскошного платья, с православным крестом вместо копия и хотя без музыки, зато... со своим старым учителем музыки Шварцем. После го­рячей молитвы и дав торжественную клятву в тече­ние всего своего царствования не подписывать смертных приговоров (замечу, что обет этот был честно выполнен), Елизавета явилась в Зимний дво­рец, вошла с гренадерами в спальню правительницы Анны и подняла ее словами: «Пора вставать, сестри­ца!». Низвергаемый принц-император, а за ним принц отец Антон Ульрих Брауншвейгский были завернуты солдатами в постельные простыни и спу­щены вниз для отправки. Так, удачной ночной фее­рией разогнан был очередной немецко-брауншвейгский табор, собравшийся на берегах Невы дотрепывать петрово наследие.

Возмущение немецким засильем во всей России было так велико, что солдаты и русское население в ту же ночь учинили немецкий погром, во время которого были изрядно помяты и побиты не толь­ко канцлер Остерман, но даже сам фельдмаршал Миних.

Сильно озлобили немцы против себя русских лю­дей! Свежи были еще воспоминания об ужасах «би­роновщины»! И если чуть не пятый раз за 16 лет со смерти Петра трон захватывался в порядке двор­цового переворота, то теперь выступала на сцену все же наиболее законная из всех претенденток: русская царевна — родная дочь Петра Великого.

Ее двадцатилетнее царствование, как о том тонким, добродушным юмором рассказывал о. Ключевский, прошло для России не без славы, даже не без пользы. Вспомним, что она разбила лучшего в то время стратега — Фридриха Великого, войска ее взяли Берлин. При ее 300-тысячной армии и превосходных полководцах карта Европы буквально лежала у ее ног. Только... ей некогда было в эту карту заглядывать: будучи чрезмерно занятой своими платьями, церковными хорами и итальянской оперой, Елизавета до конца своей жизни была в уверенности, что в Англию из России можно проехать сухим путем.

Вот эта-то беззаботная русская барыня и уч­редила первый настоящий русский университет. Он был открыт 26 апреля 1755 г. в Москве, возле Иверских ворот, в бывшем доме Бориса Го­дунова.

Университет этот с самого своего возникновения стал

|

центром национальной русской культуры, колыбелью русской науки, матерью всех русских университетов и alma mater стольких блестящих русских деятелей, ученых и публицистов, как, например, Герцена, Огарева, Белинского, Грибоедова, Гончарова, Кони, и врачей Пирогова, Боткина, Сеченова, Склифосовского, Чехова, Федорова, Вельяминова, Спасокукоцкого.

Позвольте в течение оставшегося часа моей вступительной лекции остановиться на нескольких хирургах московской школы, из которых некоторые последовательно занимали сначала студенческую скамью, а затем и профессорскую кафедру.

Отдельно надо будет сказать о том воспитаннике медицинского факультета Московского университе­та, который был командирован за границу для под­готовки к профессорскому званию, получил его, ехал домой, в свою родную Москву, но по дороге серь­езно заболел и проболел слишком долго. Это был Николай Иванович Пирогов. Мечта его не сбылась: его кафедра досталась Ф. И. Иноземцеву по назна­чению графа Строганова, «а я, москвич,— писал впоследствии Николай Иванович, — остался на бобах и госпитальной койке в Риге».

 

***

Памяти Пирогова, жизни и деятельности этого величайшего хирурга не только России, но крупней­шего хирурга своего времени, следовало бы посвя­тить отдельную лекцию. Я постараюсь это сделать, тем более, что уже приближается шестое декабря — годовщина его смерти, а 60-летие его кончины про­шло неотмеченным осенью 1941 г., ибо это были са­мые критические дни в осаде и Москвы, и Ленин­града.

В сегодняшнюю мою задачу входят только два периода биографии Пирогова:

1) 1) студенческие годы, характеризующие ранний период жизни Московского медицинского факуль­тета, и

2) деятельность Николая Ивановича как военно-полевого хирурга, т. е. его знаменитые научные ра­боты по военной хирургии и его бессмертная эпо­пея в осажденном Севастополе.

Но разрешите совсем кратко напомнить те сцены и обстоятельства из детства Пирогова, о которых он столь очаровательно повествует в автобиографии. Они нужны, чтобы понять, как крупное историче­ское событие — Отечественная война, потрясшее ре­бенка в самые ранние детские годы и явившееся его первым сознательным впечатлением, неизглади­мо сохранилось на всю долгую жизнь, отразилось на важнейших вопросах его общего мировоззрения и, может быть, предопределило военный оттенок его будущей хирургической деятельности.

Пирогов родился 13 ноября 1810 г. «в приходе Троицы в Сыромятниках», т. е. близ теперешнего Курского вокзала. И самые первые, но потрясаю­щие впечатления были: комета 1812 г., бегство всей семьи от нашествия французов из Москвы во Вла­димир ивозвращение оттуда на пепелище после от­ступления наполеоновских армий.

Вместе со всей победоносной страной стала воз­рождаться и сгоревшая первопрестольная столица. И майор Пирогов, казначей военно-провиантского депо, выстроил новый дом на месте сожженного. Здесь окруженный заботами матери и шестерых оставшихся в живых старших детей (из четырна­дцати) ребенок укладывался вечерами под беличье одеяльце с любимой серой кошкой Машкой, а просыпаясь утром, видел белые розы в стаканах воды, принесенные няней из соседнего сада Ярцевой.

Несколько лет страна ликовала, торжествуя свое избавление и славные победы над врагами. И в детские воспоминания Пирогова врезались не толь­ко всевозможные разговоры и рассказы взрослых, но и многочисленные яркие карикатуры на фран­цузов, выходившие повсюду и широко распростра­ненные. Из подобных карикатур была составлена «Азбука» в форме карточных картинок. Вот по ним-то самоучкой и выучился читать Пирогов. Судите сами, насколько соответствовало содержание такой азбуки интересам и разумению шестилетнего ребен­ка. Вот, например, буква «А» представляла глухого мужика и бегущих от него в крайнем беспорядке французских солдат; подпись:

Ась, право, глух, мусье, что мучит старика,

Коль надобно чего, — спросите казака.

Буква «Б»: Наполеон, скачущий в санях с Даву иПонятовским на запятках; надпись:

Беда, гони скорей с грабителем московским, ;
Чтоб в сети не попасть с Даву и Понятовским.

Буква «В»: французские солдаты раздирают на ча­сти пойманную ворону; пояснение:

Ворона — как вкусна; нельзя ли ножку дать.

А мне из котлика хоть жижи полизать.

 

На всю жизнь в память Пирогова врезалась буква «Щ»:

Щастье за галлом устав бресть пешком, '
Решилось в стан русский скакать с казаком.

«Долго-долго задумывался над ней,— писал Пи­рогов,— не умея себе объяснить, почему какой-то француз в мундире, увозимый в карете казаком и притом желающий выпрыгнуть из кареты именует­ся «щастьем»? Какое же это для нас счастье, ду­малось мне?»

Размышляя надо всем этим в глубокой старо­сти, Пирогов спрашивал себя, не породили ли та­кие карикатуры склонность к насмешке и свойство замечать в людях скорее смешную и худшую сто­рону, чем хорошую. Зато, отвечая, он совершенно уверенно считает, что «эти карикатуры над кичли­вым, грозным и побежденным Наполеоном вместе с другими изображениями его бегства и наших побед развили во мне рано любовь к славе отечества». «Так было у меня,— продолжает он,— и я, от 17 до 30 лет окруженный чуждой мне народностью в Дерпте, среди которой жил, не потерял нисколько привязанности и любви к отечеству, а потерять в ту пору было легко: жилось в отчизне не очень ве­село и не так привольно, как хотелось бы жить в двадцать лет». Это сказано в «Дневнике старого врача» в 1880 г., т. е. когда Пирогову было уже 70 лет.

Но я не буду задерживать Вас на философских взглядах и общей идеологии, столь подробно высказанной автором этого выдающегося «Дневника». Вернемся к его детству, ибо в Московский универ­ситет Пирогов поступил 14-летним ребенком. Так как в университет не принимались лица моложе 16 лет, то вместо метрики было сфабриковано «сви­детельство» московского комиссариатского депо, удостоверявшее, что Николаю Ивановичу «шестна­дцать лет». «Мал бех в братии моей и юнейший в доме отца моего».

Но в ту пору в этом семействе стряслись два страшных несчастья. Сначала денежное разорение жившей безбедно семьи вследствие растраты 30 ты­сяч рублей отправленным на Кавказ комиссионе­ром Ивановым; ответственность легла на отца Пи­рогова. Пришлось взять сына из прекрасного, но дорогого частного пансиона Кряжева. А меньше чем через год, когда первого мая, в превосходный сол­нечный день, Пирогов пораньше возвращался из университета, предвкушая условленную совместную поездку с отцом за город, в Сокольники, он увидел его с темнобагровым раздутым лицом, окаймленным воротником мундира, «лежащим на столе как дань готовая земле».

И «не прошло месяца после внезапной смерти отца, как все мы — мать, двое сестер и я, должны были предоставить дом и все, что в нем находи­лось, казне и частным кредиторам. Приходилось с кое-какими крохами идти на улицу и думать о зав­трашнем дне». «Как я или, лучше, мы пронищенствовали в Москве во время моего студенчества— это осталось для меня загадкой»,— писал Пирогов и тут же добавляет: «Зато и ученье было таков­ское— на медные деньги».

В отличие от других факультетов, медицинский факультет во времена Пирогова оставлял желать лучшего. Своих клиник университет не имел вовсе. Ведь только после сорокалетнего существования в феврале 1797 г. в Московском военном госпитале для профессора Матвея Пеккена была выделена и приспособлена для преподавания «клиническая па­лата» на 10 коек. Заведовал ею Ефрем Осипыч Мухин — будущий декан медицинского факультета, по­кровитель и настоящий добрый гений Пирогова.

Мухин близко знал семью Пироговых со време­ни, как он вылечил в ней опасно больного старшего брата Николая Ивановича. Событие это оставило глубокий след в душе Николая Ивановича, и с ран­него детства он заинтересовался медициной. Мухин посоветовал разорившемуся отцу Пирогова готовить и отдать сына прямо в университет и помог ему в этом в качестве декана и экзаменатора. Наконец, Мухин же, оценив старание и способности Пиро­гова, предложил ему и обеспечил заграничную ко­мандировку для подготовки к профессуре.

Мы, конечно, должны быть признательны Мухи­ну за все это. Легко понять и позднее желание Пи­рогова в старости отблагодарить своего благодетеля земным поклоном. Тем менее понятна та прямо на­смешливая характеристика, которую дает Мухину Пирогов на страницах того же самого «Дневника».

Мухин начал работу военным фельдшером в войсках Суворова при осаде Очакова. А затем его карьера развивалась от подлекаря и прозектора гос­питаля в Лефортове до адъюнкт-профессора и, да­лее, через должность «первенствующего доктора» Голицынской больницы до ординарного профессора и декана Московского медицинского факультета, где в разное время он преподавал то анатомию, то физиологию, токсикологию, судебную медицину или санитарную полицию.

Пирогов рассказывает, что как анатом Мухин известен был своей книгой, которая хотя и призна­валась «классической», но от петербургской ана­томии Загорского отличалась тем, что: 1) все анато­мические термины были переведены на невозмож­ный русский язык; 2) к шести частям анатомии Загорского прибавлена седьмая, изобретенная Ефре­мом Осипычем: ученье о мокротных сумочках; 3) бедренная артерия была названа «артерией ба­ронета Вилье» с примечанием, что последний, по­сетив анатомический театр в Москве, назвал эту артерию своей любимой.

Его учебник физиологии был слабой пере­делкой руководства Ленгоссена, к которому Мухин тоже добавил свое «ученье о стимулах». Пирогов четыре года аккуратно посещал все лекции Ефрема Осипыча и «хотя ни разу не мог дать себе отчета, о чем собственно читалось, но приписывал это соб­ственному невежеству и слабой подготовке». Много позже, приехав в Москву после занятий в Дерпте, Пирогов нарочно пошел на лекции Мухина, чтобы проверить самого себя. Но и на этот раз он не смог уловить ни смысла, ни логики, например, в перехо­дах от «свойств и проявлений жизненной силы к малине, которую мы с таким аппетитом в летнее время кушаем со сливками», или еще «к букашке, которая, отогревшись на солнце, улетает с хрусталь­ного льда, воспевая (т. е. жужжит) хвалу Богу».

Мухин добросовестно прочитывал все главы кур­са физиологии, не оставаясь в долгу у слушателей. Исключение составляли женские половые органы и функция деторождения. Чтение этой главы еже­годно совпадало с началом великого поста и под этим предлогом откладывалось, «как предмет ско­ромный до более удобного времени».

Трудно понять, почему Пирогов так твердо запомнил промахи и недочеты своего учителя и вно­сил их в свой «Дневник» через 65 лет, т. е. через 30 лет после смерти своего благодетеля. Ведь в под­заголовке Пирогов собственноручно пометил, что хотя дневник писан «исключительно для самого се­бя, но не без задней мысли, что, может быть, когда-нибудь прочтет и кто другой». Приходится верить Пирогову, что в роли преподавателя физиологии Мухин выступал неудачно. Но справедливо напо­мнить, что Ефрем Осипыч без чьей-либо помощи и протекции благодаря неутомимой энергии и огром­ному труду из безвестного фельдшера стал знаме­нитым столичным врачом и выдающимся хирургом-оператором.

Из всех видов практической деятельности наи­большую славу создавали Мухину его работы имен­но по хирургии. Он был учителем многих поколе­ний тогдашних хирургов-практиков и опубликовал большое количество работ по оперативной хирур­гии, напечатанных в журналах «Вестник Европы», «Московские ведомости» и «Журнал русской литературы». Отдельным изданием вышли «Опи­сания хирургических операций», опубликованные в 1807 г., «для пользы соотчечий, учащихся меди­ко-хирургической науке, и молодых лекарей, занимающихся производством хирургических опе­раций».

С полным правом Ефрем Осипыч мог писать о себе в предисловии к своей книге («Краткое на­ставление врачевать от укушения бешеных живот­ных», Москва, 1831): «Я всегда с твердостью духа, с самоотвержением и пренебрежением здоровья мо­его постоянно исполнял возложенные на меня обя­занности; я рылся в трупах более 30 лет, учу более 40 лет; я неутомимостью моей проложил стезю ана­томии и операторской должности».

Еще более суровой критике подвергает Пирогов другого своего учителя Матвея Яковлевича Мудрова — «другую тогдашнюю московскую знамени­тость», который в ту пору «переседлался в бруссеисты». Это увлечение учением Бруссэ, по мнению Пирогова, было тем менее оправдано, что в отличие от молодых ученых, коих «обуяла философия Шел­линга» при их поездках в Германию, Мудров напал на бруссеизм «сидя дома и притом в 50-летнем воз­расте».

Конечно, Пирогов даже в старости своей мог се­товать на своего покойного учителя (он умер в 1831 г. от холеры, будучи членом специальной ко­миссии по борьбе с возникшей холерой) за многое: за потерю половины лекционного часа на наказание провинившегося студента-кутилы, которого Мудров заставил читать молитву на троицын день, за длин­нейшие «рапсодии» против покинутого броунизма или за неожиданное приказание всем студентам следовать за ним через двор в анатомический театр к проф. Лодеру, где Мудров изумил не только своих слушателей, но и самого вновь награжденного анненской звездой Лодера торжественной тирадой:, «Красуйся светлостью звезды твоея», и т. д.

Но Пирогов не отрицает, что никто как Мудров постоянно твердил ему о необходимости учиться патологической анатомии и тем, безусловно, вну­шил эту важную мысль.

На всю жизнь запомнились Пирогову промахи и другого его учителя — ботаника и зоолога Алек­сея Леонтьевича Ловецкого, который при экскур­сиях на Воробьевы горы, будучи не в силах опреде­лить сорванные студентами цветы, неизменно го­ворил: «Отдайте их моему кучеру, я потом дома у себя определю». А когда, вздумав вместо обычных картинок представить студентам свежий препарат, Алексей Леонтьевич с тарелкой в руках, обернутой салфеткой, читает и демонстрирует половые органы петуха, то в середине лекции смущенный прозектор вполголоса заявляет: «Алексей Леонтьевич, ведь это же курица!» «Как курица? Разве я не велел вам приготовить петуха?»

Я не буду вступаться в защиту этого адъюнкта, знаменитого Фишера. Что же касается Мудрова, то, вопреки студенческим, а по сути дела детским, вос­поминаниям Пирогова, он был бесспорно выдаю­щимся врачом-практиком и клиницистом. Об этом можно судить по многочисленным и в высшей сте­пени замечательным печатным трудам, характери­зующим Мудрова как первоклассного наблюдателя и блестящего, вдумчивого терапевта.

Будучи учеником знаменитого Забелина, осно­воположника школы московских терапевтов, Муд­ров сам поддержал начатую традицию и с честью подготовил себе преемника — Овера. А с тех пор эта традиция и школа не переводились в течение всего XIX века, достигнув наивысшего расцвета в лице Г. А. Захарьина и А. А. Остроумова в канун XX сто­летия.

Повторяю, М. Я. Мудров не только заслуживает уважения как нищий семинарист, пробившийся из Вологды в университетскую гимназию ценой боль­ших бедствий и лишений, а затем по окончании Мос­ковского университета (1802) и усовершенствования в Вене, Париже и Берлине занявший кафедру в своей alma mater, читая сначала курс «войсковых болезней», а затем патологию и терапию. Его книга «Слово о способе учить и учиться «медицине практической» (Москва, 1820) может до сих пор читаться с большой пользой как выдающийся учебник семио­тики и диагностики, где подробно и систематически разобраны все приемы клинического обследования, анамнеза и объективных симптомов, обеспечивающих не только дифференциальную диагностику, но строго индивидуальную оценку больного, диктующую и особые лечебные назначения. Лечить не болезнь, а больного Мудров считает главным секретом успеха. Он требовал подробнейших записей в историях бо­лезни, просиживал многие ночные часы лично над этим занятием, а 40 переплетенных томов, включив­ших свыше 1000 историй болезни, собранных им за 22 года, Мудров считал своим главным самоучителем. «Сие сокровище для меня дороже всей моей библи­отеки. Печатные книги можно найти, а истории боле­зни нигде. В 1812 г. все книги, составлявшие мое богатство и ученую роскошь, оставались здесь на расхищение неприятелю, но сей архив был везде со мной».

Обращаясь к преподаванию анатомии и хирургии, приходится признать, что во времена пироговского студенчества в Московском университете с этими предметами дело обстояло значительно хуже, чем в ту же пору в Петербурге, где в Академии хирургия была представлена столь выдающимися профессора­ми, как И. Ф. Буш и его сподвижники И. В. Буяльский, X. X. Саломон и П. Н. Савенко.

В Москве на лекциях анатомии Ю. X. Лодера учение проводилось по наглядному методу, т. е. демонстрировались препараты. Но сами студенты не препаровали трупы, и Пирогов утверждает, что за все время своего университетского образования он ни разу не упражнялся на трупах, не отпрепаровал ни одного мускула. Взамен этого на стене анатомичес­кого театра огромными буквами красовалось: «GNOTHI SEAUTON» (познай сам себя), а во весь карниз полукруглого амфитеатра-аудитории золоты­ми буквами сияли слова:«Руце твоя создаста мя и сотвори мя, вразуми мя, и научуся заповедем тво­им». Не надо забывать, пишет Пирогов, что «все это было во времена оны, когда хоронились на кладби­щах с отпеванием целые анатомические музеи (в Казани во времена Магницкого) и когда был поднят в министерстве народного просвещения вопрос, нель­зя ли обходиться при чтении анатомических лекций без трупов. В некоторых университетах (в Казани), действительно, читали миологию на платках. Профес­сор анатомии, рассказывали мне его слушатели, при­вяжет один конец платка к acromion, а другой — к плечевой кости и уверяет свою аудиторию, что это deltoideus».

Я перехожу к наиболее интересующей нас час­ти — преподаванию хирургии. Прежде чем цити­ровать самого Пирогова, попытаемся угадать, каким коечным фондом располагал Московский университет для обучения хирургии. Наводящие данные имеются в двух источниках. Шевырев в своей истории Моско­вского университета сообщает, что в 1805 г. при университете появился «хирургической институт», а что в 1846 г. в нем число коек с 16 возросло до 60. И проф. Бобров в «Описании факультетской хирур­гической клиники» говорит, что до 1846 г. Москов­ский университет имел одну хирургическую клинику на 15 кроватей. Сведения совпадают, и, по-видимому, именно на этих 15 койках и обучались московские студенты времен Пирогова всей хирургии у проф. Федора Андреевича Гильдебрандта.

Это был племянник И. Д. Гильдебрандта, препо­дававшего анатомию и физиологию в Московской медицинской школе. Принятый волонтером в 16-лет­нем возрасте, Федор Андреевич получил звание ле­каря в 1792 г., а с 1804 г. стал профессором хирур­гии в Московском университете и занимал кафедру до 1830 г. Позже он преподавал хирургию в Медико-хирургической академии и до 1844 г. был консуль­тантом по хирургии в Мариинской больнице.

Ф. А. Гильдебрандт как практический хирург был, по-видимому, на большой высоте и в совершен­стве владел техникой многих тогдашних операций. Пирогов рассказывает о нем в следующих словах: «Ф. А. Гильдебрандт, искусный и опытный практик, особливо литотомист, умный остряк, как профессор был из рук вон плох. Он так сильно гнусавил, что, стоя в двух-трех шагах от него на лекции, я не мог понимать ни слова, тем более что он читал и говорил по-латыни. Вероятно, проф. Гильдебрандт страдал хроническим насморком и курил постоянно сигару. Это был единственный индивидуум в Москве, кото­рому разрешено было курить на улицах. Лекции его и его адъюнкта Альфонского состояли из перефрази­рования изданного Гильдебрандтом краткого (и краткого до nес plus ultra) учебника хирургии на латинском языке».

«Хирургия — предмет, которым я почти вовсе не занимался в Москве, — писал Пирогов. — Она была для меня в то время наукой неприглядной и вовсе непонятной». И далее: «Итак я окончил курс; не делал ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов, и не только на живом, но и на трупе не сделал ни одной и даже не видал ни од­ной сделанной на трупе операции».

Вот с такой-то университетской подготовкой и образованием Пирогов 17-летним юношей и получил врачебный диплом. «Хорош я был лекарь, — писал он через много лет, — с моим дипломом, дававшим мне право на жизнь и смерть, не видав ни однажды тифозного больного, не имев ни разу ланцета в ру­ках!».

«Вся моя медицинская практика в клинике огра­ничилась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного, а для ясности прибавил в эту историю такую массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле превратилась в сказку».

Первая частная практика Пирогова перед отъез­дом за границу случилась у чиновника, жившего в том же доме. «Он лежал уже, должно быть, в агонии, когда мне предложили вылечить его от жестокого и продолжительного запоя. Видя свою несостоятельность, я первое дело счел необходимым послать за цирульником; он тотчас явился, принеся с собой на всякий случай и клистирную трубку. Он знал par distance, что нужен клистир, раскусив тотчас же, с кем имеет дело и объявил, что без клистира дело не обойдется. Дело было ночью. Что произошло потом с клистиром — не помню, но больного к утру не было уже на свете.

В благодарность за мои труды вдова прислала мне черный фрак покойного, в который могли бы влезть двое таких, каков я. Этот незаслуженный гонорар был очень кстати: переделанный портным, полагавшим, что я еду открывать острова и земли, фрак этот поехал со мной и в Дерпт и прожил со мною еще и там целых пять лет».

Я опускаю весь период развития Николая Ива­новича как врача, профессора и ученого с его коман­дировкой в Дерпт, а оттуда за границу; с занятием кафедры своего учителя Мойера, вторичной научной поездкой за границу; переход Пирогова в Медико-хирургическую академию в Петербург, организацию госпитальной хирургической клиники, Анатомичес­кого института, консультативную деятельность в пя­ти крупнейших столичных больницах и его поездку в 1847 г. на Кавказ в наши войска, осаждавшие Салты.

Перенесемся мысленно в Севастополь, куда в самый разгар военных действий Пирогов прибыл с группой врачей и сестер милосердия поздней осенью 1854 г.

С первых дней начавшейся крымской кампании Пирогов настойчиво добивался своей командировки в Севастополь, заявляя о своей готовности «употребить все свои силы и познания для пользы армии на бое­вом поле». Его заявления долго ходили по инстан­циям, в Севастополе раненые гибли тысячами без компетентной хирургической помощи, а мировая знаменитость и лучший военно-полевой хирург всех времен и всех народов тщетно вымаливал себе раз­решения для поездки на фронт, в осажденный Сева­стополь. Дело явно и сознательно тормозили, и толь­ко личное вмешательство великой княгини Елены Павловны круто изменило все к лучшему. При этом важную роль играл не только огромный авто­ритет Пирогова и искреннее желание Елены Павлов­ны максимально помочь нашим раненым, но так­же открывшаяся перед великой княгиней перспекти­ва реализовать собственный грандиозный план. Она задумала небывалое в мире дело: командировку сес­тер милосердия для обеспечения женского ухода за ранеными и больными на полях сражений и в воен­ных госпиталях.

Женская забота о больных только что начинала появляться в немногих городских больницах Европы и России. Принимая приглашение, Пирогов признал­ся великой княгине, что он лишь мельком видел в Париже работу так называемых диаконисс. Теперь Пирогов отправлялся в Севастополь со своим лич­ным отрядом врачей (Каде, Обермиллер, Хлебников, Беккерс, Тарасов, а позже С. П. Боткин) и с первым отрядом из 28 сестер вновь организованной и ставшей с той поры всемирно знаменитой Крестовоздвиженской общины во главе с ее начальницей А. П. Стахович. В Севастополе к пироговской группе при­командировали еще двух полковых врачей — Доброва и Пастухова; кроме ниx, в отряде работал лекарский помощник Калашников, сопровождавший Пирогова еще в кавказской экспедиции, и фельдшер Никитин. А в январе, к моменту особо ожесточенной осады, в Крым прибыли еще три группы сестер: вторая груп­па во главе с Меркуловой и третья группа со стар­шей сострой, знаменитой Е. М. Бакуниной, о кото­рой Пирогов писал с таким восхищением, и отряд так называемых сердобольных вдов, присланный импера­трицей Марией Александровной.

Этот первый в мире опыт работы женского персо­нала по оказанию помощи раненым непосредственно в зоне военных действий не только полностью оправ­дал себя и внес огромное улучшение в трудное дело военно-полевой хирургии, но беззаветное и герои­ческое участие большой группы сестер в бессмертной севастопольской эпопее подняло на высокий пьеде­стал доблесть русской женщины в глазах всего ци­вилизованного мира.

Образ «севастопольской сестрички» долгие годы после окончания крымской кампании сиял немер­кнущей славой среди лучших деяний культурного человечества. Многие из сестер были ранены и кон­тужены; 17 сестер погибли при исполнении своего долга, большей частью от тифа.

Пирогов прибыл в Севастополь 12 ноября (ста­рого стиля) 1854 г. «Вся дорога от Бахчисарая, — пишет он, — на протяжении 30 верст была загро­мождена транспортами раненых, орудий и фуража. Дождь лил как из ведра: больные, между ними ампутированные, лежали по двое и по трое на подводе, стонали и дрожали от сырости. И люди, и животные едва двигались в грязи по колена; падаль валялась на каждом шагу; из глубоких луж торчали раздувшиеся животы павших волов и лопались с треском; слышались в то же время вопли раненых и карканье хищных птиц, целыми стаями слетавшихся на добычу, и крики измученных погонщиков, и от­даленный гул севастопольских пушек».

Это эвакуировались в Симферополь раненые после первой бомбардировки (5 октября), давшей 2000 по­терь среди защитников крепости, и двух сражений: при Балаклаве (9 октября) и при Инкермане (24 октября), повлекших около 11 000 потерь с нашей стороны.

Пирогов застал в севастопольских госпиталях 1500 раненых и, рассортировав их по роду ранений, а главное, по характеру инфекции, он немедленно приступил к широкой оперативной деятельности. Особенно много было выполнено резекций локтя. И сразу же как важнейший лечебный прием была вве­дена знаменитая пироговская гипсовая повязка, которая совершенно изменила прежнее безнадеж­ное течение огнестрельных переломов и ранений суставов.

Как с точки зрения транспортных задач, так и как лечебное средство гипсовая иммобилизация про­извела крупнейший переворот в важнейшей главе военно-полевой хирургии. Благодетельную роль хоро­шей иммобилизации Пирогов оценил еще в 1847 г., когда на Кавказе, под Салтами, он широко применял крахмальные повязки. Но там же он изучил и недо­статки крахмальных повязок и с той поры перешел на гипсовую иммобилизацию. Замечательные свой­ства гипсовых повязок были широко проверены еще за два года до крымской войны, и подробное изложе­ние методики и результатов было опубликовано Пироговым в отдельной монографии еще в 1854 г. на русском и немецком языках. Теперь в Севастополе гипсовая повязка впервые в мире нашла себе широ­чайшее применение на поле брани. Она спасла мно­гие сотни жизней и конечностей у тогдашних защит­ников Севастополя.

Я горд сознанием и счастлив возможностью со­общить вам, что почти через 90 лет, в долгие месяцы героической защиты Севастополя от осаждавших его немецких армий, пироговская гипсовая повязка наш­ла широчайшее применение по инициативе старшего врача Института имени Н. В. Склифосовского про­фессора нашей кафедры Б. А. Петрова — главного хирурга Черноморского флота. Там, равно как и на всех фронтах Красной Армии, пироговская гипсо­вая повязка спасла тысячи конечностей и многие тысячи жизней доблестных защитников нашей родины.

Когда в январе 1855 г. неприятель возобновил бомбардировку, то Пирогов переехал на осажденную Южную сторону, дабы развернуть максимальную по­мощь близ самих бастионов и поменьше перевозить раненых, не имевших теплой одежды, через бухту на Северную сторону при 6—10° мороза. Пирогов быст­ро провел первостепенные организационные меро­приятия: приспособление новых помещений для пе­ренесения операционных в чистые здания из уже безнадежно зараженных домов; сортировку всех вновь поступающих и изоляцию раненых с прогрес­сирующей раневой инфекцией в «гангренозные» от­деления; планомерную эвакуацию раненых для даль­нейшего лечения в глубоком тылу; организацию зна­чительного резервного коечного фонда на случай массовых поступлений при неизбежных штурмах крепости; распределение сестер не только для ухода за ранеными и для сопровождения транспортов при дальних перевозках, но также и для бдительного кон­троля за правильным отпуском положенного раненым питания и всякого снабжения, т. е. для борьбы с бес­совестными хищениями интендантов и высшей меди­цинской чиновной администрации. Не буду излагать, как встретили все такие начинания Пирогова и его ревностных героических помощниц официальные се­вастопольские чиновники. Последние мешали и вре­дили ему, где и как только могли. Не обошлось и без официальных жалоб и выговоров. Сам Пирогов и его сотрудницы вынесли все: и бомбардировки неприяте­ля, и издевательства администрации.

Главным перевязочным пунктом было Дворян­ское собрание — роскошное по архитектуре и внут­реннему убранству здание, стоявшее на берегу залива.

«Это прекрасное строение, — писала в своих мемуарах лучшая и любимейшая из пироговских сестер Е. М. Бакунина, — где прежде веселились, открыло свои богатые красного дерева с бронзой двери для внесения в них окровавленных носилок; большая зала из белого мрамора с пилястрами из ро­зового мрамора чрез два этажа, а окна только ввер­ху. Паркетные полы. А теперь в этой танцевальной зале стоит 100 кроватей с серыми одеялами. В одну сторону большая комната, это — операционная, прежде биллиардная; в другую сторону еще две комнаты с прекрасными с золотом обоями; в них тоже койки».

Но зараженность этого помещения была такова, что Пирогов немедленно закрыл его для очистки и проветривания на 6 недель. Главный пункт был перенесен в так называемый Инженерный дом (у са­мой Артиллерийской бухты), а гангренозных боль­ных и больных с «нечистыми» ранами перевели в до­ма купцов Гущина и Орловского, где по указаниям Пирогова лекарский помощник Калашников и сестры Григорьева, Богданова и Голубцова несли самую трудную и наиболее неблагодарную обязанность ухо­да за теми, «раны которых испортились от антонова огня или состояние которых сделалось не только безнадежным, но и вредным для других». «Кто зна­ет только по слухам, — продолжает Николай Иванович, — что значит это „memento mori", — отделение гангренозных и безнадежных больных в военное время, тот не может себе представить всех ужасов бедственного положения страдальцев. Огромные во­нючие раны, заражающие воздух вредными для здоровья испарениями; вопли и страдания при про­должительных перевязках; стоны умирающих; смерть на каждом шагу в разнообразных ее видах: отвратительном, страшном и умилительном, — все эго тревожит душу даже самых опытных врачей, по­седевших при исполнении своих обязанностей. Что же сказать про женщин, посвятивших себя из одно­го участия и бескорыстного милосердия на это слу­жение, тяжкое и отвратительное для человека свет­ского».

Но вот настало 28 марта — страшный день бом­бардировки, начатой с близкой дистанции от города и бастионов. Канонада продолжалась более 10 дней беспрерывно, и этот период навеки вошел в историю Крестовоздвиженской общины. Работать Пирогову пришлось под прямым артиллерийским обстрелом. В доме, где он жил, бомбой пробило крышу, а в дру­гом домике, откуда он переселился, тотчас после его отъезда бомбой отбило весь угол, где стояла его кровать. В самом Дворянском собрании, куда Пиро­гов вновь перевел главный перевязочный пункт и операционные, боковые комнаты были разрушены стрельбой с близко подошедшей ночью неприятель­ской канонерской лодки. «Если уже в обыкновенной жизни, — писал Пирогов, — человек может преспокойно умереть каждую минуту, т. е. 1440 раз в сут­ки, то здесь, в Севастополе, возможность эта возростает по крайней мере до 36 400 раз (число неприя­тельских выстрелов)».

Противник направил свои главные силы вначале на 4-й, 5-й и 6-й бастионы и отчасти на Малахов курган. С первых трех бастионов раненых защитни­ков сносили в Дворянское собрание, а с 3-го бастио­на и с Малахова кургана — на Павловский мысок, где работала начальница общины Стахович вместе с Чупати и Будберг.

С 28 марта Пирогов с большой частью врачей переехал и безвыходно жил и работал в Дворянском собрании. «Койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение 9 дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков, вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указы­вал дорогу к парадному входу Собрания. Эти 9 дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполня­лась и опоражнивалась; приносимые раненые скла­дывались вместе с носилками целыми рядами на паркетном полу, пропитанном на целых полвершка запекшейся кровью. Врачи, фельдшера и служители составляли группу, беспрестанно двигавшихся меж­ду рядами раненых с оторванными, раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снаряда­ми; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохра­нение деньги и вещи страдальцев. Двери залы еже­минутно отворялись и затворялись: вносили и выно­сили по команде: «на стол», «на койку», «в дом Гущина», «в Инженерный», «в Николаевскую».

В боковой довольно обширной операционной на трех столах кровь лилась при производстве опера­ций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушат. Матрос Пашкевич — живой турникет Дворян­ского собрания, отличавшийся искусством прижи­мать артерии при ампутациях, едва успевал следо­вать призыву врачей, переходя от одного стола к другому. С неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неуто­мимой руке поручалась жизнь собрата.

Бакунина постоянно присутствовала в этой ком­нате с пучком лигатур, готовая следовать на призыв врачей.

Воздух комнаты, несмотря на беспрерывное про­ветривание, был наполнен испарениями крови, хло­роформа; часто примешивался и запах серы; это значило, что есть раненые, которым врачи присуди­ли сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.

Ночью при свете стеарина те же кровавые сцены, нередко в еще больших размерах, представлялись в зале Дворянского собрания. Чтобы иметь понятие о всех трудностях, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков, при туск­лом свете фонарей направляющихся к входу Собрания и едва прокладывающих себе путь сквозь тол­пы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью, каждый хочет скорого пособия и громко требует перевязки или операции, а умирающие — последнего отдыха».

Вследствие усиления бомбардировок и прямой угрозы для раненых 4-е отделение пришлось пере­нести из Александровских казарм на Павловский мысок, а часть сестер из отделений с Северной сто­роны перевести на главный пункт, где Пирогов с врачами и бригадой Бакуниной не успевали обслу­живать возросшие потоки раненых.

«Кровавые траншейные битвы 10 и 11 мая, — писал Пирогов, — требовали со стороны врачей и сестер усилий, доходивших до изнурения сил, тем более что раненые прибывали на главный перевязоч­ный пункт ночью. Утомленные ночными дежурства­ми, производством операций, перевязкой раненых, врачи и сестры в течение этих достопамятных дней не знали другого спокойствия, кроме короткого сна на лавках и койках, пробуждаемые лопаньем бомб и воплем вновь приносимых раненых.

Старшая сестра 2-го и 3-го отделений Екатерина Михайловна Бакунина отличалась своим усердием. Ежедневно днем и ночью ее можно было застать в операционной комнате ассистирующей при операци­ях. В это время, когда бомбы и ракеты то перелета­ли, то не долетали и ложились кругом всего Собра­ния, она обнаружила со своими сообщницами при­сутствие духа, едва совместимое с женской натурой и отличавшее сестер до самого конца осады. Трудно решить, чему более удивляться — хладнокровию ли этих сестер или их самоотвержению. Велика и высо­ка была их обязанность: им поручались и последние желания, и последний вздох умирающих за оте­чество!»

В конце мая обстрел госпиталей стал настолько интенсивным, что пришлось переместить главный пункт из Собрания на Николаевскую батарею (казе­матированную), а с Павловского мыска — в Михай­ловскую батарею.

Для размещения громадного количества раненых офицеров к прежнему отделению, помещавшемуся в Екатерининском дворце на берегу бухты у Граф­ской пристани, добавили новое офицерское отделе­ние на Северном берегу у батареи № 4. Ввиду уси­ления бомбардировки часть раненых с Северной стороны перевели в суконные палатки близ деревни Бельбек и на Инкерманские высоты (в 3—6 вер­стах от Севастополя).

Первого июня, совершенно измученный, Пирогов временно уехал в Петербург; с ним выехали и врачи его отряда. Сестры остались все и продолжали рабо­ту в самый критический период. «И теперь, после отъезда Пирогова, — писала в своих мемуарах Е. М. Бакунина, — работали непрерывно, аккуратно, но не было того оживления, той живости, того ду­шевного участия».

За время трехмесячного отсутствия Пирогова в Севастополе произошли большие события. Отчаянный штурм 6 июня был отбит с огромными потеря­ми для французов и англичан. Был ранен генерал Тотлебен — замечательный, энергичный строитель всех защитных севастопольских укреплений, которо­го сами французы прозвали «русским Вобаном». Но еще ужаснее была потеря адмирала Нахимова — подлинного героя и души всей севастопольской обо­роны. Он пал сраженным на Малаховом кургане, там, где в самом начале осады был убит столь же выд


Дата добавления: 2015-11-02 | Просмотры: 522 | Нарушение авторских прав







При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.031 сек.)