АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
Вступительная лекция. Упоминание имени Гиппократа — «великого отца медицины»—приводит нас, действительно, к самым истокам нашей медицинской науки
18 октября 1943г. Институт им. Склифосовского. Кафедра госпитальной хирургии
Упоминание имени Гиппократа — «великого отца медицины»—приводит нас, действительно, к самым истокам нашей медицинской науки. Там, на острове Кос — родине Гиппократа, — велся род Асклепиадов косских, в ведении которых было святилище Эскулапа. И отец Гиппократа— Гераклид — был тоже врачом из рода Асклепиадов.
Я не стал бы уводить ваши мысли и интересы в еще более отдаленную эпоху, когда складывалась поэтическая родословная нашей медицинской науки, если бы не одно соображение. Дело в том, что в древнейшем литературном источнике —в поэмах Гомера — мы находим первые сведения о военно-полевой хирургии, ибо оба сына Асклепия — Махаон и Подалириус — были военными врачами в стане данайцев. В VI песне «Илиады» мы читаем, как Махаон оказывает помощь раненому Менелаю.
«Язвину врач осмотрел, нанесенную острой стрелою.
Выгнал кровь и, искусный, ее врачествами осыпал,
Силу которых отцу его Хирон открыл дружелюбный».
Это тот самый кентавр Хирон «дружелюбный» в отличие от дикой, необузданной натуры других кентавров, который обучил врачебному искусству и Асклепия (Эскулапа), и Ахиллеса, «Пелеева сына». Другое сказание о Хироне сообщает, что он согласился умереть за Прометея — благодетеля человечества, принесшего людям огонь.
В ходе сражений Махаон, врач-воин, сам ранен. К нему на помощь срочно высылают Нестора с колесницей, дабы подобрать его с поля битвы и отвести в безопасное место, на корабли ибо:
«Опытный врач драгоценней многих других человеков,
Зная вырезывать стрелы и раны лечить врачествами».
(Илиада, XI, 515)
В той же песне ниже мы читаем место, где Патрокл, соперировав раненого Эврипида, применяет обезболивающее местное лечение:
«Там положивши героя, ножом он из лядвеи жало
Вырезал острой стрелы. Омыл с него теплой водою
Черную кровь и руками истертым корнем присыпал
Горьким, врачующим боли, который ему совершенно
Боль утолил, и кровь унялась, и рана подсохла».
Напомню в заключение, что у Эскулапа, помимо двух сыновей — Махаона и Подалириуса, была и дочь Hygieia — богиня здоровья, всюду сопровождавшая своего отца. Она-то и кормила со своей руки ту самую змею, с которой Эскулапа всегда изображают.
Вот в нескольких штрихах поэтическая родословная нашей медицинской науки по греческой мифологии. Вернемся теперь к Гиппократу.
Ему — гениальному основоположнику научной и практической медицины — следовало бы посвятить отдельную лекцию и не только подробнее разобрать дошедшие до нас его медицинские книги, но и пристально вглядеться в его жизнь и деятельность на общем фоне блестящего расцвета античной культуры в «век Перикла». Гиппократу пришлось бы уделить совершенно равноправное место между Пифагором, Демокритом, Эпикуром, Платоном и Аристотелем. Это было бы тем более справедливо, что Гиппократ действительно «перенес философию в медицину, а медицину в философию». Но сегодня я ограничусь гораздо более скромной задачей: указанием на некоторые общемедицинские взгляды и положения, впервые установленные Гиппократом и сохранившие свое первостепенное значение до наших дней. Из специальных вопросов остановлюсь на хирургии и мнении Гиппократа о роли войн в развитии и изучении этой дисциплины.
Если не все 59 сочинений, собранных в Corpus Hippocraticus учеными Александрийской библиотеки, являются подлинными творениями самого Гиппократа, то в целом книги эти (прекрасно переизданные Медгизом года два тому назад) верно и довольно полно отображают главнейшие взгляды и приемы лечения, установленные Гиппократом. Но некоторые из этих сочинений, и притом наиболее выдающиеся, почти бесспорно принадлежат самому Гиппократу. Таковы «De arte», «De natura hominis», «De aere, aquis et locis», «Praenotiones, s. Prognosticon» и знаменитые «Афоризмы». Специально хирургический интерес представляют «Переломы», «Вправление сочленений» и «Ранения головы».
Ко времени Гиппократа существовало уже довольно подробное учение о различных болезнях и их диагностике, созданное книдской школой и в значительной мере заимствованное из египетской медицины. Критикуя традиции книдской школы, Гиппократ впервые устанавливает принцип, которому суждено было незыблемо утвердиться навеки: «Врач должен лечить не болезни, а больного». Человеческий организм рассматривается Гиппократом как целостное единство, гармонически сочетающее в себе строение всех органов и их функции. «Природа самого человека является началом и центром для всякого суждения в медицине», — пишет он в книге «Le locis in homine».
В другой книге сказано: «О том, что находится над и под землей, возможны только догадки. Медицина же путем опыта уже очень давно сделала твердые выводы и привела к надежным методам. Только в них одних гарантия ее последующего процветания» («De prisca medicina»). И далее: «Я твердо уверен, что каждый врач обязан изучить природу человека и, буде он хочет правильно выполнять свой долг, старательно изучать, каковы взаимоотношения людей с их едой, питьем и всем образом жизни, наблюдая влияние различных вещей на каждого человека». Итак — строго индивидуальный подход к каждому больному.
Однако, помимо индивидуальных заболеваний, Гиппократ часто и подробно останавливается на групповых, обусловленных либо местными вредностями, либо появляющихся эпидемически. Этим темам посвящено несколько отдельных сочинений,
в числе коих столь выдающееся, как «О воздухе, воде и местностях», где собраны плоды его многолетних путешествий и размышлений на берегах Малой Азии, островах Эгейского моря и в Скифии. Он рекомендует «обращать внимание врачей на присутствие болот и топких мест, вредящих своими испарениями, а также на качество воды, могущей вызвать образование мочевых камней и опухолей селезенки, и на воздействие ветров, времен года, даже дождя, температуры и пр.».
Те же мысли он высказывает и в трактате «О природе человека»: «Болезни происходят одни от образа жизни, другие — от вдыхаемого воздуха. Когда многие люди поражаются одновременно одной и той же болезнью, то надо полагать, что и причина общая, — нечто потребляемое всеми.., и поражающее молодых и старых, мужчин и женщин, употребляющих вино и пьющих только воду, едящих ячменные пироги или только пшеничный хлеб, работающих много и трудящихся мало. Нельзя винить диету, ибо столько людей с самым противоположным образом жизни одержимы той же болезнью. Зато если одновременно появляются различные болезни, то ясно, что индивидуальной причиной в каждом случае явится образ жизни, а потому необходимо установить причинный метод лечения, т. е. необходимо изменить образ жизни».
Индивидуальный подход в диагностике и лечении, виртуозная изощренность в отыскании объективных симптомов и признаков болезней, поразительная наблюдательность и внимательность у постели больного — вот те качества, которыми Гиппократ сам располагал в полной мере и которых он требовал от тогдашних врачей. Нет сомнения, что при скромных средствах специальных методов исследования и при полном отсутствии каких-либо лабораторных анализов Гиппократ весь успех диагностики и лечения строил на тщательности общего осмотра и клинического наблюдения больных. Логическим следствием этого является возможность предсказывать исход болезней, что и отражено в одной из знаменитейших книг Гиппократа: «Ргаепо-tiones, s. Prognosticon». Он начинает это сочинение следующей фразой: «Наилучшим, как мне кажется, является тот врач, кто обладает уменьем предвидения. Узнав настоящее и прошедшее больных и разъяснив им их недосмотры, он тем самым сразу приобретает доверие. И самый способ его лечения станет лучше при предвидении им предстоящих изменений в ходе болезни». А как шедевр наблюдательности и исчерпывающей полноты и яркости описания можно бы привести выдержку из того места «Prognosticon», где изложен внешний вид больного и его лицо при перитоните, то, что веками во всех странах цитируют во всех учебниках, как «facies Hippocratica»: «нос заостренный, глаза и виски впалые, уши холодные и съежившиеся, сережки уха топырятся; кожа лба суха, натянутая, шероховата; цвет лица желтый или темный, синеватый или свинцовый». Вот текст и клинический признак, воистину классический в прямом и переносном смысле, классический в кавычках и без оных, — текст самого Гиппократа.
Коснувшись такого хирургического состояния, как перитонит, который во времена Гиппократа не мог быть объектом операции, замечу, что в целом хирургический раздел его творений идеятельности не менее замечателен, чем общемедицинский. Больше того, компетентные критики считали, что Гиппократ даже более замечателен как хирург, чем как врач. Мне как хирургу не более затруднительно оценивать заслуги Гиппократа в хирургии, чем в семиотике, пропедевтике и клинике. И я полагаю, что общемедицинские заслуги Гиппократа все же важнее специально хирургических. Эти общие медицинские установки и директивы способствовали развитию хирургии в веках; на них хирургия зиждется и процветает теперь. Хирургическая техника есть неотъемлемая, важнейшая и незаменимая часть лечения в хирургической клинике, где исследование больных, наблюдение за ними, уход и установка предсказаний проводятся на общеклинических основаниях. Все эти разделы врачебной деятельности если не целиком созданы, то полностью и заново переработаны Гиппократом. И в этом отношении Гиппократ — не только первый в истории медицины, но и один из крупнейших реформаторов в науке. Хирургические его сочинения действительно поражают обширностью знаний, тщательностью наблюдений и совершенно невероятной для тех далеких времен изобретательностью и полной целесообразностью хирургических приемов.
Возьмем хотя бы книгу «О суставах». Здесь в 87 разделах, из коих некоторые суть целые отдельные главы, разобраны почти все существующие вывихи (рук, ног, челюстей, позвоночника), отдельно все виды вывихов для каждого сустава (передние, задние, двусторонние, открытые, невправимые и т. д.), косолапость, искривления позвоночника. Помимо интереснейших и поразительно верных общих правил вправления и лечения вывихов и их рецидивов, Гиппократ дает подробное описание способов вправления для каждого вывиха, что все вместе взятое составляет полнейший курс ортопедической техники с описанием громадного количества всевозможных аппаратов, рычагов, лестниц, наклонных плоскостей и пр. Возьмите перелистайте и хотя бы просмотрите замечательные картинки в «Комментариях Галена к Гиппократу» (Венеция, 1609) или же изумительные византийские миниатюры из комментариев Аполлония Киттийского; они часто репродуцируются по оригиналу Флорентийской библиотеки. Ведь по этим рисункам можно изучать не только историю ортопедии, но и саму ортопедию. Много ли есть современных способов и приемов вправления вывихов любого сустава, которого не оказалось бы в тексте или даже на рисунках в древнейших изданиях Гиппократа?! Точно так же есть ли такой общий или частный раздел лечения переломов, который не имел бы своих истоков в книгах Гиппократа с описанием шин, повязок для любых разделов конечностей и замечательными рисунками систем вытяжений и противовытяжений остроумными тягами и всевозможными рычагами.
А сравнительно небольшая книга «О ранах»! Сколько там замечательных истин первостепенной важности, применимых поныне, будь то в отношении местного лечения, ран или общих лечебных мероприятий. А разве не кажется почти невероятной глава о трепанациях черепа?! Операции прокола живота и грудной полости тоже изобличают в Гиппократе очень крупного и смелого хирурга.
Совершенно особый интерес для нас представляют взгляды Гиппократа на службу в армии как лучшую из школ хирургии. «В практике городов, — пишет он, — встречается очень мало случаев упражняться в хирургии ран, за редкостью гражданских и иностранных войн в наших городах. Такие случаи, наоборот, весьма часты и встречаются почти ежедневно в походах за границу, а потому желающий посвятить себя хирургии должен поступить на службу и следовать за войсками, отправляющимися на внешние войны. Только таким путем возможно приобрести навык и опытность в этой отрасли искусства».
Нужно ли подчеркивать, насколько эти указания Гиппократа справедливы и созвучны текущим событиям нашей исторической эпохи. Примите их как завет отца медицины из глубины веков. Примите их из уст хирурга, который 29 лет тому назад, осенью 1914 г., как Вы, с пятого курса университета уезжал прямо на войну, тоже против извечного нашего врага — Германии... Vita brevis, ars longa! Жизнь краткотечна, но врачебный опыт накапливается, фиксируя эмпирические закономерности, собранные путем преемственных долголетних тщательных наблюдений. Поэтому искусство—вечно.
И Гиппократ считал совершенно определенно, что «врач — служитель искусства». В успешности лечения он признает долю счастья: «Я сам не отрицаю, что в медицине многое зависит от удачи, но полагаю, что плохо леченные болезни имеют большей частью неблагоприятный, а хорошо пользованные — счастливый исход».
Помимо наблюдений, знаний и интуиции, искусство требует опыта и упражнений. В своем сочинении «Peri techne» (греч.), т. е. «Об искусстве», Гиппократ под словом «techne» широко объединяет все эти понятия и требования. В другой книге — «De ventis et aere» он пишет: «Для желающих посвятить себя хирургии необходимо широко практиковаться в операциях, ибо для руки практика — лучший учитель». И тут же добавляет: «Когда же имеешь дело со скрытыми и тяжелыми болезнями, то здесь „techne" не помогает и нужно призвать на помощь размышление».
Перлы врачебной премудрости обильно разбросаны во многих книгах Гиппократа. Их даже трудно подбирать и систематизировать, настолько их много и так хороши большинство из них. В каждом из таких афоризмов и высказываний чувствуется гениальный наблюдатель и опытнейший врач, передумавший глубокие думы. «Искусный врач, прежде чем взяться за дело, ожидает, пока не отдаст себе ясного отчета в свойстве страдания, и старается лечить скорее предусмотрительно, чем с безумной отвагой, скорее нежно, чем прибегая кнасилию».
Каждое начатое лечение надо проводить методически, следя за реакцией организма и не торопясь менять системы лечения. «Когда все сделано по правилам, — пишет он, — а необходимое действие не наступает, все же лучше оставаться при однажды примененном средстве, пока не миновало то состояние, которое было вначале».
Другой принцип Гиппократа, тоже классический, — это знаменитая формула contraria-contraris, т. е. лечение болезненных состояний, применяя и вызывая противоположные им состояния.
Третий принцип, впервые со всей ясностью высказанный и продуманный Гиппократом, — это vis medicatrix naturae. Гиппократ отлично понял самое главное, а именно, что защитительные и всецелительные силы живого организма действительно огромны и что искусство врача должно лишь руководить и помогать этим природным свойствам и силам в их защитных усилиях. В разгадке этих целебных сил натуры Гиппократ подыскивал объяснение естественного, научного порядка, но неизбежно прибегал и к философским, идеалистическим аргументам. Ведь у него не было ни микроскопа, ни чувствительных химических реактивов. А ведь ни учение о фагоцитозе, ни иммунобиологические реакции и никакие новейшие блестящие достижения коллоидной химии до сих пор еще не исчернили этой темы, не закончили собой главы о лечебной самозащите организма.
Гиппократ делал безошибочные заключения, пользуясь одной лишь гениальной наблюдательностью у постели больного. Вот такую прозорливость можно, пожалуй, назвать интуицией. Intueri по-латыни значит взирать, вглядываться. Интуиция есть свойство высмотреть и осмыслить кое-что такое, мимо чего очень многие другие люди пройдут, не обратив внимания. Она чаще всего — плод громадного умственного напряжения и огромной любви к своему делу. Интуиция как непосредственное усмотрение истины, целесообразности или прекрасного не есть нормальный путь познания; ей обучить нельзя, а потому вести к ней и призывать не стоит. Но отрицать ее тоже нельзя, хотя бы в искусстве, а потому допустимо восхищаться античными примерами интуиции в лице Гиппократа в области нашего врачебного искусства.
«Panta rei» (все течет), — говорили философы Древней Греции. И наши медицинские знания чрезвычайно далеко продвинулись за истекшие две с половиной тысячи лет. Течение бывало то бурным, то замедлялось. Путь был то более прямым, то извилистым. Иногда и неоднократно течение заносило наш научный корабль в заводи, откуда порой было трудненько выбраться. Это случилось тогда, когда отдельные теории или даже крупные и вполне реальные, но односторонне истолкованные медицинские открытия заводили клинику временно в тупик. И вот тут-то в период кризиса естествознания, а, следовательно, и медицины всегда и неизменно выход пытались найти в кличе: «Назад, к Гиппократу!».
Так получалось тогда, когда увлечение все новыми и новыми открытиями грозило или действительно уводило не только диагностику, но и лечение из палаты в лаборатории, рентгено- и электрокардиографические кабинеты, в отделения сывороток, вакцин и т. п. Нелепо было бы отрицать прогрессивное и практическое значение большинства таких открытий. Лишь бы не переоценить их роли и значения и не дать им увести нас самих от постели больного, а нашу науку завести временно в тупик. Чувство меры нужно во всем, в каждом искусстве. В этом залог художественности.
Итак, не «назад, к Гиппократу», а «вперед, с Гиппократом!!».
Разрешите теперь нам мысленно перенестись через двадцать столетий в Москву, в ту пору, когда в 1707 г. здесь была открыта первая в России настоящая больница и при ней тоже первая медико-хирургическая школа. Случилось это по указу Петра Великого, изданному 25 мая 1706 г., каковую дату вполне справедливо считать днем рождения медицины в России.
Так возник «гофшпиталь» по приказанию самого Петра «за Яузой рекой, против Немецкой слободы, в пристойном месте, для лечения болящих людей». Как сам госпиталь, так и медико-хирургическую школу возглавил замечательный голландский хирург Николай Бидлоо. Там же был учрежден театр анатомический, в котором Петр Великий «сам при разнятии мертвых тел многократно присутствовал».
Бидлоо проявил чрезвычайную преданность порученному ему делу, всецело посвятив себя ему на протяжении почти 30 лет оставшейся жизни. Он был выдающимся для того времени хирургом и лично производил большинство операций. Обучение десмургии или «учреждение бандажей» находилось на обязанности его помощника, лекаря. Последний (chimrgus informator) одновременно служил и прозектором, и препаратором, и ординатором госпиталя, и хирургом, и репетитором всех специальных медицинских предметов «для натвержения учащихся».
Так как преподаватели-иностранцы не знали русского языка, то занятия могли вестись либо на голландском и немецком, или же на латинском языке. Поэтому первоначальный комплект учащихся старались набрать из детей иностранцев. А так как последних не хватало, то по мысли Бидлоо были набраны ученики славяно-греко-латинских училищ в Москве, «из Китая-города, за Иконным рядом». Эти русские дети готовились для будущей деятельности игуменов, архимандритов, даже епископов, а поэтому должны были хорошо понимать латынь.
Никаких книг и учебников не было вовсе. Слушая продиктованные «лекцион», ученики рады были бы их записывать. Да вот беда — бумага была большая редкость и стоила очень дорого, будучи почти недоступной для бедных ребят госпитальной школы. Карандашей тогда еще не было и, как писал Чистович, «они заменялись свинцовыми палочками, вытянутыми из расплющенной дроби. Гусиные же перья для письма ученики собирали сами каждое лето около Успеньева дня по берегам московских прудов и речек, где разгуливали целые стада линяющих гусей».
Курс ученья продолжался от 5 до 10 лет, и сам Бидлоо не без гордости рапортовал Петру о том, что ученики «толико по анатомии и хирургии обыкли, что я лучших из сих студентов вашего царства величества священной особе или лучшим господам рекомендовать не стыжусь, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая к чину хирурга надлежит, но и генеральное искусство о всех тех болезнях от главы даже до ног с подлинным обучением как их лечить, зело поспешно научилися».
Бидлоо умер 23 марта 1735 г. Его преемником стал де Тейльс — полная противоположность Бидлоо, завистник и ненавистник. Он ненавидел не только самого Бидлоо и его память, но презирал русский народ и все русское. Он сгруппировал вокруг себя таких же, как он сам, иностранцев-проходимцев, различных подлекарей, аптекарей, интриговал Так возник «гофшпиталь» по приказанию самого Петра «за Яузой рекой, против Немецкой слободы, в пристойном месте, для лечения болящих людей». Как сам госпиталь, так и медико-хирургическую школу возглавил замечательный голландский хирург Николай Бидлоо. Там же был учрежден театр анатомический, в котором Петр Великий «сам при разнятии мертвых тел многократно присутствовал».
Бидлоо проявил чрезвычайную преданность порученному ему делу, всецело посвятив себя ему на протяжении почти 30 лет оставшейся жизни. Он был выдающимся для того времени хирургом и лично производил большинство операций. Обучение десмургии или «учреждение бандажей» находилось на обязанности его помощника, лекаря. Последний (chimrgus informator) одновременно служил и прозектором, и препаратором, и ординатором госпиталя, и хирургом, и репетитором всех специальных медицинских предметов «для натвержения учащихся».
Так как преподаватели-иностранцы не знали русского языка, то занятия могли вестись либо на голландском и немецком, или же на латинском языке. Поэтому первоначальный комплект учащихся старались набрать из детей иностранцев. А так как последних не хватало, то по мысли Бидлоо были набраны ученики славяно-греко-латинских училищ в Москве, «из Китая-города, за Иконным рядом». Эти русские дети готовились для будущей деятельности игуменов, архимандритов, даже епископов, а поэтому должны были хорошо понимать латынь.
Никаких книг и учебников не было вовсе. Слушая продиктованные «лекцион», ученики рады были бы их записывать. Да вот беда — бумага была большая редкость и стоила очень дорого, будучи почти недоступной для бедных ребят госпитальной школы. Карандашей тогда еще не было и, как писал Чистович, «они заменялись свинцовыми палочками, вытянутыми из расплющенной дроби. Гусиные же перья для письма ученики собирали сами каждое лето около Успеньева дня по берегам московских прудов и речек, где разгуливали целые стада линяющих гусей».
Курс ученья продолжался от 5 до 10 лет, и сам Бидлоо не без гордости рапортовал Петру о том, что ученики «толико по анатомии и хирургии обыкли, что я лучших из сих студентов вашего царства величества священной особе или лучшим господам рекомендовать не стыжусь, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая к чину хирурга надлежит, но и генеральное искусство о всех тех болезнях от главы даже до ног с подлинным обучением как их лечить, зело поспешно научилися».
Бидлоо умер 23 марта 1735 г. Его преемником стал де Тейльс — полная противоположность Бидлоо, завистник и ненавистник. Он ненавидел не только самого Бидлоо и его память, но презирал русский народ и все русское. Он сгруппировал вокруг себя таких же, как он сам, иностранцев-проходимцев, различных подлекарей, аптекарей, интриговал против Бидлоо, считая, что последний понапрасну тратит деньги на обучение русских, «из которых не выйдет ничего, кроме буянов и неучей, так как русские вообще неспособны к серьезному образованию».
«Когда умер Бидлоо и в училище ворвался де Тейльс, — пишет Оппель, — то он произвел там большие беспорядки: наказывал, сек, отправлял в солдаты, одним словом, упражнялся в жестокостях и своеволии». Школа после этого, конечно, заглохла. Госпиталь же уцелел, разросся и процветает в настоящее время как огромный госпиталь Московского военного округа.
Но высшего специального образования прекратить тоже уже было нельзя. Хотя сам преобразователь не дожил до открытия медико-хирургических школ в своей новой, северной столице, но уже в 1733 г. архиятером Ригером были утверждены штаты медицинских школ при Генеральных сухопутных и адмиралтейском госпиталях в Санкт-Петербурге. Третья такая же школа была тогда же открыта при Кронштадтском госпитале. А в 1755 г. родная дочь Петра — императрица Елизавета — в Татьянин день (12 января) утвердила шуваловский проект о Московском университете.
Разрешите мне на короткое время отвлечь ваше внимание и пригласить в гренадерскую роту лейб-гвардии Преображенского полка, куда темной ночью 25 ноября 1741 г. прибыла цесаревна Елизавета. Она явилась туда только что не античной Палладой: в кирасе поверх роскошного платья, с православным крестом вместо копия и хотя без музыки, зато... со своим старым учителем музыки Шварцем. После горячей молитвы и дав торжественную клятву в течение всего своего царствования не подписывать смертных приговоров (замечу, что обет этот был честно выполнен), Елизавета явилась в Зимний дворец, вошла с гренадерами в спальню правительницы Анны и подняла ее словами: «Пора вставать, сестрица!». Низвергаемый принц-император, а за ним принц отец Антон Ульрих Брауншвейгский были завернуты солдатами в постельные простыни и спущены вниз для отправки. Так, удачной ночной феерией разогнан был очередной немецко-брауншвейгский табор, собравшийся на берегах Невы дотрепывать петрово наследие.
Возмущение немецким засильем во всей России было так велико, что солдаты и русское население в ту же ночь учинили немецкий погром, во время которого были изрядно помяты и побиты не только канцлер Остерман, но даже сам фельдмаршал Миних.
Сильно озлобили немцы против себя русских людей! Свежи были еще воспоминания об ужасах «бироновщины»! И если чуть не пятый раз за 16 лет со смерти Петра трон захватывался в порядке дворцового переворота, то теперь выступала на сцену все же наиболее законная из всех претенденток: русская царевна — родная дочь Петра Великого.
Ее двадцатилетнее царствование, как о том тонким, добродушным юмором рассказывал о. Ключевский, прошло для России не без славы, даже не без пользы. Вспомним, что она разбила лучшего в то время стратега — Фридриха Великого, войска ее взяли Берлин. При ее 300-тысячной армии и превосходных полководцах карта Европы буквально лежала у ее ног. Только... ей некогда было в эту карту заглядывать: будучи чрезмерно занятой своими платьями, церковными хорами и итальянской оперой, Елизавета до конца своей жизни была в уверенности, что в Англию из России можно проехать сухим путем.
Вот эта-то беззаботная русская барыня и учредила первый настоящий русский университет. Он был открыт 26 апреля 1755 г. в Москве, возле Иверских ворот, в бывшем доме Бориса Годунова.
Университет этот с самого своего возникновения стал
центром национальной русской культуры, колыбелью русской науки, матерью всех русских университетов и alma mater стольких блестящих русских деятелей, ученых и публицистов, как, например, Герцена, Огарева, Белинского, Грибоедова, Гончарова, Кони, и врачей Пирогова, Боткина, Сеченова, Склифосовского, Чехова, Федорова, Вельяминова, Спасокукоцкого.
Позвольте в течение оставшегося часа моей вступительной лекции остановиться на нескольких хирургах московской школы, из которых некоторые последовательно занимали сначала студенческую скамью, а затем и профессорскую кафедру.
Отдельно надо будет сказать о том воспитаннике медицинского факультета Московского университета, который был командирован за границу для подготовки к профессорскому званию, получил его, ехал домой, в свою родную Москву, но по дороге серьезно заболел и проболел слишком долго. Это был Николай Иванович Пирогов. Мечта его не сбылась: его кафедра досталась Ф. И. Иноземцеву по назначению графа Строганова, «а я, москвич,— писал впоследствии Николай Иванович, — остался на бобах и госпитальной койке в Риге».
***
Памяти Пирогова, жизни и деятельности этого величайшего хирурга не только России, но крупнейшего хирурга своего времени, следовало бы посвятить отдельную лекцию. Я постараюсь это сделать, тем более, что уже приближается шестое декабря — годовщина его смерти, а 60-летие его кончины прошло неотмеченным осенью 1941 г., ибо это были самые критические дни в осаде и Москвы, и Ленинграда.
В сегодняшнюю мою задачу входят только два периода биографии Пирогова:
1) 1) студенческие годы, характеризующие ранний период жизни Московского медицинского факультета, и
2) деятельность Николая Ивановича как военно-полевого хирурга, т. е. его знаменитые научные работы по военной хирургии и его бессмертная эпопея в осажденном Севастополе.
Но разрешите совсем кратко напомнить те сцены и обстоятельства из детства Пирогова, о которых он столь очаровательно повествует в автобиографии. Они нужны, чтобы понять, как крупное историческое событие — Отечественная война, потрясшее ребенка в самые ранние детские годы и явившееся его первым сознательным впечатлением, неизгладимо сохранилось на всю долгую жизнь, отразилось на важнейших вопросах его общего мировоззрения и, может быть, предопределило военный оттенок его будущей хирургической деятельности.
Пирогов родился 13 ноября 1810 г. «в приходе Троицы в Сыромятниках», т. е. близ теперешнего Курского вокзала. И самые первые, но потрясающие впечатления были: комета 1812 г., бегство всей семьи от нашествия французов из Москвы во Владимир ивозвращение оттуда на пепелище после отступления наполеоновских армий.
Вместе со всей победоносной страной стала возрождаться и сгоревшая первопрестольная столица. И майор Пирогов, казначей военно-провиантского депо, выстроил новый дом на месте сожженного. Здесь окруженный заботами матери и шестерых оставшихся в живых старших детей (из четырнадцати) ребенок укладывался вечерами под беличье одеяльце с любимой серой кошкой Машкой, а просыпаясь утром, видел белые розы в стаканах воды, принесенные няней из соседнего сада Ярцевой.
Несколько лет страна ликовала, торжествуя свое избавление и славные победы над врагами. И в детские воспоминания Пирогова врезались не только всевозможные разговоры и рассказы взрослых, но и многочисленные яркие карикатуры на французов, выходившие повсюду и широко распространенные. Из подобных карикатур была составлена «Азбука» в форме карточных картинок. Вот по ним-то самоучкой и выучился читать Пирогов. Судите сами, насколько соответствовало содержание такой азбуки интересам и разумению шестилетнего ребенка. Вот, например, буква «А» представляла глухого мужика и бегущих от него в крайнем беспорядке французских солдат; подпись:
Ась, право, глух, мусье, что мучит старика,
Коль надобно чего, — спросите казака.
Буква «Б»: Наполеон, скачущий в санях с Даву иПонятовским на запятках; надпись:
Беда, гони скорей с грабителем московским, ; Чтоб в сети не попасть с Даву и Понятовским.
Буква «В»: французские солдаты раздирают на части пойманную ворону; пояснение:
Ворона — как вкусна; нельзя ли ножку дать.
А мне из котлика хоть жижи полизать.
На всю жизнь в память Пирогова врезалась буква «Щ»:
Щастье за галлом устав бресть пешком, ' Решилось в стан русский скакать с казаком.
«Долго-долго задумывался над ней,— писал Пирогов,— не умея себе объяснить, почему какой-то француз в мундире, увозимый в карете казаком и притом желающий выпрыгнуть из кареты именуется «щастьем»? Какое же это для нас счастье, думалось мне?»
Размышляя надо всем этим в глубокой старости, Пирогов спрашивал себя, не породили ли такие карикатуры склонность к насмешке и свойство замечать в людях скорее смешную и худшую сторону, чем хорошую. Зато, отвечая, он совершенно уверенно считает, что «эти карикатуры над кичливым, грозным и побежденным Наполеоном вместе с другими изображениями его бегства и наших побед развили во мне рано любовь к славе отечества». «Так было у меня,— продолжает он,— и я, от 17 до 30 лет окруженный чуждой мне народностью в Дерпте, среди которой жил, не потерял нисколько привязанности и любви к отечеству, а потерять в ту пору было легко: жилось в отчизне не очень весело и не так привольно, как хотелось бы жить в двадцать лет». Это сказано в «Дневнике старого врача» в 1880 г., т. е. когда Пирогову было уже 70 лет.
Но я не буду задерживать Вас на философских взглядах и общей идеологии, столь подробно высказанной автором этого выдающегося «Дневника». Вернемся к его детству, ибо в Московский университет Пирогов поступил 14-летним ребенком. Так как в университет не принимались лица моложе 16 лет, то вместо метрики было сфабриковано «свидетельство» московского комиссариатского депо, удостоверявшее, что Николаю Ивановичу «шестнадцать лет». «Мал бех в братии моей и юнейший в доме отца моего».
Но в ту пору в этом семействе стряслись два страшных несчастья. Сначала денежное разорение жившей безбедно семьи вследствие растраты 30 тысяч рублей отправленным на Кавказ комиссионером Ивановым; ответственность легла на отца Пирогова. Пришлось взять сына из прекрасного, но дорогого частного пансиона Кряжева. А меньше чем через год, когда первого мая, в превосходный солнечный день, Пирогов пораньше возвращался из университета, предвкушая условленную совместную поездку с отцом за город, в Сокольники, он увидел его с темнобагровым раздутым лицом, окаймленным воротником мундира, «лежащим на столе как дань готовая земле».
И «не прошло месяца после внезапной смерти отца, как все мы — мать, двое сестер и я, должны были предоставить дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Приходилось с кое-какими крохами идти на улицу и думать о завтрашнем дне». «Как я или, лучше, мы пронищенствовали в Москве во время моего студенчества— это осталось для меня загадкой»,— писал Пирогов и тут же добавляет: «Зато и ученье было таковское— на медные деньги».
В отличие от других факультетов, медицинский факультет во времена Пирогова оставлял желать лучшего. Своих клиник университет не имел вовсе. Ведь только после сорокалетнего существования в феврале 1797 г. в Московском военном госпитале для профессора Матвея Пеккена была выделена и приспособлена для преподавания «клиническая палата» на 10 коек. Заведовал ею Ефрем Осипыч Мухин — будущий декан медицинского факультета, покровитель и настоящий добрый гений Пирогова.
Мухин близко знал семью Пироговых со времени, как он вылечил в ней опасно больного старшего брата Николая Ивановича. Событие это оставило глубокий след в душе Николая Ивановича, и с раннего детства он заинтересовался медициной. Мухин посоветовал разорившемуся отцу Пирогова готовить и отдать сына прямо в университет и помог ему в этом в качестве декана и экзаменатора. Наконец, Мухин же, оценив старание и способности Пирогова, предложил ему и обеспечил заграничную командировку для подготовки к профессуре.
Мы, конечно, должны быть признательны Мухину за все это. Легко понять и позднее желание Пирогова в старости отблагодарить своего благодетеля земным поклоном. Тем менее понятна та прямо насмешливая характеристика, которую дает Мухину Пирогов на страницах того же самого «Дневника».
Мухин начал работу военным фельдшером в войсках Суворова при осаде Очакова. А затем его карьера развивалась от подлекаря и прозектора госпиталя в Лефортове до адъюнкт-профессора и, далее, через должность «первенствующего доктора» Голицынской больницы до ординарного профессора и декана Московского медицинского факультета, где в разное время он преподавал то анатомию, то физиологию, токсикологию, судебную медицину или санитарную полицию.
Пирогов рассказывает, что как анатом Мухин известен был своей книгой, которая хотя и признавалась «классической», но от петербургской анатомии Загорского отличалась тем, что: 1) все анатомические термины были переведены на невозможный русский язык; 2) к шести частям анатомии Загорского прибавлена седьмая, изобретенная Ефремом Осипычем: ученье о мокротных сумочках; 3) бедренная артерия была названа «артерией баронета Вилье» с примечанием, что последний, посетив анатомический театр в Москве, назвал эту артерию своей любимой.
Его учебник физиологии был слабой переделкой руководства Ленгоссена, к которому Мухин тоже добавил свое «ученье о стимулах». Пирогов четыре года аккуратно посещал все лекции Ефрема Осипыча и «хотя ни разу не мог дать себе отчета, о чем собственно читалось, но приписывал это собственному невежеству и слабой подготовке». Много позже, приехав в Москву после занятий в Дерпте, Пирогов нарочно пошел на лекции Мухина, чтобы проверить самого себя. Но и на этот раз он не смог уловить ни смысла, ни логики, например, в переходах от «свойств и проявлений жизненной силы к малине, которую мы с таким аппетитом в летнее время кушаем со сливками», или еще «к букашке, которая, отогревшись на солнце, улетает с хрустального льда, воспевая (т. е. жужжит) хвалу Богу».
Мухин добросовестно прочитывал все главы курса физиологии, не оставаясь в долгу у слушателей. Исключение составляли женские половые органы и функция деторождения. Чтение этой главы ежегодно совпадало с началом великого поста и под этим предлогом откладывалось, «как предмет скоромный до более удобного времени».
Трудно понять, почему Пирогов так твердо запомнил промахи и недочеты своего учителя и вносил их в свой «Дневник» через 65 лет, т. е. через 30 лет после смерти своего благодетеля. Ведь в подзаголовке Пирогов собственноручно пометил, что хотя дневник писан «исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что, может быть, когда-нибудь прочтет и кто другой». Приходится верить Пирогову, что в роли преподавателя физиологии Мухин выступал неудачно. Но справедливо напомнить, что Ефрем Осипыч без чьей-либо помощи и протекции благодаря неутомимой энергии и огромному труду из безвестного фельдшера стал знаменитым столичным врачом и выдающимся хирургом-оператором.
Из всех видов практической деятельности наибольшую славу создавали Мухину его работы именно по хирургии. Он был учителем многих поколений тогдашних хирургов-практиков и опубликовал большое количество работ по оперативной хирургии, напечатанных в журналах «Вестник Европы», «Московские ведомости» и «Журнал русской литературы». Отдельным изданием вышли «Описания хирургических операций», опубликованные в 1807 г., «для пользы соотчечий, учащихся медико-хирургической науке, и молодых лекарей, занимающихся производством хирургических операций».
С полным правом Ефрем Осипыч мог писать о себе в предисловии к своей книге («Краткое наставление врачевать от укушения бешеных животных», Москва, 1831): «Я всегда с твердостью духа, с самоотвержением и пренебрежением здоровья моего постоянно исполнял возложенные на меня обязанности; я рылся в трупах более 30 лет, учу более 40 лет; я неутомимостью моей проложил стезю анатомии и операторской должности».
Еще более суровой критике подвергает Пирогов другого своего учителя Матвея Яковлевича Мудрова — «другую тогдашнюю московскую знаменитость», который в ту пору «переседлался в бруссеисты». Это увлечение учением Бруссэ, по мнению Пирогова, было тем менее оправдано, что в отличие от молодых ученых, коих «обуяла философия Шеллинга» при их поездках в Германию, Мудров напал на бруссеизм «сидя дома и притом в 50-летнем возрасте».
Конечно, Пирогов даже в старости своей мог сетовать на своего покойного учителя (он умер в 1831 г. от холеры, будучи членом специальной комиссии по борьбе с возникшей холерой) за многое: за потерю половины лекционного часа на наказание провинившегося студента-кутилы, которого Мудров заставил читать молитву на троицын день, за длиннейшие «рапсодии» против покинутого броунизма или за неожиданное приказание всем студентам следовать за ним через двор в анатомический театр к проф. Лодеру, где Мудров изумил не только своих слушателей, но и самого вновь награжденного анненской звездой Лодера торжественной тирадой:, «Красуйся светлостью звезды твоея», и т. д.
Но Пирогов не отрицает, что никто как Мудров постоянно твердил ему о необходимости учиться патологической анатомии и тем, безусловно, внушил эту важную мысль.
На всю жизнь запомнились Пирогову промахи и другого его учителя — ботаника и зоолога Алексея Леонтьевича Ловецкого, который при экскурсиях на Воробьевы горы, будучи не в силах определить сорванные студентами цветы, неизменно говорил: «Отдайте их моему кучеру, я потом дома у себя определю». А когда, вздумав вместо обычных картинок представить студентам свежий препарат, Алексей Леонтьевич с тарелкой в руках, обернутой салфеткой, читает и демонстрирует половые органы петуха, то в середине лекции смущенный прозектор вполголоса заявляет: «Алексей Леонтьевич, ведь это же курица!» «Как курица? Разве я не велел вам приготовить петуха?»
Я не буду вступаться в защиту этого адъюнкта, знаменитого Фишера. Что же касается Мудрова, то, вопреки студенческим, а по сути дела детским, воспоминаниям Пирогова, он был бесспорно выдающимся врачом-практиком и клиницистом. Об этом можно судить по многочисленным и в высшей степени замечательным печатным трудам, характеризующим Мудрова как первоклассного наблюдателя и блестящего, вдумчивого терапевта.
Будучи учеником знаменитого Забелина, основоположника школы московских терапевтов, Мудров сам поддержал начатую традицию и с честью подготовил себе преемника — Овера. А с тех пор эта традиция и школа не переводились в течение всего XIX века, достигнув наивысшего расцвета в лице Г. А. Захарьина и А. А. Остроумова в канун XX столетия.
Повторяю, М. Я. Мудров не только заслуживает уважения как нищий семинарист, пробившийся из Вологды в университетскую гимназию ценой больших бедствий и лишений, а затем по окончании Московского университета (1802) и усовершенствования в Вене, Париже и Берлине занявший кафедру в своей alma mater, читая сначала курс «войсковых болезней», а затем патологию и терапию. Его книга «Слово о способе учить и учиться «медицине практической» (Москва, 1820) может до сих пор читаться с большой пользой как выдающийся учебник семиотики и диагностики, где подробно и систематически разобраны все приемы клинического обследования, анамнеза и объективных симптомов, обеспечивающих не только дифференциальную диагностику, но строго индивидуальную оценку больного, диктующую и особые лечебные назначения. Лечить не болезнь, а больного Мудров считает главным секретом успеха. Он требовал подробнейших записей в историях болезни, просиживал многие ночные часы лично над этим занятием, а 40 переплетенных томов, включивших свыше 1000 историй болезни, собранных им за 22 года, Мудров считал своим главным самоучителем. «Сие сокровище для меня дороже всей моей библиотеки. Печатные книги можно найти, а истории болезни нигде. В 1812 г. все книги, составлявшие мое богатство и ученую роскошь, оставались здесь на расхищение неприятелю, но сей архив был везде со мной».
Обращаясь к преподаванию анатомии и хирургии, приходится признать, что во времена пироговского студенчества в Московском университете с этими предметами дело обстояло значительно хуже, чем в ту же пору в Петербурге, где в Академии хирургия была представлена столь выдающимися профессорами, как И. Ф. Буш и его сподвижники И. В. Буяльский, X. X. Саломон и П. Н. Савенко.
В Москве на лекциях анатомии Ю. X. Лодера учение проводилось по наглядному методу, т. е. демонстрировались препараты. Но сами студенты не препаровали трупы, и Пирогов утверждает, что за все время своего университетского образования он ни разу не упражнялся на трупах, не отпрепаровал ни одного мускула. Взамен этого на стене анатомического театра огромными буквами красовалось: «GNOTHI SEAUTON» (познай сам себя), а во весь карниз полукруглого амфитеатра-аудитории золотыми буквами сияли слова:«Руце твоя создаста мя и сотвори мя, вразуми мя, и научуся заповедем твоим». Не надо забывать, пишет Пирогов, что «все это было во времена оны, когда хоронились на кладбищах с отпеванием целые анатомические музеи (в Казани во времена Магницкого) и когда был поднят в министерстве народного просвещения вопрос, нельзя ли обходиться при чтении анатомических лекций без трупов. В некоторых университетах (в Казани), действительно, читали миологию на платках. Профессор анатомии, рассказывали мне его слушатели, привяжет один конец платка к acromion, а другой — к плечевой кости и уверяет свою аудиторию, что это deltoideus».
Я перехожу к наиболее интересующей нас части — преподаванию хирургии. Прежде чем цитировать самого Пирогова, попытаемся угадать, каким коечным фондом располагал Московский университет для обучения хирургии. Наводящие данные имеются в двух источниках. Шевырев в своей истории Московского университета сообщает, что в 1805 г. при университете появился «хирургической институт», а что в 1846 г. в нем число коек с 16 возросло до 60. И проф. Бобров в «Описании факультетской хирургической клиники» говорит, что до 1846 г. Московский университет имел одну хирургическую клинику на 15 кроватей. Сведения совпадают, и, по-видимому, именно на этих 15 койках и обучались московские студенты времен Пирогова всей хирургии у проф. Федора Андреевича Гильдебрандта.
Это был племянник И. Д. Гильдебрандта, преподававшего анатомию и физиологию в Московской медицинской школе. Принятый волонтером в 16-летнем возрасте, Федор Андреевич получил звание лекаря в 1792 г., а с 1804 г. стал профессором хирургии в Московском университете и занимал кафедру до 1830 г. Позже он преподавал хирургию в Медико-хирургической академии и до 1844 г. был консультантом по хирургии в Мариинской больнице.
Ф. А. Гильдебрандт как практический хирург был, по-видимому, на большой высоте и в совершенстве владел техникой многих тогдашних операций. Пирогов рассказывает о нем в следующих словах: «Ф. А. Гильдебрандт, искусный и опытный практик, особливо литотомист, умный остряк, как профессор был из рук вон плох. Он так сильно гнусавил, что, стоя в двух-трех шагах от него на лекции, я не мог понимать ни слова, тем более что он читал и говорил по-латыни. Вероятно, проф. Гильдебрандт страдал хроническим насморком и курил постоянно сигару. Это был единственный индивидуум в Москве, которому разрешено было курить на улицах. Лекции его и его адъюнкта Альфонского состояли из перефразирования изданного Гильдебрандтом краткого (и краткого до nес plus ultra) учебника хирургии на латинском языке».
«Хирургия — предмет, которым я почти вовсе не занимался в Москве, — писал Пирогов. — Она была для меня в то время наукой неприглядной и вовсе непонятной». И далее: «Итак я окончил курс; не делал ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов, и не только на живом, но и на трупе не сделал ни одной и даже не видал ни одной сделанной на трупе операции».
Вот с такой-то университетской подготовкой и образованием Пирогов 17-летним юношей и получил врачебный диплом. «Хорош я был лекарь, — писал он через много лет, — с моим дипломом, дававшим мне право на жизнь и смерть, не видав ни однажды тифозного больного, не имев ни разу ланцета в руках!».
«Вся моя медицинская практика в клинике ограничилась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного, а для ясности прибавил в эту историю такую массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле превратилась в сказку».
Первая частная практика Пирогова перед отъездом за границу случилась у чиновника, жившего в том же доме. «Он лежал уже, должно быть, в агонии, когда мне предложили вылечить его от жестокого и продолжительного запоя. Видя свою несостоятельность, я первое дело счел необходимым послать за цирульником; он тотчас явился, принеся с собой на всякий случай и клистирную трубку. Он знал par distance, что нужен клистир, раскусив тотчас же, с кем имеет дело и объявил, что без клистира дело не обойдется. Дело было ночью. Что произошло потом с клистиром — не помню, но больного к утру не было уже на свете.
В благодарность за мои труды вдова прислала мне черный фрак покойного, в который могли бы влезть двое таких, каков я. Этот незаслуженный гонорар был очень кстати: переделанный портным, полагавшим, что я еду открывать острова и земли, фрак этот поехал со мной и в Дерпт и прожил со мною еще и там целых пять лет».
Я опускаю весь период развития Николая Ивановича как врача, профессора и ученого с его командировкой в Дерпт, а оттуда за границу; с занятием кафедры своего учителя Мойера, вторичной научной поездкой за границу; переход Пирогова в Медико-хирургическую академию в Петербург, организацию госпитальной хирургической клиники, Анатомического института, консультативную деятельность в пяти крупнейших столичных больницах и его поездку в 1847 г. на Кавказ в наши войска, осаждавшие Салты.
Перенесемся мысленно в Севастополь, куда в самый разгар военных действий Пирогов прибыл с группой врачей и сестер милосердия поздней осенью 1854 г.
С первых дней начавшейся крымской кампании Пирогов настойчиво добивался своей командировки в Севастополь, заявляя о своей готовности «употребить все свои силы и познания для пользы армии на боевом поле». Его заявления долго ходили по инстанциям, в Севастополе раненые гибли тысячами без компетентной хирургической помощи, а мировая знаменитость и лучший военно-полевой хирург всех времен и всех народов тщетно вымаливал себе разрешения для поездки на фронт, в осажденный Севастополь. Дело явно и сознательно тормозили, и только личное вмешательство великой княгини Елены Павловны круто изменило все к лучшему. При этом важную роль играл не только огромный авторитет Пирогова и искреннее желание Елены Павловны максимально помочь нашим раненым, но также открывшаяся перед великой княгиней перспектива реализовать собственный грандиозный план. Она задумала небывалое в мире дело: командировку сестер милосердия для обеспечения женского ухода за ранеными и больными на полях сражений и в военных госпиталях.
Женская забота о больных только что начинала появляться в немногих городских больницах Европы и России. Принимая приглашение, Пирогов признался великой княгине, что он лишь мельком видел в Париже работу так называемых диаконисс. Теперь Пирогов отправлялся в Севастополь со своим личным отрядом врачей (Каде, Обермиллер, Хлебников, Беккерс, Тарасов, а позже С. П. Боткин) и с первым отрядом из 28 сестер вновь организованной и ставшей с той поры всемирно знаменитой Крестовоздвиженской общины во главе с ее начальницей А. П. Стахович. В Севастополе к пироговской группе прикомандировали еще двух полковых врачей — Доброва и Пастухова; кроме ниx, в отряде работал лекарский помощник Калашников, сопровождавший Пирогова еще в кавказской экспедиции, и фельдшер Никитин. А в январе, к моменту особо ожесточенной осады, в Крым прибыли еще три группы сестер: вторая группа во главе с Меркуловой и третья группа со старшей сострой, знаменитой Е. М. Бакуниной, о которой Пирогов писал с таким восхищением, и отряд так называемых сердобольных вдов, присланный императрицей Марией Александровной.
Этот первый в мире опыт работы женского персонала по оказанию помощи раненым непосредственно в зоне военных действий не только полностью оправдал себя и внес огромное улучшение в трудное дело военно-полевой хирургии, но беззаветное и героическое участие большой группы сестер в бессмертной севастопольской эпопее подняло на высокий пьедестал доблесть русской женщины в глазах всего цивилизованного мира.
Образ «севастопольской сестрички» долгие годы после окончания крымской кампании сиял немеркнущей славой среди лучших деяний культурного человечества. Многие из сестер были ранены и контужены; 17 сестер погибли при исполнении своего долга, большей частью от тифа.
Пирогов прибыл в Севастополь 12 ноября (старого стиля) 1854 г. «Вся дорога от Бахчисарая, — пишет он, — на протяжении 30 верст была загромождена транспортами раненых, орудий и фуража. Дождь лил как из ведра: больные, между ними ампутированные, лежали по двое и по трое на подводе, стонали и дрожали от сырости. И люди, и животные едва двигались в грязи по колена; падаль валялась на каждом шагу; из глубоких луж торчали раздувшиеся животы павших волов и лопались с треском; слышались в то же время вопли раненых и карканье хищных птиц, целыми стаями слетавшихся на добычу, и крики измученных погонщиков, и отдаленный гул севастопольских пушек».
Это эвакуировались в Симферополь раненые после первой бомбардировки (5 октября), давшей 2000 потерь среди защитников крепости, и двух сражений: при Балаклаве (9 октября) и при Инкермане (24 октября), повлекших около 11 000 потерь с нашей стороны.
Пирогов застал в севастопольских госпиталях 1500 раненых и, рассортировав их по роду ранений, а главное, по характеру инфекции, он немедленно приступил к широкой оперативной деятельности. Особенно много было выполнено резекций локтя. И сразу же как важнейший лечебный прием была введена знаменитая пироговская гипсовая повязка, которая совершенно изменила прежнее безнадежное течение огнестрельных переломов и ранений суставов.
Как с точки зрения транспортных задач, так и как лечебное средство гипсовая иммобилизация произвела крупнейший переворот в важнейшей главе военно-полевой хирургии. Благодетельную роль хорошей иммобилизации Пирогов оценил еще в 1847 г., когда на Кавказе, под Салтами, он широко применял крахмальные повязки. Но там же он изучил и недостатки крахмальных повязок и с той поры перешел на гипсовую иммобилизацию. Замечательные свойства гипсовых повязок были широко проверены еще за два года до крымской войны, и подробное изложение методики и результатов было опубликовано Пироговым в отдельной монографии еще в 1854 г. на русском и немецком языках. Теперь в Севастополе гипсовая повязка впервые в мире нашла себе широчайшее применение на поле брани. Она спасла многие сотни жизней и конечностей у тогдашних защитников Севастополя.
Я горд сознанием и счастлив возможностью сообщить вам, что почти через 90 лет, в долгие месяцы героической защиты Севастополя от осаждавших его немецких армий, пироговская гипсовая повязка нашла широчайшее применение по инициативе старшего врача Института имени Н. В. Склифосовского профессора нашей кафедры Б. А. Петрова — главного хирурга Черноморского флота. Там, равно как и на всех фронтах Красной Армии, пироговская гипсовая повязка спасла тысячи конечностей и многие тысячи жизней доблестных защитников нашей родины.
Когда в январе 1855 г. неприятель возобновил бомбардировку, то Пирогов переехал на осажденную Южную сторону, дабы развернуть максимальную помощь близ самих бастионов и поменьше перевозить раненых, не имевших теплой одежды, через бухту на Северную сторону при 6—10° мороза. Пирогов быстро провел первостепенные организационные мероприятия: приспособление новых помещений для перенесения операционных в чистые здания из уже безнадежно зараженных домов; сортировку всех вновь поступающих и изоляцию раненых с прогрессирующей раневой инфекцией в «гангренозные» отделения; планомерную эвакуацию раненых для дальнейшего лечения в глубоком тылу; организацию значительного резервного коечного фонда на случай массовых поступлений при неизбежных штурмах крепости; распределение сестер не только для ухода за ранеными и для сопровождения транспортов при дальних перевозках, но также и для бдительного контроля за правильным отпуском положенного раненым питания и всякого снабжения, т. е. для борьбы с бессовестными хищениями интендантов и высшей медицинской чиновной администрации. Не буду излагать, как встретили все такие начинания Пирогова и его ревностных героических помощниц официальные севастопольские чиновники. Последние мешали и вредили ему, где и как только могли. Не обошлось и без официальных жалоб и выговоров. Сам Пирогов и его сотрудницы вынесли все: и бомбардировки неприятеля, и издевательства администрации.
Главным перевязочным пунктом было Дворянское собрание — роскошное по архитектуре и внутреннему убранству здание, стоявшее на берегу залива.
«Это прекрасное строение, — писала в своих мемуарах лучшая и любимейшая из пироговских сестер Е. М. Бакунина, — где прежде веселились, открыло свои богатые красного дерева с бронзой двери для внесения в них окровавленных носилок; большая зала из белого мрамора с пилястрами из розового мрамора чрез два этажа, а окна только вверху. Паркетные полы. А теперь в этой танцевальной зале стоит 100 кроватей с серыми одеялами. В одну сторону большая комната, это — операционная, прежде биллиардная; в другую сторону еще две комнаты с прекрасными с золотом обоями; в них тоже койки».
Но зараженность этого помещения была такова, что Пирогов немедленно закрыл его для очистки и проветривания на 6 недель. Главный пункт был перенесен в так называемый Инженерный дом (у самой Артиллерийской бухты), а гангренозных больных и больных с «нечистыми» ранами перевели в дома купцов Гущина и Орловского, где по указаниям Пирогова лекарский помощник Калашников и сестры Григорьева, Богданова и Голубцова несли самую трудную и наиболее неблагодарную обязанность ухода за теми, «раны которых испортились от антонова огня или состояние которых сделалось не только безнадежным, но и вредным для других». «Кто знает только по слухам, — продолжает Николай Иванович, — что значит это „memento mori", — отделение гангренозных и безнадежных больных в военное время, тот не может себе представить всех ужасов бедственного положения страдальцев. Огромные вонючие раны, заражающие воздух вредными для здоровья испарениями; вопли и страдания при продолжительных перевязках; стоны умирающих; смерть на каждом шагу в разнообразных ее видах: отвратительном, страшном и умилительном, — все эго тревожит душу даже самых опытных врачей, поседевших при исполнении своих обязанностей. Что же сказать про женщин, посвятивших себя из одного участия и бескорыстного милосердия на это служение, тяжкое и отвратительное для человека светского».
Но вот настало 28 марта — страшный день бомбардировки, начатой с близкой дистанции от города и бастионов. Канонада продолжалась более 10 дней беспрерывно, и этот период навеки вошел в историю Крестовоздвиженской общины. Работать Пирогову пришлось под прямым артиллерийским обстрелом. В доме, где он жил, бомбой пробило крышу, а в другом домике, откуда он переселился, тотчас после его отъезда бомбой отбило весь угол, где стояла его кровать. В самом Дворянском собрании, куда Пирогов вновь перевел главный перевязочный пункт и операционные, боковые комнаты были разрушены стрельбой с близко подошедшей ночью неприятельской канонерской лодки. «Если уже в обыкновенной жизни, — писал Пирогов, — человек может преспокойно умереть каждую минуту, т. е. 1440 раз в сутки, то здесь, в Севастополе, возможность эта возростает по крайней мере до 36 400 раз (число неприятельских выстрелов)».
Противник направил свои главные силы вначале на 4-й, 5-й и 6-й бастионы и отчасти на Малахов курган. С первых трех бастионов раненых защитников сносили в Дворянское собрание, а с 3-го бастиона и с Малахова кургана — на Павловский мысок, где работала начальница общины Стахович вместе с Чупати и Будберг.
С 28 марта Пирогов с большой частью врачей переехал и безвыходно жил и работал в Дворянском собрании. «Койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение 9 дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков, вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу Собрания. Эти 9 дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались вместе с носилками целыми рядами на паркетном полу, пропитанном на целых полвершка запекшейся кровью. Врачи, фельдшера и служители составляли группу, беспрестанно двигавшихся между рядами раненых с оторванными, раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери залы ежеминутно отворялись и затворялись: вносили и выносили по команде: «на стол», «на койку», «в дом Гущина», «в Инженерный», «в Николаевскую».
В боковой довольно обширной операционной на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушат. Матрос Пашкевич — живой турникет Дворянского собрания, отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях, едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому. С неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке поручалась жизнь собрата.
Бакунина постоянно присутствовала в этой комнате с пучком лигатур, готовая следовать на призыв врачей.
Воздух комнаты, несмотря на беспрерывное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы; это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.
Ночью при свете стеарина те же кровавые сцены, нередко в еще больших размерах, представлялись в зале Дворянского собрания. Чтобы иметь понятие о всех трудностях, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков, при тусклом свете фонарей направляющихся к входу Собрания и едва прокладывающих себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью, каждый хочет скорого пособия и громко требует перевязки или операции, а умирающие — последнего отдыха».
Вследствие усиления бомбардировок и прямой угрозы для раненых 4-е отделение пришлось перенести из Александровских казарм на Павловский мысок, а часть сестер из отделений с Северной стороны перевести на главный пункт, где Пирогов с врачами и бригадой Бакуниной не успевали обслуживать возросшие потоки раненых.
«Кровавые траншейные битвы 10 и 11 мая, — писал Пирогов, — требовали со стороны врачей и сестер усилий, доходивших до изнурения сил, тем более что раненые прибывали на главный перевязочный пункт ночью. Утомленные ночными дежурствами, производством операций, перевязкой раненых, врачи и сестры в течение этих достопамятных дней не знали другого спокойствия, кроме короткого сна на лавках и койках, пробуждаемые лопаньем бомб и воплем вновь приносимых раненых.
Старшая сестра 2-го и 3-го отделений Екатерина Михайловна Бакунина отличалась своим усердием. Ежедневно днем и ночью ее можно было застать в операционной комнате ассистирующей при операциях. В это время, когда бомбы и ракеты то перелетали, то не долетали и ложились кругом всего Собрания, она обнаружила со своими сообщницами присутствие духа, едва совместимое с женской натурой и отличавшее сестер до самого конца осады. Трудно решить, чему более удивляться — хладнокровию ли этих сестер или их самоотвержению. Велика и высока была их обязанность: им поручались и последние желания, и последний вздох умирающих за отечество!»
В конце мая обстрел госпиталей стал настолько интенсивным, что пришлось переместить главный пункт из Собрания на Николаевскую батарею (казематированную), а с Павловского мыска — в Михайловскую батарею.
Для размещения громадного количества раненых офицеров к прежнему отделению, помещавшемуся в Екатерининском дворце на берегу бухты у Графской пристани, добавили новое офицерское отделение на Северном берегу у батареи № 4. Ввиду усиления бомбардировки часть раненых с Северной стороны перевели в суконные палатки близ деревни Бельбек и на Инкерманские высоты (в 3—6 верстах от Севастополя).
Первого июня, совершенно измученный, Пирогов временно уехал в Петербург; с ним выехали и врачи его отряда. Сестры остались все и продолжали работу в самый критический период. «И теперь, после отъезда Пирогова, — писала в своих мемуарах Е. М. Бакунина, — работали непрерывно, аккуратно, но не было того оживления, той живости, того душевного участия».
За время трехмесячного отсутствия Пирогова в Севастополе произошли большие события. Отчаянный штурм 6 июня был отбит с огромными потерями для французов и англичан. Был ранен генерал Тотлебен — замечательный, энергичный строитель всех защитных севастопольских укреплений, которого сами французы прозвали «русским Вобаном». Но еще ужаснее была потеря адмирала Нахимова — подлинного героя и души всей севастопольской обороны. Он пал сраженным на Малаховом кургане, там, где в самом начале осады был убит столь же выд
Дата добавления: 2015-11-02 | Просмотры: 559 | Нарушение авторских прав
|