АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
Глава 28. Пессимизм как образ жизни
Нет роз без шипов. Но много шипов без роз [110].
Главный труд Шопенгауэра, книга «Мир как воля и представление», был написан, когда автору не было и тридцати. Он вышел в свет в 1818 году. Второй том был опубликован в 1844-м. В этой работе поразительной масштабности и глубины Шопенгауэр излагает свои наблюдения в самых разных областях знания — логике, этике, теории познания и восприятия, естественных науках, математике, красоте, искусствах, поэзии, музыки, метафизики, отношений человека к другим и к самому себе. Человеческое бытие рассматривается здесь в самых мрачных аспектах: смерть, одиночество, бессмысленность и страдания как неотъемлемая часть нашей жизни. Принято считать, что по объему выдающихся мыслей эта работа значительно превосходит любое другое философское сочинение, за исключением разве что трудов Платона.
Сам Шопенгауэр he раз высказывал пожелание и надежду на то, что потомки будут помнить его именно за этот грандиозный труд. Позднее он опубликует еще одну значительную работу: это будет двухтомник философских размышлений и афоризмов под названием «Parerga и Paralipomena», что в переводе с греческого означает «пропуски и дополнения».
Появившиеся на свет в то время, когда о психотерапии еще не могло быть и речи, труды Шопенгауэра тем не менее поразительно напоминают то, что мы сейчас подразумеваем под этим понятием. «Мир как воля» начинается с критики и развития теории Канта. Кант произвел переворот в философии, заявив, что человек скорее создает реальность, чем ее ощущает. Он исходил из того, что наши физические ощущения, проходя через нервный аппарат, трансформируются и затем, вновь собираясь в мозгу, представляют нам картину, которую мы называем реальностью, но которая на самом деле является химерой, фикцией, существующей только в нашем познающем и анализирующем сознании. В самом деле; такие категории, как причина и следствие, последовательность, множество, пространство и время, являются созданием нашего мозга, а вовсе не реальными сущностями мира, лежащего «вовне».
Более того, мы не можем «видеть» ничего, кроме нашей собственной версии того, что происходит «вовне». Мы никоим образом не можем знать, что «на самом деле» находится «там», то есть постичь сущность, лежащую за пределами наших ощущений и нашего сознания. Эта первичная сущность, которую Кант назвал Ding an sich, «вещь в себе», будет и должна оставаться для нас непознаваемой.
В отличие от Канта Шопенгауэр — впрочем, соглашаясь с тем, что мы никогда не сможем познать «вещь в себе», — считал, что мы можем подойти к ней гораздо ближе, чем это допускает Кант. По его мнению, Кант проглядел основной источник информации о мире, данном нам в ощущениях, или феноменальном мире: наше собственное тело. Наше тело есть материальный объект, оно существует во времени и пространстве, и каждый из нас знает о нем достаточно много — это знание происходит не от внешнего восприятия и не от мыслительной деятельности, но от прямого знания изнутри, знания, вытекающего из ощущений.
От своего собственного тела мы получаем знание, которое мы не можем определить в понятиях и передать другим, потому что подавляющая часть нашей внутренней жизни нам неизвестна. Она вытеснена из сознания и не допускается в него, потому что знание нашей глубинной природы (ненависть, страх, зависть, сексуальные желания, агрессия, корысть) причинило бы нам больше страданий, чем мы могли бы вынести.
Звучит знакомо, не правда ли? Да ведь это же старик Фрейд с его бессознательными, примитивными процессами, с его ид, вытесненным сознанием и самообманом. Разве не очевидны здесь зачатки и первые ростки будущего психоанализа? А ведь главный труд Шопенгауэра был опубликован за сорок лет до появления
Фрейда на свет. В середине девятнадцатого века, когда Фрейд (а с ним и Ницше) еще ходили в школу, Артур Шопенгауэр был уже самым читаемым философом Германии.
Как же мы понимаем эти бессознательные силы? Как можем передать их другим? Хотя они не могут быть осмыслены, мы можем ощущать их и, по Шопенгауэру, передавать напрямую, без слов, через искусство. Вот почему Шопенгауэр более других уделял внимание искусству — в особенности музыке.
А половая любовь? Шопенгауэр однозначно заявляет, что сексуальные переживания играют определяющую роль в поведении человека. Здесь он вновь выступает как отважный первопроходец: никто из прежних философов не хотел (или не решался) посвятить себя изучению этой сферы и ее безусловной важности в жизни человека.
А религия? Шопенгауэр станет первым из значительных философов, кто построит свою систему на позициях незыблемого атеизма. Он будет яростно и убежденно отвергать любую веру во все сверхъестественное, заявляя, что мы, напротив, живем в пространстве и времени, а потому любые нематериалистические измышления есть не что иное, как ложь и бессмыслица. Несмотря на то что многие философы — Гоббс, Юм и даже Кант — нередко проявляли склонность к агностицизму, никто из них не решался откровенно признаться в собственном неверии, и их можно было понять: их личное благосостояние целиком и полностью зависело либо от государства, в котором они жили, либо от университета, в котором работали, что, естественно, удерживало их от любых антирелигиозных высказываний. Артур же никогда ни от кого не зависел, а потому был свободен писать все, что ему вздумается. Кстати, по той же самой причине, за полтора столетия до Шопенгауэра, Спиноза отказывался от университетских должностей, предпочитая скромно шлифовать линзы.
Какие же выводы извлекает Шопенгауэр из внутреннего знания собственного тела? Внутри нас и повсюду в природе существует непрестанная, неутомимая, вечная первичная жизнь, которую он называет волей. «Куда мы ни взглянем, — пишет он, — мы видим это стремление, составляющее ядро и в себе каждой вещи». Что есть страдание? Это «задержка, которую это стремление терпит от преграды, возникающей между нею и ее временной целью». А что же есть счастье, благополучие? Это «достижение цели» [111].
Мы хотим, хотим, хотим, хотим. Десятки желаний одновременно томятся в подсознательной области каждого человеческого существа, стоящего на определенном уровне развития. Воля неустанно толкает нас вперед, и едва мы успеваем удовлетворить одно желание, как тут же ему на смену приходит другое, а за ним третье, четвертое — и так без конца.
Человеческая жизнь, по мнению Шопенгауэра, есть цепь мучительных страданий. Он сравнивает их с муками Тантала или с мифическим огненным колесом Иксиона: Иксион, царь, осмелившийся перечить Зевсу, был в наказание привязан к пылающему колесу, что вращалось вечно; Тантал за свою непочтительность к Зевсу был осужден на вечные искушения соблазнами, которые он никогда не мог удовлетворить. Человеческая жизнь, говорит Шопенгауэр, вечно вращается вокруг оси желаний, за которыми приходит насыщение. Но удовлетворяет ли нас это насыщение? Увы, лишь на время. Почти немедленно вслед за насыщением наступает скука, и мы снова приходим в движение — на этот раз чтобы избежать ее мучений.
Непосильный труд, беды и вечные тревоги — вот что суждено большинству из нас на протяжении всей нашей жизни. Но если бы все желания исполнялись, едва успев возникнуть, — чем бы тогда наполнить человеческую жизнь, чем убить время? Если бы человеческий род переселить в ту благодатную страну, где в кисельных берегах текут медовые и молочные реки и где всякий тотчас же, как пожелает, встретит свою суженую и без труда ею овладеет, то люди частью перемерли бы со скуки или перевешались, частью воевали бы друг с другом и резали и душили бы друг друга и причиняли бы себе гораздо больше страданий, чем теперь возлагает на них природа [112].
Но отчего скука видится нам такой мучительной? Почему мы спешим поскорее избавиться от нее? Потому что в состоянии скуки ничто не отвлекает нас от страшной, неприкрытой правды жизни — от осознания собственного ничтожества, бессмысленности существования, неумолимого приближения старости, а за ней и смерти.
Следовательно, что есть человеческая жизнь, если не непрерывный круговорот: желание — удовлетворение — скука — и снова желание? Но для всех ли живых существ дело обстоит именно так? Тяжелее всех человеку, отвечает Шопенгауэр, потому что с развитием мыслительных способностей сила страдания неизмеримо возрастает.
Так счастлив ли кто-нибудь на земле? Возможно ли счастье? Шопенгауэр полагает, что нет.
Прежде всего, никто не счастлив, но в течение всей своей жизни стремится к мнимому счастью, которого редко достигает, если же и достигает, то только для того, чтобы разочароваться в нем; обычно же каждый возвращается в конце концов в гавань претерпевшим кораблекрушение и без мачт. Так что нет разницы, быть или не быть счастливым, поскольку жизнь есть всего лишь мгновение, которое вечно ускользает от нас, вот оно есть — и вот его уже нет [113].
Жизнь, это неизбежное и трагическое движение вниз, не только жестока, но и непредсказуема:
Мы похожи на ягнят, которые резвятся на лугу в то время, как мясник выбирает глазами того или другого, ибо мы среди своих счастливых дней не ведаем, какое злополучие готовит нам рок — болезнь, преследование, обеднение, увечье, слепоту, сумасшествие или смерть1.
Довели ли эти пессимистические выводы Шопенгауэра до отчаянья или дело обстояло как раз наоборот и его собственные жизненные неудачи заставили его прийти к выводу, что жизнь — скверная штука, которой и вовсе не стоило являться? Скорее всего он и сам этого не знал и часто напоминал нам (и самому себе), что эмоции обладают свойством омрачать и искажать наше знание: что целый мир улыбается нам, когда у нас есть основания для радости, и становится мрачным и хмурым, если в душе печаль.
Глава 29
Я никогда не писал для толпы… Я посвящаю свой труд тем мыслящим индивидуумам, которые со временем будут как редкие исключения появляться на свет. Они будут ощущать себя так же, как я: как выброшенный на необитаемый остров моряк, которому след его предшественника на песке приносит больше утешения, чем все какаду и обезьяны на ветвях деревьев [114].
— Начнем с того, на чем мы остановились в прошлый раз, — сказал Джулиус, открывая занятие. Твердо и решительно, будто читая по бумажке, он продолжил: — Как многие психотерапевты, я довольно откровенен с друзьями, и все-таки, признаюсь, для меня непросто вот так взять и раскрыть душу, как это сделали некоторые из вас. В общем, я хотел бы описать вам один случай, о котором я рассказывал только однажды — и то много лет назад, одному очень близкому другу.
Пэм, сидевшая рядом с Джулиусом, прервала его. Взяв его за локоть, она сказала:
— Постой-постой, Джулиус. Ты вовсе не обязан. Это Филип тебя в это втянул, но Тони вывел его на чистую воду, так что Филип взял свои слова обратно. Я, например, не хочу, чтобы ты через это проходил.
Остальные поддержали Пэм: они сказали, что Джулиус и так достаточно откровенен в группе, а своими рассуждениями про «я и ты» Филип его просто подставил.
Гилл сказал:
— Это уже ни в какие ворота не лезет. Зачем мы сюда приходим? За помощью. Взять хотя бы мою жизнь — это одна сплошная проблема, вы сами видели на прошлой неделе. Но, насколько я понимаю, у Джулиуса нет проблем с общением. Так зачем же мы будем его мучить?
— Недавно, — своим четким, ровным голосом начала Ребекка, — ты говорил, что я рассказала про себя, чтобы помочь Филипу. Может, и так — но это еще не все. Сейчас я понимаю, что еще хотела защитить его от Пэм. Так вот… к чему это я? А к тому, что когда я рассказала про Лас-Вегас, мне стало легче — я наконец-то избавилась от этого кошмара. Но ты здесь для того, чтобы помогать мне, а мне ничуточки не поможет, если ты будешь делать свои признания.
Джулиус едва не открыл рот от неожиданности: такое единодушие было несвойственно этой группе. Однако в следующую секунду он понял, в чем дело.
— Я чувствую, вы сильно обеспокоены моей болезнью — боитесь за меня, не хотите травмировать, так?
— Может, и так, — ответила Пэм, — но дело не только в этом. Не знаю, как это объяснить, но я вовсе не хочу, чтобы ты вытаскивал на свет свои темные истории.
Остальные закивали, и тогда Джулиус заговорил, не обращаясь ни к кому в особенности:
— Да, загадка получается. С тех пор как я пришел в психотерапию, я только и слышу жалобы от пациентов: «Психотерапевты бесчувственны», «Они ничего не рассказывают про себя». И вот я стою перед вами, готовый открыться, и что же я слышу? Целый хор голосов, который кричит: «Мы не желаем ничего слышать! Не надо! Не делай этого!» Что происходит?
Молчание.
— Не хотите, чтобы я портил свою репутацию? — спросил Джулиус.
Никто не ответил.
— Похоже, мы зашли в тупик, так что буду гадким и нехорошим и продолжу свой рассказ, а там посмотрим… Эта история произошла десять лет назад, когда умерла моя жена. Я знал Мириам со школы, мы поженились, когда я был студентом. Десять лет назад она погибла в автомобильной катастрофе в Мехико. Я очень страдал — по правде говоря, я от этого так и не оправился. Так вот, тогда я неожиданно стал замечать, что мои страдания принимают весьма странную форму: я вдруг почувствовал необычайный прилив сексуальности. Тогда я еще не знал, что повышенная сексуальность — довольно частая реакция на смерть: с тех пор я встречал немало людей, которые, пережив трагедию, становились возбудимее. У меня были пациенты, пережившие серьезные сердечные приступы; они рассказывали мне, что по дороге в больницу пытались щупать медсестер. Со временем я чувствовал себя все напряженнее, мне нужно было все больше и больше, и когда знакомые женщины, замужние или незамужние, приходили, чтобы меня успокоить, я пользовался этим и затаскивал их в постель — включая и родственниц Мириам.
Все подавленно молчали. Каждому было неловко, каждый старался не смотреть в глаза другому, некоторые делали вид, что прислушиваются к щебетанью зяблика за окном, спрятавшегося где-то в багряной листве японского клена. За много лет ведения групп Джулиус несколько раз подумывал, что неплохо бы завести помощника, — и сейчас был один из таких случаев.
Наконец, Тони, сделав над собой усилие, произнес:
— И что же было потом между вами?
— Мы расставались и больше никогда не виделись. Иногда мы случайно встречались, но никто из нас не решался об этом заговорить. Нам было очень неудобно — и стыдно.
— Извини, Джулиус, — сказала Пэм, — я не знала про твою жену, никогда не слышала про это… и, конечно, про… про эти… связи.
— Даже не знаю, что сказать, Джулиус, — добавила Бонни. — Это действительно очень неловкая история.
— Расскажи об этой неловкости, Бонни, — предложил Джулиус, чувствуя тяжесть от того, что ему приходится быть самому себе терапевтом.
— Ну, это странно. Ты впервые рассказываешь такое перед группой.
— Продолжай. Ощущения?
— Я чувствую себя не в своей тарелке. Мне кажется, это потому, что неясно: как поступить дальше? Если кто-то из нас, — она обвела рукой группу, — выкладывает что-то неприятное, мы знаем, что нужно делать, — ну, то есть мы тут же беремся за работу, даже если не знаем, что именно нужно делать… но с тобой я просто не знаю…
— А мне лично непонятно, с какой стати ты нам все это рассказал, — заметил Тони, подавшись вперед и щурясь на Джулиуса из-под своих лохматых бровей. — Знаешь, Джулиус, я воспользуюсь твоим же методом и спрошу тебя так же, как ты: почему именно сейчас? Потому что ты обещал Филипу? Но большинство из нас против — мы считаем, что это ни к чему. Или, может, ты хочешь, чтобы мы помогли тебе справиться с твоими переживаниями, оставшимися после того случая? То есть мне действительно непонятно, зачем ты об этом заговорил. Если хочешь знать мое личное мнение, то я вообще не вижу здесь никакой проблемы. Я тебе прямо скажу, я отношусь к этому так же, как к рассказу Стюарта, Гилла или Ребекки: я не вижу ничего особенного в том, что ты сделал. Я бы и сам поступил точно так же. Тебе было одиноко, тебе кого-то не хватало, и тут приходит какая-то цыпочка, чтобы тебя утешить, и ты тащишь ее в постель — ну и что здесь такого? Всем хорошо — все довольны. Да если хочешь знать, эти женщины тоже ловили свой кайф. Почему мы все время говорим про женщин так, будто мы их используем? Меня это просто бесит. Видите ли, мужчины должны, как собачки, ползать перед ними на коленях, выпрашивая у них милости, а они будут восседать на тронах и решать, спуститься к нам или нет. Как будто они сами не получают удовольствия. — Тони обернулся: это Пэм, всплеснув руками, закрыла лицо. Ребекка тоже обхватила руками голову. — Ладно, ладно, про это забудем. Оставим только первый вопрос: почему именно сейчас?
— Хороший вопрос, Тони. Ты выбрал правильный путь меня разговорить. Ты знаешь, еще несколько минут назад я мечтал о том, чтобы у меня был помощник, и тут появляешься ты и делаешь все, что нужно. У тебя неплохо получается. Как у заправского психотерапевта. Так, давайте посмотрим… Ты спрашиваешь почему именно сейчас? Я задавал этот вопрос тысячу раз, но мне еще ни разу не приходилось на него отвечать. Прежде всего, вы абсолютно правы, когда говорите, что я не должен, связывать себя обещанием, которое я дал Филипу. И все же я не хочу от него отказываться: ведь он был прав, когда говорил про «я и ты». Как сказал бы Филип, эта идея «не лишена смысла». — Джулиус улыбнулся Филипу и, не получив ответа, продолжил: — Я хочу сказать, что, действительно, в отношениях между психотерапевтом и клиентом изначально заложено некоторое неравенство — это сложный вопрос… Вот это-то и заставило меня ответить Филипу. — Джулиус подождал, не будет ли замечаний; ему не нравилось, что он говорит слишком много. Повернувшись к Филипу, он спросил: — Что ты скажешь на это?
Филип вздрогнул от неожиданности и тряхнул головой. Немного поразмыслив, он ответил:
— Кое-кто считает, что я слишком разоткровенничался однажды, но, по-моему, это не совсем так. Просто один человек в группе рассказал о своих впечатлениях от общения со мной, и я добавил то, что считал нужным, — только для того, чтобы соблюсти фактическую достоверность.
— При чем здесь это? — спросил Тони.
— Вот именно, — добавил Стюарт. — Какую еще достоверность, Филип? Во-первых, если хочешь знать, лично я совсем не считаю, что ты слишком разоткровенничался. Но главное, я хочу сказать, что твой ответ не имеет никакого отношения к делу. Он никаким концом не касается вопроса Джулиуса.
Но Филипа эти замечания, похоже, не задели.
— Хорошо, давайте вернемся к вопросу Джулиуса. Он застал меня врасплох, потому что у меня не было никаких мыслей на этот счет. В том, что он рассказал, не было ничего, что могло бы вызвать во мне ответную реакцию.
— Вот это хотя бы по делу, — ответил Стюарт. — А то ни к селу ни к городу.
— Боже мой. Может, хватит изображать из себя дурачка? — неожиданно взорвалась Пэм. Она хлопнула руками по коленям и с раздражением набросилась на Филипа: — Если хочешь знать, у меня есть имя. Как ты смеешь называть меня «один человек в группе»? Это глупо и унизительно.
— Ты хочешь сказать, что я симулирую слабоумие? — спросил Филип, стараясь не смотреть на Пэм, кипевшую от гнева.
— В кои-то веки! — всплеснув руками, воскликнула Бонни. — Наконец-то вы оба друг друга заметили.
Пэм пропустила мимо ушей это замечание и продолжила, обращаясь к Филипу:
— Слабоумие — это еще мягко сказано. И ты заявляешь, что у тебя нет никаких реакций на слова Джулиуса? Как может у человека не быть ответной реакции на Джулиуса? — Глаза Пэм сверкали от ярости.
— Какой, например? — спросил Филип. — У тебя, по-видимому, есть предложения.
— Как насчет благодарности за то, что он вообще отвечает на твою нелепую и беспардонную просьбу? Или уважения за то, что он выполнил обещание? Или сочувствия к тому, что пришлось этому человеку пережить? Или удивления или даже раскаяния, оттого что и с тобой случалось нечто подобное? Или восхищения по поводу его желания работать с тобой — со всеми нами, несмотря на его смертельную болезнь? И это только начало. — Пэм возвысила голос: — Как ты можешь ничего не чувствовать? — Пэм отвернулась от Филипа, всем своим видом показывая, что не желает больше с ним разговаривать.
Филип ничего не ответил. Он сидел неподвижно, словно Будда, выпрямившись, уставясь в потолок.
Наступила глубокая тишина, во время которой Джулиус раздумывал, как поступить. Лучше всего немного подождать: одно из его любимых правил гласило: «Куй железо, когда остынет».
Психотерапия, всегда считал он, есть последовательный процесс: возбуждение эмоций — и их осмысление.
На сегодня, решил он, эмоций достаточно, может быть, даже больше чем достаточно. Время двигаться к осознанию и осмыслению. Решив воспользоваться обходным маневром, он обратился к Бонни:
— Итак, что же это значило — «в кои-то веки»?
— Читаешь мои мысли, да? Как тебе это удается? Я только что об этом подумала и пожалела, что у меня сорвалось это с языка. Наверное, было обидно? Как будто я насмехаюсь, да? — Она взглянула на Пэм, затем на Филипа.
— Я тогда не подумала об этом, — ответила Пэм. — Но сейчас мне кажется, что да, в этом была какая-то насмешка.
— Прости, — сказала Бонни, — но вы все время грызетесь друг с другом, рычите — и я… мне сразу стало легче от того, что вы друг с другом заговорили. А ты, — она повернулась к Филипу, — обиделся на меня?
— Нет, — ответил Филип, не поднимая глаз, — я этого не заметил. Я старался не глядеть ей в глаза.
— «Ей»? — переспросил Тони.
— В глаза Пэм. — Филип повернулся к Пэм, голос его дрогнул. — Тебе в глаза, Пэм.
— Ну слава богу, старик, — отозвался Тони. — Вот это дело.
— Ты испугался, Филип? — спросил Гилл. — Не слишком-то приятно получать такое?
— Нет, я все время думал только о том, чтобы ее взгляд, ее мнение не беспокоили меня. То есть я хотел сказать, Пэм, твой взгляд, твое мнение.
— Ты как я, Филип, — заметил Гилл. — У меня с Пэм тоже одни проблемы.
Филип посмотрел на Гилла и кивнул — почти с благодарностью, подумал Джулиус. Когда стало ясно, что Филип не собирается продолжать, Джулиус обвел глазами группу — ему хотелось расшевелить тех, кто до сих пор отмалчивался. Он никогда не упускал случая подключить к разговору как можно больше людей: с убежденностью евангелиста он верил, что чем больше человек участвует в разговоре, тем лучше. Сейчас ему хотелось разговорить Пэм: ее гневный голос до сих пор звенел у него в ушах. Именно с этой целью он и обратился к Гиллу:
— Гилл, ты сказал, что не хотел бы попасться Пэм под горячую руку… и на прошлой неделе ты назвал ее генеральным прокурором — что ты можешь сказать по этому поводу?
— Да нет, это так… мои проблемы, что я могу сказать? Это…
Джулиус прервал его:
— Стоп. Замри здесь, на этом месте. — Он повернулся к Пэм: — Ты слышала, что сказал Гилл? Как по-твоему, это имеет отношение к тому, что ты сказала — что ты не хочешь и не можешь его слушать?
— Конечно, — ответила Пэм. — Типичный Гилл. Смотри, Гилл, что ты сейчас сказал: «Не обращайте внимания на мои слова. Это не важно, я не важен, это мое личное. Я никого не хочу обидеть. Не слушайте меня». Мало того что это унизительно — это еще и скучно. Тоска смертная. Боже мой, Гилл. У тебя есть что сказать? Так встань и скажи.
— Итак, Гилл, — спросил Джулиус, — если бы ты хотел что-то сказать, без всяких предисловий, что бы это было? — (Старое доброе сослагательное наклонение. Сколько раз ты выручало меня.)
— Я бы сказал ей — тебе, Пэм, — ты здесь судья, которого я боюсь. Ты судишь меня. Мне трудно — нет, мне страшно, когда ты рядом.
— Вот это истинная правда, Гилл. Вот теперь я тебя слушаю, — ответила Пэм.
— Итак, Пэм, — продолжил Джулиус, — вот два человека — Филип и Гилл, — которые признались, что боятся тебя. У тебя есть какие-нибудь реакции на этот: счет?
— Да — одна большая реакция: «Это их проблемы».
— А может, и твоя проблема тоже? — возразила Ребекка. — Может, и остальные мужчины в твоей жизни чувствовали то же самое?
— Хорошо, я об этом подумаю.
— Мнения? Кто хочет высказаться? — спросил Джулиус.
— Мне кажется, Пэм хочет увильнуть от ответа, — отозвался Стюарт.
— Да, у меня тоже такое чувство, Пэм, что ты и не собираешься об этом думать, — добавила Бонни.
— Может, вы и правы. Мне кажется, я все еще пытаюсь отомстить Ребекке — за то, что она хотела защитить Филипа от меня.
— Ну, что скажешь, Пэм? Вот так задачка, не так ли? — сказал Джулиус. — Только что ты отчитала Гилла за то, что он пытается уйти от ответа, но едва это коснулось тебя — оказалось, что оно ой как колется.
— Да, ты прав… так что, может быть, в конце концов, я не такая уж сильная. И знаешь, Ребекка, мне действительно было обидно.
— Извини, Пэм, — отозвалась Ребекка, — я не хотела тебя обидеть. Но ведь защищать Филипа еще не значит быть против тебя.
Джулиус выжидал, не зная, в каком направлении подтолкнуть беседу. Возможностей хоть отбавляй: во-первых, недовольство Пэм и ее склонность всех судить, во-вторых, мужская сторона, Тони и Стюарт — их что-то давно не слышно, да и соперничество между Пэм и Ребеккой тоже ждало своего разрешения. А может, прежде закончить с Бонни и ее насмешливым замечанием? Или остановиться на выпаде Пэм против Филипа? Он знал, что поспешность может все испортить. Прошло лишь несколько занятий, а процесс примирения сдвинулся с мертвой точки. Может быть, на сегодня достаточно. Трудно сказать. Вот и Филип чуть-чуть оттаял. Но тут, к его удивлению, группа сама повернула разговор в совершенно неожиданное русло.
— А вот интересно, Джулиус, — сказал Тони, — как тебе наши реакции на твое признание?
— Мы недалеко ушли. Дайте сообразить… Сначала ты сказал, что ты думаешь, потом Пэм… потом она схлестнулась с Филипом по поводу того, что у него нет никаких реакций… Да, кстати, Тони, я так и не ответил на твой вопрос «почему именно сейчас». Давайте-ка вернемся к этому. — Джулиус помолчал, собираясь с мыслями. Он очень хорошо понимал, что его откровение, как и откровение любого психотерапевта, всегда имеет двойной результат: во-первых, отражается на нем самом, а во-вторых, на группе, которая учится на его примере. — Должен признаться, что я твердо решил рассказать вам сегодня эту историю. Помните, как вы пытались меня удержать? Но я не поддался. Это несколько нетипично для меня, и я даже не совсем понимаю, что со мной происходит, но мне кажется, за этим стоит что-то важное. Тони, ты спрашивал, чего я хотел — вашей помощи или, может, прощения? Ни того ни другого. Я уже столько раз обсуждал эту историю — и с друзьями, и со своим психотерапевтом, что успел трижды себя простить, но я знаю одно: раньше — я хотел сказать, до меланомы — я бы ни за что на свете не признался. До меланомы… — повторил Джулиус. — Да, все дело в этом. Мы все когда-то умрем — догадываюсь, как вас радуют подобные замечания, — но когда твой приговор уже подписан, и печать поставлена, и даже дата, это значит очень многое. Моя болезнь дает мне странное ощущение свободы, и оно позволило мне рассказать. Вот почему мне, наверное, следовало бы завести помощника — того, кто мог бы объективно оценить, как я соблюдаю ваши интересы. — Джулиус помолчал. — Я заметил, что вы все промолчали, когда я сказал, что вы боитесь за меня. — И после паузы прибавил: — Вы и теперь молчите. Теперь понимаете, зачем нам нужен помощник? Я всегда считал, что, если что-то важное не обсуждается в группе, не стоит говорить и про остальное. Моя работа заключается в том, чтобы устранять препятствия, и я меньше всего хотел бы стать препятствием. Мне, конечно, трудно взглянуть на себя со стороны, но мне кажется, вы избегаете меня — или, нет, вы избегаете мою болезнь.
Бонни сказала:
— Лично я хочу обсуждать, что происходит с тобой, но я не хочу причинять тебе боль.
Остальные закивали.
— А. Теперь вы заговорили. Так вот, слушайте внимательно, что я вам скажу: есть только один способ причинить мне боль — отдалиться от меня. Я знаю, очень трудно общаться со смертельно больным человеком. В таких случаях люди имеют обыкновение вести себя очень осторожно и не знают, что сказать.
— Это как раз про меня, — отозвался Тони. — Я не знаю, что сказать. Но я не собираюсь бросать тебя, Джулиус.
— Я знаю, Тони.
— Возможно, — заметил Филип, — люди боятся вступать в контакт с тяжелобольными людьми, потому что не хотят раньше времени иметь дело со смертью, которая ожидает каждого из них.
Джулиус кивнул.
— Это важная мысль, Филип. Давай обсудим это. — Если бы то же самое сказал не Филип, а кто-то другой, Джулиус наверняка поинтересовался бы, как он пришел к этой мысли, но сейчас он хотел одного — поддержать своевременную реакцию Филипа. Джулиус обвел глазами группу, ожидая замечаний.
— Наверное, — сказала Бонни, — Филип прав. В последнее время меня действительно преследуют кошмары — кто-то все время пытается меня убить. И тот сон, про который я вам рассказывала, — поезд, на который я хотела сесть и который разваливался на части.
— Мне кажется, я тоже стал бояться больше обычного, — сказал Стюарт. — У меня есть знакомый дерматолог, мой приятель по теннису, так вот, я уже дважды за этот месяц просил его осмотреть мои бородавки — меланома не идет у меня из головы.
— Джулиус, — сказала Пэм, — я постоянно думаю о тебе с тех пор, как узнала про твою болезнь. Тут много говорили про мое отношение к мужчинам, и в этом есть, наверное, доля истины, но ты — исключение из правил, ты для меня самый дорогой человек. И мне все время хочется защитить тебя — особенно после того, как Филип втянул тебя в эти игры. Тогда я подумала — и сейчас думаю, — что это было жестоко и бестактно с его стороны. А что касается страха смерти — возможно, он и есть, но я его не замечаю. Знаешь, я все время думаю, как помочь тебе. Вчера я читала автобиографию Набокова и натолкнулась на любопытный отрывок, где он говорит, что жизнь — это искорка света, которая проносится между двумя равными промежутками тьмы — до нашего рождения и после смерти, и странно, говорит он, что нас так мало волнует первая и так сильно последняя. Эта мысль очень успокоила меня, и я решила, что обязательно тебе об этом расскажу.
— Спасибо, Пэм, это поразительная мысль. Не знаю почему, но она действительно успокаивает. Мне тоже гораздо больше нравится думать о первой тьме, до рождения, — она мне кажется приятнее. Может быть, потому что она обещает что-то в будущем, которое еще только должно наступить.
— В свое время эта мысль, — неожиданно вмешался Филип, — показалась утешительной и Шопенгауэру, у кого Набоков, без сомнения, ее позаимствовал. Шопенгауэр говорит, что после смерти мы будем тем же, чем были до рождения, и далее доказывает невозможность существования двух видов небытия.
Не успел Джулиус ответить, как в разговор вмешалась Пэм. Сверкая глазами, она воскликнула:
— Вот, полюбуйтесь! И после этого ты собираешься быть консультантом? Это же просто смех. Мы с Джулиусом говорим про сокровенные вещи, а тебя лишь волнует, кто первым сказал то-то и то-то. Скажите, пожалуйста! Видите ли, Шопенгауэр однажды заметил нечто похожее. Подумаешь, какая важность.
Филип закрыл глаза и процитировал:
— «Неожиданно, к своему изумлению, человек замечает, что после многих тысяч лет небытия он снова живет на свете; какое-то время он существует, и потом снова наступает такой же длительный период, когда он не должен существовать» [115]. Я многое помню наизусть из Шопенгауэра — это третий абзац трактата «К учению о ничтожности существования». Как по-твоему, это достаточно «похоже»?
— Как малые дети, честное слово. Вы оба, прекратите немедленно! — звенящим голосом воскликнула Бонни.
— Ты совсем распоясалась, Бонни. Мне это нравится, — отозвался Тони.
— Еще реакции? — спросил Джулиус.
— Лично я не хочу влезать в эту заварушку. Тут уже, похоже, в ход пошла тяжелая артиллерия, — ответил Гилл.
— Это точно, — добавил Стюарт. — Оба хороши. Филип всюду должен вставить своего Шопенгауэра, а Пэм обязательно нужно над ним посмеяться.
— Я смеялась не над ним, а над…
— Да хватит, Пэм, не придирайся. Ты же понимаешь, что я хочу сказать, — не сдавался Стюарт. — А твои наскоки из-за Набокова? К чему все это? Сначала ты поливаешь грязью его героя, а теперь расхваливаешь того, кто позаимствовал мысль у Шопенгауэра. Филип тебя поправил — ну и что? Подумаешь, какое преступление сказать, что Шопенгауэр первым до этого додумался.
— Дайте мне сказать, — вмешался Тони. — Я, конечно, как всегда в пролете и не знаю, что это за пижоны такие — особенно этот Набо… Нобо?
— Набоков, — мягко, как всегда, когда она обращалась к Тони, сказала Пэм, — это великий русский писатель, ты наверняка слышал про его роман «Лолита».
— А, да, что-то такое было. Знаете, от таких разговоров у меня крыша едет: сначала я не понимаю, о чем идет речь, и чувствую себя полным идиотом, а потом я затыкаюсь и от этого чувствую себя идиотом вдвойне. С этим нужно кончать. — Он повернулся к Джулиусу: — Ты спрашивал, что я чувствую, — так вот, я чувствую себя полным идиотом. Теперь еще одно — помните, когда Филип спросил: «Как по-твоему, это достаточно «похоже»?» — я взглянул на его зубы — о, у него острые зубки, очень острые. И еще — насчет Пэм. — Тони повернулся к ней. — Пэм, ты моя слабость, я обожаю тебя, но я тебе скажу: не хотел бы я встать тебе поперек дороги.
— Я слушаю тебя, — отозвалась Пэм.
— И еще… черт! — продолжил Тони. — Забыл самое главное. Из-за этого спора мы совсем сбились с курса. Мы ведь говорили о том, как мы защищаем или избегаем тебя, Джулиус, а Пэм и Филип увели нас в сторону. Может, мы снова тебя избегаем?
— Мне так не кажется. Когда мы работаем так глубоко, как сейчас, мы просто не можем задерживаться на одном месте — мысли сами выносят нас в другое русло. Кстати, — тут Джулиус повернулся к Филипу, — я не случайно сказал «глубоко»: мне показалось, твое раздражение, которое впервые прорвалось наружу, — это признак каких-то глубинных переживаний. Я думаю, Филип, тебя очень волнует Пэм, вот почему ты на нее разозлился. — Джулиус знал, что Филип не ответит сам, и потому решил его подтолкнуть: — Филип?
Филип встряхнул головой.
— Не знаю, что тебе на это ответить. Я хотел бы сказать другое. Признаюсь, я, как и Пэм, тоже искал, чем тебе помочь. По совету Шопенгауэра, я каждый день читаю на ночь Эпиктета или Упанишады. — Филип взглянул на Тони. — Эпиктет — римский философ, второй век. Упанишады — священные древнеиндусские тексты. На днях я нашел у Эпиктета одно интересное место и размножил для каждого. Я сделал примерный перевод с латинского. — Филип вынул из портфеля какие-то листки бумаги, раздал их по кругу и, закрыв глаза, начал цитировать:
Когда корабль бросает якорь, ты идешь, чтобы принести воды, и зачерпываешь вместе с водой корешки и ракушки. Но мыслями ты должен быть на корабле, ты постоянно оглядываешься, как бы хозяин корабля не позвал тебя, он может позвать тебя в любое время, и ты должен повиноваться этому зову и выбросить все эти посторонние вещи, чтобы на тебя не смотрели как на овец, что связаны и брошены в трюм.
Так и с человеческой жизнью. И если вместо корней и ракушек у тебя появятся жена и дети, ничто не должно помешать тебе взять их. Но когда хозяин позовет тебя, беги на корабль, брось их и не оглядывайся. А если ты стар, не уходи далеко от корабля, потому что хозяин может позвать тебя в любую минуту, а ты можешь оказаться не готов [116].
Филип закончил и, вытянул руки вперед, как бы говоря: «Вот так».
Группа молча погрузилась в чтение. На всех лицах застыло крайнее недоумение. Стюарт первым нарушил молчание:
— Филип, я что-то ничего не понял. Зачем это Джулиусу? Или нам?
Но Джулиус показал на часы:
— Извините, друзья мои, но нам пора заканчивать. На прощание я хотел бы сказать вот что. Я часто рассматриваю слова и поступки с двух сторон — с точки зрения содержания и с точки зрения процесса. Под словом процесс я понимаю все, что сообщает нам о характере взаимоотношений. Я тоже, Стюарт, не вполне понимаю содержание сообщения Филипа — мне нужно его перечитать, и, может быть, мы сделаем это темой следующего занятия, но зато я знаю кое-что о процессе. Я знаю, Филип, что ты, как и Пэм, думал обо мне, ты хотел сделать мне подарок, и для этого ты немало потрудился: ты заучил этот отрывок и сделал копии для группы. Какой мы можем сделать вывод из этого? Что ты заботишься обо мне. Что я чувствую? Я тронут, ценю это и хочу дождаться того времени, когда ты сам об этом скажешь.
Глава 30
Можно уподобить жизнь вышитому куску материи, лицевую сторону коего человек видит в первую половину своей жизни, а изнанку — во второй; изнанка, правда, не так красива, но зато более поучительна, так как по ней можно проследить сплетение нитей [117].
Комната опустела. Джулиус видел, как группа спустилась по лестнице, вышла на улицу. Они не разошлись по машинам, а зашагали вместе — без сомнения, направляясь в кофейню. С какой радостью он сейчас накинул бы куртку и сбежал вниз, чтобы к ним присоединиться. Но это был другой день, другая жизнь и другие ноги, подумал он и поплелся по коридору к компьютеру, чтобы внести записи о занятии. Неожиданно передумал и вернулся, сел, достал трубку и закурил, с удовольствием вдыхая густой аромат турецкого табака. Ни за чем — ему просто хотелось еще несколько минут погреться у тлеющих угольков закончившейся встречи.
Это занятие, как и все в последнее время, вышло чрезвычайно бурным. Он вспомнил, как когда-то, много лет назад, он занимался с группами женщин, больных раком груди, и его пациентки признавались ему, что, как только первая волна паники отступала, приходило поистине золотое времечко. Они говорили, что болезнь помогла им стать мудрее, лучше узнать себя, заставила сменить приоритеты, стать сильнее, отказаться от множества пустых и ненужных вещей и начать ценить то, что обладает истинной ценностью, — свою семью, друзей, близких. Они признавались, что впервые в жизни научились видеть красоту, наслаждаться течением времени. Как жаль, сокрушались многие, что понадобилось оказаться во власти смертельной болезни, чтобы научиться жить.
Перемены, происходившие в этих женщинах, были действительно поразительными — как верно заметила одна из них, «рак лечит от любых неврозов». Джулиус даже пару раз ловко проводил своих студентов — он описывал им перемены в поведении пациентов и потом спрашивал, о какой, по их мнению, терапии шла речь. Как же они удивлялись, когда он объявлял, что причиной была вовсе не терапия и даже не лекарства, а смертельная болезнь. Он был многому обязан этим женщинам. Какой пример подавали они ему теперь, когда пришел его черед. Как жаль, что он не мог им об этом рассказать. Живи достойно, напомнил он себе, и будешь творить добро, сам того не подозревая.
А как ты справляешься со своей болезнью? — спросил он себя. Я досыта нахлебался паники, от которой, слава богу, начинаю потихоньку избавляться, хотя каждую ночь просыпаюсь от ужаса — ужаса, который сковывает меня, который не поддается никаким уговорам — ничему, кроме валиума, полоски зари и горячей ванны.
Изменился ли я, стал ли мудрее? Наступило ли мое золотое времечко? Наверное, я стал ближе к самому себе — может быть, в этом и есть моя главная перемена. И еще, я знаю, что как психотерапевт я стал лучше — мой слух стал острее. Да, я определенно изменился. Разве раньше я когда-нибудь позволил бы себе заявить, что влюблен в свою группу. Мне бы и в голову не пришло заговаривать о чем-то личном — о смерти Мириам, о своих похождениях. А как упрямо я хотел сегодня об этом рассказать. Джулиус удивленно встряхнул головой — вот уж действительно чудеса, подумал он. Похоже, у меня появилась склонность идти против течения, против собственных правил, против самого себя.
Они даже не хотели слушать меня. Как они воспротивились. Они не хотели знать про мои недостатки, про мои темные пятна. Но, когда я через это прошел, открылись любопытные вещи. Чего стоит один только Тони. Он вел себя как заправский психотерапевт — спросил, доволен ли я реакцией группы, пытался меня успокоить, спрашивал, «почему именно сейчас», — поразительно. У меня даже мелькнула мысль, что он мог бы вести группы, когда меня не станет. Да, это был бы номер. Психотерапевт-двоечник с бывшей судимостью. А остальные — Гилл, Стюарт, Пэм, — как они работали, как защищали меня, как следили, чтобы мы не уходили в сторону. Юнг как-то заметил, что только больной врач может лечить по-настоящему, — конечно, он имел в виду другое, но, кто знает, может быть, ради того чтобы научить пациентов работать над собой, психотерапевтам стоит иногда обнажать свои раны?
Джулиус не спеша побрел по коридору в кабинет, продолжая размышлять о встрече. А Гилл? Как он показал себя сегодня. Назвать Пэм «генеральным прокурором». Да, это удар. И удар в точку. Нужно будет помочь Пэм с этим справиться. Да, Гилл оказался прозорливее его самого. Сколько времени Пэм была его любимицей, и он даже не заметил в ней этой трещинки. Может быть, поэтому я не смог помочь ей справиться с мыслями о Джоне?
Джулиус включил компьютер и открыл файл «Сюжеты для рассказов». Здесь хранилась несбывшаяся мечта всей его жизни: Джулиус мечтал стать писателем. Он, конечно, печатался в своей области — на его счету была пара книг и добрая сотня статей в разных психиатрических изданиях — но ему всегда хотелось писать настоящие книги. Вот уже много лет он собирал сюжеты для будущих рассказов — черпая их то из собственной практики, то из воображения. Он даже начал некоторые из них, но так и не нашел ни сил ни времени довести до конца.
Пробежавшись по столбцу названий, он остановился на строчке «Столкновение с жертвой» и перечитал два наброска. Первое столкновение противоборствующих сторон происходило на фешенебельном лайнере, курсирующем вдоль берегов Турции. Герой-психиатр входит в казино и в густых клубах дыма замечает своего бывшего пациента, который когда-то выманил у него семьдесят пять тысяч долларов. Во втором сюжете действовала женщина-адвокат: ее подзащитный обвиняется в изнасиловании, и при первом разговоре с ним в тюремной камере она начинает догадываться, что именно он изнасиловал ее десять лет назад.
Джулиус подумал и внес новую запись: «На занятии групповой психотерапии женщина встречает человека, который много лет назад был ее преподавателем, соблазнил ее и бросил». Отличная идея. Неплохая затравка для рассказа, подумал Джулиус, прекрасно зная, что никогда его не напишет. Во-первых, есть помехи этического порядка: нужно получить соответствующее разрешение от Пэм и Филипа. К тому же требовалось ждать десять лет, которых у него, увы, не было. Но и для терапии это неплохая затравка, подумал он. Он знал, что встреча Пэм с Филипом могла дать отличный результат — если, конечно, ему удастся удержать обоих в группе и найти силы, чтобы переворошить прошлое.
Джулиус вынул листок Филипа и принялся читать, однако, сколько ни старался, так и не понял, какое отношение могла иметь к нему эта притча про моряков и море. В конце концов, он только недоуменно пожал плечами: и Филип говорит, что это должно принести ему утешение? Какое, хотел бы он знать.
Дата добавления: 2016-03-26 | Просмотры: 311 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 |
|