АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
Глава 33. Страдания, гнев, упорство
Ученым мужам и философам Европы: для вас болтуны вроде Фихте равны Канту, этому величайшему мыслителю всех времен, а презренные жалкие шарлатаны вроде Гегеля кажутся глубокими мыслителями. Вот почему я писал не для вас [123].
Родись Шопенгауэр сегодня, стал бы он кандидатом на психотерапию? Несомненно. Все симптомы налицо. В «О себе самом» он горестно сокрушается о том, что природа наделила его беспокойным характером и «подозрительностью, чувствительностью, неистовством и гордостью в размерах, вряд ли совместимых с невозмутимостью, которой полагается обладать философу» [124].
Весьма красноречиво он описывает свои симптомы:
От отца своего я унаследовал беспокойство, которое проклинаю и с которым неустанно борюсь всю свою жизнь… В молодости меня преследовали воображаемые болезни… В Берлине мне казалось, что я умираю от чахотки… Меня постоянно мучили опасения, что меня могут призвать в армию… Из Неаполя я бежал из страха перед оспой, из Берлина — перед холерой… В Вероне меня сразило подозрение, что я понюхал отравленного табаку… в Мангейме я был охвачен неописуемым ужасом без всякой очевидной причины… Годами меня мучил страх уголовного преследования… Если ночью я слышал какой-нибудь шум, я тут же вскакивал с постели и хватался за шпагу или пистолеты, которые всегда держал заряженными… Даже если нет особых причин для беспокойства, у меня всегда возникает какое-то тревожное чувство, которое заставляет меня оглядываться вокруг, ища несуществующей опасности: это до крайности раздувает малейшее раздражение и делает мое общение с людьми еще несноснее [125].
Желая унять свою подозрительность и беспрестанный страх, он заведет себе целый арсенал мер и предосторожностей [126]: будет на всякий случай прятать золотые монеты и ценные бумаги в старые письма и рассовывать их по укромным уголкам дома, подшивать личные записки в папки под другими названиями, чтобы сбить с толку сыщиков, будет аккуратен до педантичности, всегда станет требовать, чтобы его обслуживал один и тот же банковский служащий, и никому не позволит прикасаться к статуэтке Будды в своей комнате.
Влечение к противоположному полу будет доставлять ему немало беспокойства, и уже в юном возрасте он будет тяжело переживать эту власть низменного инстинкта над собой. В тридцать шесть лет таинственная болезнь заставит его провести целый год взаперти. Уже позже, в 1906 году, на основе прописанных ему лекарств, а также известных свидетельств о его чрезмерной сексуальности, биографы придут к заключению [127], что этой болезнью был сифилис.
Артур будет мечтать освободиться от бремени сексуальности, наслаждаясь краткими периодами безмятежного спокойствия, в которые он сможет всецело предаваться размышлениям. Он будет сравнивать вожделение со светом солнца, который мешает человеку любоваться звездами. Становясь старше, он с удовлетворением отметит ослабление полового влечения и наступление долгожданного душевного спокойствия.
Только философия будет приносить ему истинное наслаждение — вот почему любая опасность, грозившая нарушить его интеллектуальную свободу, будет приводить его в панику. До последних дней жизни он будет боготворить отца, даровавшего ему эту свободу, и неистово охранять свой капитал от любых посягательств, всегда с крайней тщательностью обдумывая каждый ход, прежде чем вложить свои деньги. Любые общественные беспорядки, грозившие его финансовому благополучию, будут приводить его в крайнее бешенство, и со временем его политические взгляды станут приобретать все более ультраконсервативный характер. Так, его страшно перепугают революционные волнения 1848 года, прокатившиеся по всей Европе, в том числе и Германии. Рассказывают, что однажды, когда солдаты ворвались в его дом, чтобы из окон обстреливать взбунтовавшуюся чернь, Шопенгауэр сам предложил им свой театральный бинокль, дабы выстрелы были точнее. Двенадцать лет спустя он завещает почти все свое состояние благотворительному фонду по поддержке солдат, изувеченных в тех сражениях.
Его деловая корреспонденция пестрит отчаянными ругательствами и угрозами. Когда банк, где хранились деньги Шопенгауэров, обанкротился и хозяин пообещал вернуть вкладчикам только малую долю их вложений, Шопенгауэр пригрозил ему такими драконовскими мерами, что банкир в испуге вернул ему 70% его капитала, в то время как остальным клиентам (включая мать и сестру Артура) пришлось довольствоваться суммами еще скромнее. Резкий и несдержанный тон его писем к издателю, в конце концов, приведет к полному и окончательному разрыву их отношений. Раздосадованный издатель так напишет Шопенгауэру: «Я отказываюсь читать ваши письма, которые своей поразительной неотесанностью и откровенной грубостью выражений заставляют усомниться в том, что их писал философ, а не извозчик… Единственное, о чем я молю бога, — чтобы мои опасения по поводу того, что, издавая ваши книги, я произвожу на свет никому не нужный бумажный хлам, в конце концов, оказались напрасными» [128].
О вздорности Шопенгауэра ходят легенды: он яростно бранился с банкирами, которые вели его дела, с издателями, которые не могли распродать его книги, с дилетантами, которые навязывали ему свое знакомство, с «двуногими», возомнившими себя ему равными, с публикой, кашляющей на концертах, и с газетчиками, которые демонстративно отказывались замечать его труды. Но самую яростную злобу — злобу, доходившую до ожесточения, сделавшую его изгоем интеллектуального общества и до сих пор удивляющую потомков, вызывали у него собратья по перу. Особенно доставалось светилам тогдашней философии, Фихте и Гегелю.
В своей книге, опубликованной через двадцать лет после смерти Гегеля, скончавшегося во время эпидемии холеры в Берлине, Шопенгауэр так отзовется о его философии: «Нигде и никогда вполне скверное, осязательно-ложное, вздорное и даже, очевидно, бессмысленное и к тому же еще в высшей степени омерзительное и тошнотворное по исполнению не прославлялось и не выдавалось с такой возмутительною наглостью и с таким упорным меднолобием за высочайшую мудрость и за самое величественное, что мир когда-либо видел, — как это случилось с этою сплошь и насквозь ничего не стоящею философиею» [129].
Эти резкие и несдержанные вспышки ярости по отношению к товарищам по цеху дорого обойдутся Шопенгауэру. В 1837 году на конкурсе Норвежской Королевской Академии наук ему будет присужден первый приз за сочинение о свободе воли. Шопенгауэр обрадуется как ребенок (это будет первым в его жизни общественным признанием) и успеет чрезвычайно досадить норвежскому консулу во Франкфурте, нетерпеливо требуя от него присужденной ему медали. Однако уже на следующий год, на конкурсе Королевской Датской Академии, его сочинение об основах этики постигнет совершенно иная участь. Несмотря на то что сочинение будет написано блестяще и к тому же окажется единственным поданным на конкурс, комиссия не согласится присуждать награду, объяснив это резкими выпадами, допущенными Шопенгауэром в адрес Гегеля. Как отметят члены комиссии, «мы не можем оставить без внимания тот факт, что с выдающимися философами нашего времени обращаются в столь непристойной манере, способной вызвать серьезное и вполне справедливое возмущение».
Пройдет время, и многие уже безоговорочно станут соглашаться с Шопенгауэром в том, что стиль Гегеля слишком запутан и сложен для восприятия. И действительно, в преподавательской среде до сих пор бытует анекдот, что самым мучительным философским вопросом является не «в чем смысл в жизни?» и не «что есть сознание?», а «кому достанется преподавать Гегеля в этом году?». И все же неистовые выпады и ярость Шопенгауэра сделали свое дело — они всерьез и надолго отдалили его от читающей публики.
Чем дольше длилось противостояние, тем язвительнее становились его выпады, что, в свою очередь, углубляло взаимное отчуждение, выставляя чудака-философа на всеобщее посмешище. И все же, несмотря ни на что, он выживет и будет по-прежнему демонстрировать свою полную и абсолютную самодостаточность. До конца дней он будет упорно работать, сохраняя ясность и трезвость разума, и никогда не потеряет веры в свой гений, часто сравнивая себя с молодым дубком, который на первый взгляд кажется таким же скромным и непримечательным, как и остальные растения, «но оставьте его в покое, и он не погибнет. Пройдет время, и появятся те, кто будут способны по-настоящему оценить его»1. Он будет предсказывать, что его труды окажут огромное влияние на грядущие поколения, и будет прав: все, что он напророчит, сбудется.
Глава 34
С точки зрения молодости жизнь есть бесконечно долгое будущее; с точки зрения старости — очень короткое прошлое. Как предметы на берегу, от которого отходит наш корабль, становятся меньше, туманнее и труднее различимыми, точно так же происходит с событиями и действиями минувших лет [130].
Чем стремительнее приближалось очередное занятие, тем острее предвкушал его Джулиус. В последнее время его чувства крайне обострились — возможно, истекали последние недели его «хорошего года». И дело не только в группе: буквально всё в его жизни, от малого до большого, теперь вызывало в нем какую-то необычайную нежность и сочувствие. Конечно, если рассудить, его недели всегда были сочтены, но их было так много, они терялись в таком бесконечном будущем, что он никогда не задумывался над тем, что они могут когда-то закончиться.
Очертания приближающегося конца всегда заставляют нас остановиться и задуматься: читатель с легкостью проглатывает тысячу страниц «Братьев Карамазовых», пока не заметит, что осталось всего ничего; тогда он замедляет чтение и начинает с удовольствием смаковать каждый абзац, наслаждаясь тягучей сладостью каждой фразы, каждого слова. Считаные дни, что оставались впереди, заставляли Джулиуса по-новому ценить время. Снова и снова он замечал, что в восхищении замирает перед бескрайним, удивительным течением обыкновенной жизни.
На днях он прочел книгу одного энтомолога: тот описывал, как исследовал необъятный мир на крохотном кусочке земли, огороженном веревкой позади своего дома. Раскапывая землю слой за слоем, он с благоговейным трепетом погружался в незнакомый, таинственный мир с его драмами, с его хищниками и жертвами, мир, кишащий нематодами, многоножками, ногохвостками, жучками и паучками. Если пристально вглядываться в окружающее, если внимательно прислушиваться к каждому звуку, если стремиться расширить свои познания, нас ни на секунду не покинет восторженное изумление.
Примерно это Джулиус теперь испытывал в группе. Страх перед меланомой отступил, и приступы паники появлялись реже. Может быть, он слишком буквально воспринял свой прогноз о единственном «хорошем годе»? А может, он просто по-новому стал относиться к жизни: он жил теперь именно так, как советовал Заратустра, — делился своей мудростью, без страха ломал привычные рамки — в общем, так, как хотелось бы жить снова и снова.
Он и раньше всегда с любопытством ожидал занятия с группой, никогда не уставал удивляться непредсказуемости каждой встречи. Теперь же, когда его последний хороший год неумолимо приближался к концу, его чувства многократно обострились: прежнее любопытство переросло в жадное, почти детское ожидание. Он вспоминал, как много лет назад, когда он преподавал групповую терапию, его студенты вначале часто жаловались на скуку: им становилось дурно от полуторачасового выслушивания чужих признаний. Однако потом, когда они начинали вслушиваться в людские драмы, разбираться в сложном, запутанном клубке взаимоотношений в группе, их скука быстро улетучивалась, и они уже с нетерпением спешили в класс задолго до начала.
Близость расставания толкала группу на признания все откровеннее. Известный эффект: вот почему Отто Рэнк и Карл Роджерс, пионеры психотерапии, всегда начинали с того, что объявляли точную дату окончания занятий.
Стюарт заметно вырос в последние месяцы — больше, чем за три предыдущих года. Возможно, именно Филип его подтолкнул — поработал для него зеркалом. Стюарт не мог не узнать себя в мизантропии Филипа. Не мог не заметить, что в отличие от всех остальных, искренне радовавшихся каждому занятию, только они с Филипом ходили из-под палки — Филип в расчете на супервизию Джулиуса, а он сам — из-за ультиматума жены.
Однажды Пэм заметила, что группа никогда не сможет сплотиться по-настоящему, пока Стюарт будет сидеть «за кругом». Он действительно всегда сидел, чуть-чуть отодвинувшись от стола — совсем незаметно, всего на пару дюймов, но зато какие это были дюймы. Тогда все дружно согласились: оказывается, все и раньше замечали эту асимметрию, но никогда не связывали это с тем, что Стюарт боится сближения.
Однажды Стюарт, как это не раз бывало, начал жаловаться на жену: та вечно колола ему глаза своим отцом, который из главных хирургов дорос до декана факультета, а потом и до ректора. Когда же он дошел до известного утверждения о том, что ему никогда не заслужить уважение жены, пока она будет оглядываться на своего папочку, Джулиус внезапно оборвал его и спросил, не замечает ли он, что рассказывал эту историю уже много раз.
Стюарт тогда возразил:
— Но ведь мы же здесь говорим о том, что нас беспокоит, разве не так?
На что Джулиус ответил:
— А как, по-твоему, должна чувствовать себя группа, изо дня в день выслушивая одно и то же?
— Я думаю, это должно быть очень занудно и скучно.
— Задумайся над этим, Стюарт. Какой тебе интерес быть занудным и скучным? А потом подумай, почему ты ни разу не сжалился над слушателями.
Стюарт подумал и через неделю сообщил, что сам удивляется, как мало, оказывается, он раньше над этим задумывался:
— Моя жена считает меня занудой — она все время твердит, что я «пустое место», и мне кажется, что группа тоже так думает. И я уже забыл, когда в последний раз кого-то жалел.
Прошло еще немного времени, и Стюарт признался в своей главной проблеме: в том, что его постоянно и необъяснимо раздражает двенадцатилетний сын. Тони был первым, кто вскрыл этот ящик Пандоры. Он задал Стюарту следующий вопрос:
— А каким ты сам был в его возрасте?
Стюарт признался, что у него было нищее, безрадостное детство: отец умер, когда ему было восемь, мать работала на двух работах, и ее постоянно не было дома, он был предоставлен самому себе, вечно болтался с ключом на шее, сам готовил себе обед и месяцами носил одну и ту же одежду. Став взрослее, он сумел подавить в себе эти воспоминания, но появление сына вновь заставило их вернуться.
— Конечно, глупо винить сына, — говорил он, — но я ничего не могу с собой поделать. Мне завидно и обидно видеть, как ему, подлецу, хорошо живется.
И опять Тони оказался первым, кто нанес зависти Стюарта сокрушительный удар. Он сразил его таким замечанием:
— А ты не пробовал почувствовать гордость за то, что это ты обеспечил своему сыну такую счастливую жизнь?
Почти все в группе сделали заметные успехи. Джулиус и прежде много раз наблюдал такое: стоит только группе дозреть до определенного уровня, как кажется, что все без исключения сразу становятся лучше. Бонни все еще металась между двумя огнями: ненавистью к бывшему мужу, который ее бросил, и облегчением от того, что наконец-то вырвалась из рук человека, которого ненавидела всеми фибрами души.
Гилл каждый день ходил в группу анонимных алкоголиков — семьдесят занятий за семьдесят дней, — но, с тех пор как он бросил пить, его семейные трудности скорее выросли, чем уменьшились. И это не было неожиданностью для Джулиуса: он знал, что как только один из супругов делает успехи, относительное равновесие супружеских отношений нарушается и, если оба хотят сохранить семью, второй супруг тоже должен пережить изменения. Гилл и Роуз начали ходить к семейному психотерапевту, но Гилл был убежден, что Роуз никогда не изменится. Однако теперь его уже не пугала возможность развода: он впервые по достоинству оценил одну из любимых поговорок Джулиуса: Хочешь сохранить семью — готовься к разводу.
Тони делал поразительные успехи — как будто внутренние силы Джулиуса капля за каплей перетекали к нему. С подачи Пэм и при дружном одобрении группы он решил, что пора покончить с жалобами на собственное невежество и начать, наконец, что-то с этим делать, — и записался сразу на три курса в местном вечернем колледже.
Но какими бы волнующими и приятными ни были эти перемены, внимание Джулиуса по-прежнему было приковано к Филипу и Пэм. Почему их отношения так беспокоили его, было для него загадкой, но он был убежден, что за этим скрывается что-то важное. Иногда, размышляя о них, он вспоминал фразу из Талмуда: «Спасти одного человека значит спасти целый мир». Постепенно желание спасти их отношения начало вытеснять все остальное, сделалось его идеей фикс. Ему казалось, он должен во что бы то ни стало извлечь этих людей из-под искореженных обломков столкновения, случившегося много лет назад. Как-то, размышляя над этой цитатой из Талмуда, он неожиданно вспомнил Карлоса. Карлос был его пациентом несколько лет назад — нет, должно быть, гораздо раньше, не меньше десяти лет назад, потому что он помнил, как рассказывал про него Мириам. Это был откровенно неприятный молодой человек — грубый, бестолковый, самовлюбленный тип, к тому же волочившийся за каждой юбкой. Он попал к Джулиусу после того, как у него обнаружили злокачественную лимфому. Джулиус помог Карлосу серьезно измениться, особенно в том, что касалось его отношения к людям, и это позволило Карлосу уже задним числом наполнить собственную жизнь смыслом: за несколько часов до смерти он прошептал Джулиусу: «Спасибо за то, что ты спас мою жизнь». Джулиус нередко вспоминал эту историю, но теперь она приобрела для него совершенно новый смысл, неизмеримо важнее — и не только в том, что касалось Филипа и Пэм, но и его собственной жизни.
Филип во многом изменился — стал открытее, общительнее, даже время от времени смотрел в глаза другим — всем, кроме Пэм. Когда прошли условленные полгода, он даже не заикнулся о том, чтобы бросить группу, и лишь когда Джулиус сам спросил, Филип ответил:
— Видишь ли, групповая терапия оказалась более сложным явлением, чем я думал. Меня бы, конечно, устроило, если бы ты начал супервизию и одновременно позволил мне ходить в группу, но ведь ты против «двойных отношений», так что я остаюсь в группе до конца года, а супервизию мы начнем после.
— Отличное решение, — согласился Джулиус. — Только, увы, это не зависит от меня: у меня есть только год. У нас остается четыре месяца, так что пока время есть, а там посмотрим.
То, что Филип изменил свое решение и продолжил посещать группу, не удивило Джулиуса: люди часто приходят в группу, имея в виду какое-нибудь одно четкое желание, например, улучшить сон, отделаться от кошмаров или преодолеть какую-нибудь фобию, а потом, через несколько месяцев, начинают формулировать свои задачи несколько иначе и уже нацеливаются на что-нибудь посерьезнее, вроде того, чтобы научиться любить, обрести интерес к жизни, справиться с одиночеством или повысить самооценку.
Время от времени группа осаждала Филипа вопросами, как Шопенгауэр смог помочь ему там, где сам Джулиус оказался бессилен. Поскольку разговоры о Шопенгауэре каждый раз упирались в какие-нибудь философские тонкости, Филип однажды предложил выступить с получасовой лекцией на эту тему. Группа застонала, и Джулиус попросил его ограничиться самым необходимым, не вдаваясь в подробности.
На следующем занятии Филип приступил к своей краткой лекции, которая, как он обещал, лаконично ответит на вопрос, как именно Шопенгауэр ему помог.
Держа конспект в руке, но так ни разу и не глянув в него, он завел глаза к потолку и начал:
— Невозможно говорить о Шопенгауэре, не коснувшись вначале Канта, которого, наравне с Платоном, он почитал превыше всех остальных. Кант, скончавшийся в 1804 году, когда Шопенгауэру было шестнадцать лет, совершил революционный переворот в философии, открыв, что человек не способен сколько-нибудь достоверно воспринимать реальность. Кант рассуждал следующим образом: поскольку ощущения, поступающие к нам от органов чувств, обрабатываются нашим врожденным нейроанатомическим аппаратом и вся информация осмысливается в таких случайных категориях, как пространство и время, то…
— Филип, может, ближе к теме? — перебил его Тони. — Как этот умник тебе помог?
— Подожди, я как раз к этому веду. Я говорил всего три минуты. Это тебе не вечерние новости, я не могу объяснить тебе концепцию одного из величайших мыслителей в пятисекундном ролике.
— Молодец, Филип. Так ему и надо, — откликнулась Ребекка.
Тони улыбнулся и замолчал.
— Так вот, Кант сделал следующий вывод: вместо того чтобы ощущать мир таким, каков он есть на самом деле, мы ощущаем свою собственную, персонализированную и обработанную версию того, что существует вовне. Такие категории, как пространство, время, количество, причинность, находятся внутри, а не вне нас — мы сами накладываем их на реальность. Но что же тогда есть чистая, необработанная реальность? Что же в действительности находится там, что это — эта реальная сущность до того, как мы подвергаем ее обработке? Это, по мнению Канта, навсегда останется для нас загадкой.
— Шопенгауэр — как он помог тебе? Мы хотя бы приближаемся к этому? — напомнил Тони.
— Прибудем через полторы минуты. В своих последующих работах Кант и другие философы сосредоточились на том, чтобы изучить способы, с помощью которых мы воспринимаем реальность. Но Шопенгауэр — внимание, мы уже у цели, — пошел другим путем. Он рассудил, что Кант проглядел главный и самый непосредственный вид информации о нас самих: наше собственное тело и наши чувства. Мы можем познать самих себя изнутри, утверждал он. Мы обладаем прямым, непосредственным знанием, не зависящим от наших ощущений. Таким образом, он стал первым из философов, кто взглянул на наши желания и чувства изнутри, и большая часть его работ посвящена именно внутренним потребностям человека: любви, сексу, смерти, мечтам, страданиям, религии, самоубийству, отношениям с другими людьми, тщеславию, самолюбию. Более других он обращал внимание на темные стороны человека — на те желания, которые сидят глубоко внутри нас и с которыми мы не можем смириться, а поэтому считаем нужным вытеснить из сознания.
— Звучит по-фрейдовски, — заметила Бонни.
— Как раз наоборот. Правильнее сказать, что Фрейд звучит по-шопенгауэровски: большую часть психологии Фрейда можно найти у Шопенгауэра. Хотя Фрейд и не любил в этом признаваться, он, без сомнения, был прекрасно знаком с работами Шопенгауэра: в Вене 60-70-х годов девятнадцатого века, когда Фрейд еще учился в школе, имя Шопенгауэра было у всех на слуху. Лично я считаю, что без Шопенгауэра не было бы Фрейда — а если на то пошло, то и Ницше — в том виде, в каком мы их знаем теперь. Кстати, влияние Шопенгауэра на Фрейда — особенно в том, что касается теории сновидений, бессознательного и механизма вытеснения, — было темой моей докторской диссертации. Шопенгауэр, — заметив, что Тони уже собирается его перебить, поспешил добавить Филип, — избавил меня от сексуального расстройства, он помог мне понять, что секс — универсальный фактор, который определяет все наши поступки, проникает во все дела, влияет даже на состояния нашего сознания. Мне кажется, я уже цитировал некоторые его высказывания на этот счет.
— Могу добавить к тому, что ты сказал, — вмешался Тони. — Знаете, сколько денег крутится в порнографии? Больше, чем в музыке и кино, вместе взятых, я в газете прочел — неслабо, а?
— Филип, — сказала Ребекка, — в общем-то, почти все ясно, но ты так и не сказал, как именно Шопенгауэр помог тебе справиться с этой привычкой… или… болезнью - ничего, что я так называю?
— Я бы так не сказал. Мне кажется, это не совсем верно, — ответил Филип.
— Но почему? — спросила Ребекка. — По-моему то, что ты сказал, очень похоже на болезнь.
— Если продолжить то, что сказал Тони, — знаешь, сколько мужчин, по статистике, посещает порносайты?
— А ты что, посещаешь порносайты? — спросила Ребекка.
— Я — нет, но раньше вполне мог бы — как и большинство мужчин.
— А что здесь такого? — встрял Тони. — Я сам там бываю пару-тройку раз в неделю. Если честно, я еще не встречал мужика, который бы этого не делал.
— Я не исключение, — признался Гилл. — Еще одна болячка Роуз.
Все головы повернулись к Стюарту.
— Да, да, mea culpa — грешным делом позволяю себе иногда.
— Вот это я и имел в виду, — сказал Филип. — Выходит, все кругом больные?
— Хорошо, — ответила Ребекка, — согласна. Но разве вопрос только в порно? А иски о сексуальных домогательствах? Это же просто эпидемия какая-то. В моей практике уже куча таких случаев. Слышали, недавно из-за этого сняли одного декана юридического факультета? А дело Клинтона? Как на него напали. И добро были бы ангелы, а то у самих рыльце в пуху.
— Да, постель — дело темное, — заметил Тони. — Хотя, если посмотреть, мужик — он и есть мужик. Вот хотя бы я — получил срок, а за что? За то, что, видите ли, заставлял Лиззи взять у меня в рот. Да я знаю сотню парней, которые делали кое-что и похуже, — и ничего. Возьмите Шварценеггера.
— Тони, такими репликами ты вряд ли заслужишь симпатии присутствующих дам. По крайней мере, одной из них — точно, — заметила Ребекка. — Но мы ушли от темы. Филип, давай дальше, а то мы никогда не доберемся до главного.
— Прежде всего, — с готовностью продолжил Филип, — Шопенгауэр не стал цокать языком и сокрушаться, как недостойно ведут себя мужчины. Вместо этого уже двести лет назад он понял, что в основе нашего поведения лежит непреодолимая и могущественная сила полового влечения. Это основная движущая сила человечества — желание жить, производить потомство, — и ее невозможно остановить. Никакими доводами разума невозможно избавиться от нее. Я уже приводил его слова о том, что любовь можно найти повсюду. Вспомните недавний скандал с католическими священниками, взгляните на любое человеческое усилие, любую профессию, любую культуру, любой возраст. Именно эта идея сильнее всего поразила меня, когда я впервые столкнулся с Шопенгауэром: передо мной был один из величайших умов человечества, и в первый раз за свою жизнь я почувствовал себя понятым.
— Ну и? — спросила Пэм, до сих пор хранившая молчание.
— И — что? — ответил Филип, заметно нервничая, как всегда, когда к нему обращалась Пэм.
— Ну и — что же? Это что, все? И это решило дело? Тебе стало лучше, оттого что Шопенгауэр тебя понял?
Казалось, Филип не заметил иронии в ее голосе, потому что спокойно и искренне произнес:
— Нет, здесь было нечто большее. Шопенгауэр заставил меня понять, что каждый из нас обречен бесконечно вращаться на колесе желаний: сначала мы хотим, потом удовлетворяем свое желание, некоторое время испытываем удовлетворение, которое очень быстро перерастает в скуку, а та, в свою очередь, снова сменяется следующим «хочу» — и так без конца, до тех пор, пока мы потворствуем своим желаниям. Единственный выход — соскочить с колеса. Именно так поступил Шопенгауэр, то же самое сделал я.
— Соскочить с колеса? Но что это значит? — спросила Пэм.
— Это значит совершенно отказаться от желаний [131]. Осознать, что в глубине нас живет неутолимая сила, что мы с самого начала запрограммированы и осуждены на страдания нашей собственной природой. Это значит, что мы прежде всего должны осознать ничтожность этого мира иллюзий, а затем найти способ отказаться от своих желаний. Мы должны стремиться, как это делали все великие мудрецы, жить в чистом мире платонических идей. Некоторые достигают этого через искусство, другие через религиозный аскетизм. Шопенгауэр добился этого, отдалившись от мира желаний, через слияние с великими умами человечества и через эстетические увлечения: каждый день он пару часов играл на флейте. Это значит, что человек должен не только действовать, но и созерцать. Он должен ощущать ту жизненную силу, которая существует повсюду и проявляет себя в каждом, живом существе, он должен понимать, что природа, в конце концов, востребует эту силу назад, и тогда человек прекратит свое существование как физический организм. С тех пор я четко следую этой схеме — я стараюсь общаться только с великими мыслителями, которых читаю ежедневно, я не забиваю свое сознание повседневностью, я упражняю свой мозг, играя в шахматы или слушая музыку — в отличие от Шопенгауэра, у меня нет способности играть на инструменте.
Джулиус жадно прислушивался к этому диалогу. Неужели Филип не замечает раздражения Пэм? Или он боится ее? Так вот как он избавился от своей болезни. Иногда Джулиус молча удивлялся, слушая Филипа, но чаще тайком снисходительно усмехался. А чего стоило его замечание — что только с Шопенгауэром он в первый раз почувствовал себя понятым. Да, это была пощечина. Кто я после этого, размышлял Джулиус. Ноль без палочки. Три года я рвал задницу из-за этого типа. Старался ему помочь. Но вслух он не сказал ни слова: Филип постепенно менялся, к тому же иногда лучше оставить все как есть, чтобы вернуться в более подходящее время.
Через пару недель группа сама подняла эти темы: занятие началось с того, что Ребекка и Бонни в один голос заявили, что Пэм изменилась — и изменилась к худшему, — с тех пор как Филип пришел в группу. Все, что было в ней милого, доброго, очаровательного, исчезло без следа, и, хотя злость уже не кипела в ней, как раньше, при первой встрече с Филипом, все же, как заметила Бонни, эта злоба никуда не делась и лишь застыла, превратившись в какую-то холодную мрачную глыбу, которая упорно не желала таять.
— Филип меняется на наших глазах, — сказала Ребекка, — но ты… Ты встала в позу, и ни в какую — совсем как с Джоном и Эрлом. Ты что, вечно собираешься злиться?
Остальные прибавили, что Филип был вежлив, отвечал на все ее вопросы — даже самые язвительные.
— Будь вежлив, — заметила Пэм, — и ты сможешь управлять людьми. Согрей воск в руках — и можешь лепить из него все, что хочешь.
— Что-что? — переспросил Стюарт. Остальные удивленно уставились на Пэм.
— Я всего лишь процитировала учителя Филипа. Это один из излюбленных советов Шопенгауэра — и то, что я думаю о вежливости Филипа. Я вам никогда не говорила, но когда я поступала в аспирантуру, сначала думала заняться Шопенгауэром. Потом, когда я прочитала его книги и узнала про него самого, я так возненавидела этого человека, что тут же забросила эту идею.
— По-твоему, Филип похож на Шопенгауэра? — спросила Бонни.
— Похож? Филип и есть Шопенгауэр. Это близнецы-братья. Он живое воплощение этого ничтожества. Я могу такое рассказать вам о нем самом и о его философии, что у вас кровь застынет в жилах. Да если хотите знать, Филип манипулирует людьми, а не общается с ними. И знаете что? Меня передергивает от одной мысли, что он когда-нибудь начнет внушать людям человеконенавистническую доктрину Шопенгауэра.
— Да ты давно видела его? — спросил Стюарт. — Пэм. Он уже давно не тот, что был пятнадцать лет назад. Ты все еще не можешь забыть тот случай, он мешает тебе увидеть истину. Ты просто не можешь простить.
— «Тот случай»? Ты говоришь об этом так, будто дело выеденного яйца не стоит. Это больше чем просто «случай». А что касается прощения, то тебе не кажется, что есть вещи, которые нельзя простить?
— То, что ты сама не можешь что-то простить, еще не значит, что есть вещи, которые нельзя простить, — с неожиданным волнением в голосе произнес Филип. — Много лет назад мы с тобой вступили в контакт: мы оба испытывали возбуждение и сняли его. Я выполнил свою часть — сделал все, чтобы ты получила удовольствие, и проследил, чтобы с моей стороны не осталось никаких обязательств. Если честно, я получил нечто — и ты получила нечто. Я получил удовольствие и разрядку — ты тоже. Я абсолютно ничего тебе не должен. Я четко и недвусмысленно заявил тебе после этого, что мне было приятно провести с тобой этот вечер, но я не имею намерений продолжать наши отношения. Что еще я должен был сказать?
— Я не говорю про «сказать», — резко откликнулась Пэм. — Я говорю про «понять» — про любовь, caritas, заботу о людях.
— Ты хочешь, чтобы я глядел на мир твоими глазами и относился к жизни так же, как ты?
— Я только хочу, чтобы ты разделил со мной мою боль, чтобы ты страдал так же, как страдаю я.
— В таком случае у меня для тебя хорошие новости. Тебя наверняка порадует, что после того случая твоя подружка Молли написала открытое письмо в деканат, в котором опорочила меня перед всем факультетом, а заодно и перед ректором, проректором и ученым советом. И хотя я с блеском защитил докторскую и имел отличные отзывы от студентов — кстати, и твой в том числе, — ни один из преподавателей не захотел подписать письмо в мою защиту или хоть как-то помочь мне найти работу. Так что я так и не смог прилично устроиться и несколько лет скитался по всей стране, перебиваясь лекциями в захудалых городишках.
Стаюрт, очевидно, работая над своим сочувствием, воскликнул:
— Да, содрали с тебя три шкуры.
Филип удивленно вскинул на него глаза и кивнул:
— Я сам содрал с себя гораздо больше.
Он изнеможенно откинулся в кресле. Через некоторое время все взгляды повернулись к Пэм, которая, очевидно не удовлетворенная ответом Филипа, воскликнула, обращаясь к группе:
— Да как вы не понимаете! Я говорю не о единичном преступлении. Я говорю о самом способе существования. Вы слышали, как он отозвался о наших отношениях? Как об обязательствах в каком-то контракте. А как вам понравилось, что после трех лет с Джулиусом его в первый раз «поняли», когда он открыл Шопенгауэра? Вы же знаете Джулиуса. Разве вы поверите, что за три года он не смог бы понять Филипа? — Все молчали. Немного подумав, Пэм повернулась к Филипу: — Хочешь знать, почему Джулиус тебя не понял, а Шопенгауэр понял? Я скажу тебе. Потому что Шопенгауэр мертв, мертв уже сто пятьдесят лет, а Джулиус жив. А ты не умеешь общаться с живыми людьми.
По лицу Филипа было видно, что он не собирается отвечать, поэтому Ребекка поспешила заметить:
— Это жестоко, Пэм. Когда ты наконец успокоишься?
— Пойми же, Филип вовсе не злой и не плохой, — добавила Бонни. — Он просто несчастный. Разве ты не видишь разницы?
Покачав головой, Пэм ответила:
— Все, на сегодня с меня хватит.
В комнате повисла ощутимо неловкая тишина. Наконец, Тони, который все это время сидел непривычно тихо, заметил:
— Филип, я не собираюсь расхлебывать эту кашу, мне интересно другое — что ты чувствовал, когда Джулиус рассказывал свою историю?
Казалось, Филипу полегчало от возможности переменить тему.
— А что я, по-твоему, должен был чувствовать?
— Я не знаю, что ты должен был, - я спрашиваю, что ты реально чувствовал? Я вот к чему — когда ты только начал ходить к Джулиусу, могло тебе показаться, что он лучше понимает тебя, если бы он признался, что у него тоже были похожие проблемы — такие же навязчивые желания, как и у тебя?
Филип кивнул:
— Любопытный вопрос. Да, возможно. Когда я читал Шопенгауэра, я заметил, что его сексуальные переживания во многом напоминали мои — он, как и я, страдал от навязчивых желаний. Может быть, поэтому мне и показалось, что он меня понимает. Но мне хотелось сказать другое. Я кое-что пропустил, когда рассказывал вам про свои занятия с Джулиусом, и теперь хочу исправить эту ошибку. Когда мы встречались с Джулиусом, я сказал ему, что его лечение мне не помогло, и он задал мне тот же самый вопрос: почему я прошу его стать моим супервизором? Тогда, размышляя над этим, я вспомнил два случая, которые странно запали мне в душу и, как выяснилось позже, сильно подействовали на меня.
— Какие именно? — спросил Тони.
— Первый произошел, когда я описывал Джулиусу свой обычный вечер: как я выхожу на поиски, снимаю девицу, приглашаю на ужин, соблазняю и так далее — и потом я спросил его, что он чувствует — удивление или отвращение? И он ответил, что ни то ни другое — это просто кажется ему крайне скучным. Этот ответ меня потряс. Он заставил меня понять, какую мелкую и ничтожную жизнь я веду.
— А второй? — спросил Тони.
— Однажды Джулиус спросил меня, какую эпитафию я хотел бы заказать. Я не нашелся что ответить, и он предложил мне написать «Он много трахался», и добавил, что мы с моей собакой вполне могли бы использовать одну плиту на двоих.
Кое-кто присвистнул, остальные заулыбались. Бонни сказала:
— Фу, как грубо, Джулиус.
— Напротив, — возразил Филип. — Он вовсе не хотел меня обидеть — он хотел как следует встряхнуть меня, пробудить ото сна. И это действительно сработало. Мне кажется, это заставило меня изменить мою жизнь. Правда, теперь я думаю, что тогда я хотел забыть про эти случаи, — наверное, не хотел признаваться, что Джулиус все-таки мне помог.
— А знаешь почему? — спросил Тони.
— Я думаю об этом. Может быть, я не хотел ему уступать: мне казалось, если он победит — я проиграю. А может быть, я не хотел признаваться, что его метод действительно работает. Или я не хотел сближаться с ним, и она, — Филип кивнул в сторону Пэм, — права, и я действительно не умею общаться с живыми людьми.
— По крайней мере, не так легко, как хотелось бы, — отозвался Джулиус. — Но ты движешься к цели.
Так продолжалось еще несколько недель: живое участие, напряженная работа и, если не считать обеспокоенных расспросов про здоровье Джулиуса и непрекращающегося противостояния между Пэм и Филипом, группа пребывала в блаженном состоянии полного доверия, близости, оптимизма и почти невозмутимого спокойствия. Никто и не подозревал о приближении страшного удара.
Дата добавления: 2016-03-26 | Просмотры: 272 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 |
|