АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

По поводу «Записок врача»

Прочитайте:
  1. III. Борьба по поводу Конвенции 20 марта 1883 г.
  2. Больная К., 20 лет, была госпитализирована в гинекологическую клинику по поводу кровотечения из матки, развившегося после произведенного накануне криминального аборта.
  3. Из «Записок врача» Отрывок № 1
  4. Какие факторы влияют на возможность иска по поводу врачебной ошибки?
  5. Мужчина 40 лет обратился по поводу язв на нижней части левой ноги, не поддающихся лечению в течение 1 мес. Прочитайте описание случая и обсудите возможный диагноз.
  6. Мужчина 50 лет поступил для обследования по поводу беспокоящей его в течение 1 мес сыпи. Ознакомьтесь с описанием случая и сформулируйте диагноз.
  7. По поводу конкретных заболеваний см. соответствующие разделы.
  8. Чувство стыда по поводу «С»

(Ответ моим критикам)

 

«Was wir zu schaffen strehen, ist short dadurch ungemein schwierig, we'd wir da mit dem schwierigsten Material, namlich mit Menschen fur die Menschheit arbeiten». [60]

Из письма Бильрота к проф. Гису (1883 г.)

 

Опубликованные мною «Записки врача» вызвали в печати большое количество отзывов и возражений со стороны товарищей врачей. Часть этих отзывов носила, к сожалению, характер чисто личных нападок, ни по содержанию, ни по тону не имевших ничего общего с критикой. Вместо того чтоб разбирать книгу по существу, главное свое внимание «критики» обратили на меня самого: тщательнейшим образом старались, напр., выяснить вопрос, что могло меня побудить написать мою книгу. По мнению д-ра М. Камнева, мотивы были вот какие: «Ругать не только легче, чем хвалить, но и выгоднее. Это, кажется, еще Белинский сказал. Что в том, что вы будете хвалить Шекспира? Его все хвалят. Но попробуйте ругать Шекспира, и вы сразу станете центром общего внимания: «Шекспира не признает… Должно быть, голова…»[61]По мнению «Медицинского обозрения», целью моею было щегольнуть перед публикою своим «мягким сердцем»: все время непрерывное «позирование», «красивые фразы», «жалкие слова, рассчитанные на эффект в публике». Рассказываю я, напр., об обезьяне, на которой я делал опыты. «К чему эти трогательные страницы для публики? – спрашивает рецензент. – Чтобы увеличить количество антививисекционистов или же только затем, чтоб показать: смотрите, – я экспериментирую сердечно, даже со слезами, а другие, менее меня «мягкосердечные», мучат животных без сострадания и не могут написать такого трогательного мартиролога».[62]Самого меня разобрали по косточкам и неопровержимо доказали, что я – человек бесчестный и необыкновенно развязный,[63]«дикарь», с громадным самомнением, несомненным эгоизмом, с повышенною половою раздражительностью, носящий в себе все признаки вырождения.[64]

Сколько озлобления и негодования вызвала книга в некоторой части врачебного сословия, хорошо показывает письмо одного врача, напечатанное в № 5501 «Одесских новостей».

«Г. Редактор! – пишет этот врач. – Вы выражаете желание иметь перед глазами серьезный отзыв о книге Вересаева. Прочтите «Врачебную газету» за прошлый месяц: там помещен чудный фельетон, в котором достаточно ясно доказано, что каждый порядочный врач относится с презрением к дегенерату Вересаеву. Печально, что в наше время является такой фрукт, позорящий медицинское сословие: к счастью, между врачами почти нет разногласия на этот счет».[65]

Подобные отзывы слишком характерны, чтоб не быть отмеченными, но отвечать на них, разумеется, нечего. Перехожу к отзывам и возражениям, имеющим предметом мою книгу.

Возражения эти носят в общем поразительно однообразный характер и совершенно лишены индивидуальности: можно бы, изрезав статьи в куски, перетасовать их самым прихотливым образом, и получились бы новые статьи, по сути своей нисколько не отличающиеся от прежних. Ясно, что перед нами – нечто типическое, общее большому количеству врачей, и возражать приходится не против того или другого автора, а против целого миросозерцания, целого душевного уклада, одинаково выражающегося в многочисленных статьях моих русских, немецких, французских, английских и итальянских критиков.

За основу своих возражений я возьму направленную против «Записок» работу д-ра Н. В. Фармаковского, первоначально напечатанную во «Врачебной газете» и вышедшую затем отдельным изданием («Врачи и общество», Спб., 1902). Работа эта – наиболее обширная и систематическая, она представляет не ряд отрывочных возражений, а шаг за шагом рассматривает все главы «Записок». Благодаря этому и миросозерцание самого автора вырисовывается особенно ярко. Кое-где я буду дополнять его работу выдержками из статей других моих оппонентов.

 

I

 

Прежде всего следует отметить несколько замечаний, относительно которых я вполне согласен с моими оппонентами. Так, они указывают на то, что «Записки» мои нельзя назвать «Записками врача вообще», что это лишь «Записки врача Вересаева». Но я никогда не брался говорить от лица «врача вообще». Да и что такое – «врач вообще»? Один совсем молодой врач, когда его знакомый, рассмеявшись за столом, подавился куском мяса, тут же сделал ему перочинным ножом трахеотомию и спас ему жизнь. Другой, уже старый врач, когда в его присутствии дама упала в обморок, так растерялся, что стал кричать: «Доктора! Пошлите скорее за доктором!..» Врачами были скептик Боткин и оптимист Эйхвальд, бессребреник Гааз и алчный Захарьин, Манассеин, неустанный борец за врачебную этику, и Шатуновский, втоптавший в грязь самую элементарную этику. Как можно всех их объединить под одним словом «врач»? Конечно, мои «Записки» суть только «Записки врача Вересаева». Но само собою понятно, что я не стал бы их опубликовывать, если бы видел в них отрывок из своей автобиографии, что ли. Мне кажется, что и в умственном и в нравственном отношении я стою на уровне, на котором стоит обыкновенный средний врач. Мои оппоненты старательно доказывают, что я не обладаю специальною врачебною одаренностью, что я «не родился врачом». Доказывать это совершенно излишне, – я сам вполне ясно говорю это в моей книге; но думаю, что врачами не родилось и большинство из тех людей, которые имеют у нас врачебные дипломы, как не родилось художниками и артистами большинство тех лиц, которые кончают курс в академиях художеств и консерваториях. Настоящих врачей у нас в России, может быть всего несколько сотен, а врачебные дипломы имеют около двадцати пяти тысяч человек, они занимаются врачебною практикою и, в пределах возможного, делают свое не блестящее, но несомненно полезное дело. Сравнивая себя с этими ординарными врачами, я никак не могу признать себя стоящим много ниже их. Поэтому думаю, что пережитое мною переживалось далеко не мною одним.

Тем не менее спорить и доказывать, что такое-то переживание типично для врача, – совершенно бесцельно. Я говорю: «я испытал то-то», – мои оппоненты возражают: «а мы этого не испытали». Каждый прав, и спорить тут не о чем. Но в некоторых из этих возражений слишком ясно сказывается тот идеальный шаблон, который в готовом виде всегда имеется у всякой профессии. Человек нашей профессии должен быть таким-то и таким-то, и по идеальной схеме этого должного требуют изображать то, что есть, каждый в действительности переживал все совсем иначе, но думает: «я это пережил случайно, все же остальные переживали совсем не так». И вот, если изображаешь пережитое, не ведаясь с указанным шаблоном, то все говорят, что это ложь и клевета на сословие.

Особенно возмутило моих критиков описание впечатления, производимого на студентов обнажением больных женщин. Все в один голос заявляют, что ни они и никто из студентов ничего подобного не испытывали, что я – необыкновенно развратный человек и своим описанием компрометирую все врачебное сословие. «Интересно бы знать, – ядовито спрашивает один из критиков, – в каком университете учился г. Вересаев и какого мнения о нем были его товарищи-студенты?» Мне кажется, в том, что я рассказываю, нет ничего, позорящего врачебное сословие. Конечно, начинающий студент должен смотреть объективно на все, что изучает, – на страдающих больных, на трупы, на обнаженных женщин. Но недостаточно надеть мундир студента-медика, чтобы сразу начать глядеть на все глазами врача; для этого требуется привычка. И не может студент на первого же оперируемого больного, вопящего и корчащегося от боли, смотреть, как на научный объект, не может без мистического трепета сделать первого разреза на коже трупа; не может он и бесстрастным взглядом смотреть на обнаженную перед ним молодую женщину, когда до этого времени такое обнажение неразрывно соединялось у него с представлением о совершенно определенном моменте. Было бы неестественно и невероятно, если бы было иначе. Большинство моих оппонентов уверяет, будто, по моим словам, «при исследовании женщины у студентов и врачей возбуждается эротическое чувство». О врачах я ничего подобного не говорю. Врачи к этому привыкли, настолько привыкли, что им уже кажется даже непонятным, как возможно было при этом что-нибудь испытывать. Не заподозревая искренности заявлений моих оппонентов, я думаю, что именно этим обстоятельством и объясняется категоричность их отрицания.

Обращаюсь к работе д-ра Фармаковского, в которой, как я говорил, наиболее полно представлены все существеннейшие возражения против «Записок».

Принимаясь за чтение моей книги, г. Фармаковский, как сам он сообщает, заранее представил себе, что он в ней найдет: автор, будучи врачом, несомненно станет на «субъективную сторону врача» и изобразит перед публикою его внутреннюю жизнь «живо, картинно и правдоподобно». С первых же страниц его постигает разочарование: лично мне присущие нехорошие свойства я «совершенно несправедливо обобщаю на всех врачей и тем самым компрометирую их». Это обстоятельство совершенно изменяет отношение г. Фармаковского к моей книге; у него является опасение, как бы читатели не вынесли из нее недоверия к врачам. Мысль эта немедленно подавляет в нем все остальное, всецело овладевает им и доводит его до того состояния, когда человек перестает понимать самые простые вещи. Достаточно ему теперь встретить в моей книге слово, которому можно придать неблагоприятный смысл, – слово, которое в связи с другими имеет совершенно невинное значение, – и г. Фармаковский усматривает в нем опаснейшее колебание авторитета медицины и врачебного сословия.

Рассказываю я, напр., о том, что в бытность мою студентом, мне с непривычки было тяжело первое время смотреть на льющуюся при операциях кровь и слышать стоны оперируемых, но что привычка к этому вырабатывается скорее, чем можно бы думать. «И слава богу, разумеется, – замечаю я, – потому что такое относительное «очерствение» не только необходимо, но прямо желательно; об этом не может быть и спора». Казалось бы, что может быть невиннее и безопаснее того, что я говорю: Но нет, я употребил слово «очерствение». Употребил я его в кавычках, ясно этим показывая, что не признаю данного явления действительным очерствением, но уж все кончено: г. Фармаковский услышал слово «очерствение» и спешит выступить на защиту врачебного сословия.

«Не то «очерствение», – заявляет он, – когда мы спокойно подходим к больному с благими намерениями облегчить его болезнь или по крайней мере ободрить его угнетенный дух, – а то – худшее «очерствение», когда мы разводим свои сантиментальные идеи, вооружая и отвлекая несчастных страдальцев от тех quasi «очерствелых» сердец, которые своим «очерствением» попытались бы возвратить им потерянное здоровье!» (стр. 9).

Я рассказываю далее, как на третьем курсе, при первом моем знакомстве с медициной, я обратил преимущественное внимание на ее темные стороны, как постепенно я убедился в несправедливости такого взгляда и совершенно изменил свое отношение к медицине. Г. Фармаковский это первоначальное мое отношение, которое сам я называю «жалким и ребяческим», которое характеризую как «нигилизм, столь характерный для всех полузнаек», приписывает мне и длинно, старательно доказывает неосновательность такого отношения.

«Несмотря на то, что Вересаеву, как человеку компетентному в медицинском деле, была известна степень невиновности профессора, допустившего сделанный им при операции недосмотр отверстия в кишке, он все-таки счел себя вправе восклицать: как можно так «вполне спокойно» рассуждать «о погубленной жизни»?… «Смеет ли подобный оператор заниматься медициной?» (стр. 23). И затем г. Фармаковский обстоятельно разъясняет, что во многих ошибках врачи совершенно неповинны, что ошибки возможны и в судейской области, и в железнодорожной жизни, поучает меня, что если я ношу звание врача, то должен связывать с ним обязанность не быть столь легкомысленным в своих суждениях и словах… Одного только г. Фармаковский не сообщает своим читателям: что вся одиннадцатая глава моих «Записок» посвящена разъяснению того, что врачи часто совершенно неповинны в ошибках, в которых их обвиняют.

«Столь же непонятным с точки зрения врача, – продолжает г. Фармаковский, – является еще осуждение Вересаевым бессмысленного будто бы исследования тяжелых больных…» «Против назначения больным безразличных средств опять-таки возмущается автор «Записок»… «Автор «Записок» напрасно так зло смеется над указанием для каждой болезни нескольких лекарств…»

Возражения все больше принимают совершенно водевильный характер. Я говорю: «студентом третьего курса я считал медицину шарлатанством», а г. Фармаковский возражает: «напрасно Вересаев считает медицину шарлатанством» – и старательно доказывает, что медицина не есть шарлатанство… Как объяснить такую странную непонятливость? Объясняется она очень просто: до испуганного слуха г. Фармаковского долетело слово «шарлатанство», и это слово непроглядным туманом скрыло от его глаз все остальное.

«В конце описания своей студенческой жизни, – говорит г. Фармаковский, – Вересаев хочет снять с себя ответственность за все нарисованные им тенденциозные картины врачебного быта, называя их следствием своего студенческого «нигилизма полузнайки». Неужели он и сам верит в возможность таким признанием стереть все впечатление, которое оставил на читателях своими вышеописанными картинами?» (стр. 27). Представьте себе, г. Фармаковский, – верю, и думаю, что веру мою признает не лишенною основания всякий, кто просто будет читать мою книгу, а не хвататься испуганно за каждую фразу и обсуждать, как может понять ее неподготовленный читатель. Вот какое впечатление выносит этот «неподготовленный» читатель при связном чтении моей книги.

«Шаг за шагом раскрывает г. Вересаев трудный путь врача, начиная со школьной скамьи, с молодой, горячей веры в науку медицины до полного отчаяния перед бессилием ее и заключая спокойною уверенностью в несомненной пользе врачебного искусства» (А. Т. «О врачах», «Курьер», 1901, № 132).

«Автор подробно рассказывает о том, как первое знакомство с медициной, на студенческой скамье, вызвало в нем отрицательные пессимистические впечатления, которые он характеризует названием «медицинского нигилизма». Но по мере того как он углублялся в медицинскую науку, она обращалась к нему другой своей стороной, – и преувеличенный скептицизм сменялся верой в могущество упорного стремления к истине» (Северов, «Русская литература», «Новости», 1901, № 134).

«Но этот кризис сомнения тянется недолго, – говорит г. Т. де-Вызева в предисловии к французскому переводу «Записок врача». – Студент вскоре начинает понимать, что если медицина знает и мало, то он-то сам, во всяком случае, не знает совсем ничего и не имеет права судить о науке, ему неизвестной… Вскоре в нем не остается и следа наивного скептицизма «полузнайки».[66]

Так приблизительно понимает мой рассказ и большинство неподготовленных критиков. Удивительное дело! Пишет о «Записках врача» не врач, и он совершенно ясно и правильно понимает то, что я хочу сказать; пишет врач – и он, подобно г. Фармаковскому, не понимает самых ясных вещей и в каждом самом невинном слове видит обвинение врачей и медицины в ужаснейших грехах.[67]

Приведенные примеры избавляют меня от необходимости следовать дальше за г. Фармаковским в его возражениях на мое понимание медицины. Я отмечу только еще два образчика его критики. По г. Фармаковскому «оказывается, что медицину, если ее поподробнее разобрать и если вникнуть в суть ее значения и смысла, придется приравнять к галстуку европейского костюма» (стр. 108). Это мнение, по словам г. Фармаковского, я привожу «как бы с одобряющей улыбкой» (стр. 67), и г. Фармаковскому «больно слышать это из уст врача». Я попрошу читателя раскрыть мои «Записки» на соответственной странице, и он увидит, что указанное сравнение высказывает отчаявшийся в медицине больной, а я подробно доказываю неосновательность такого сравнения. Как мог г. Фармаковский не заметить этого? Он, конечно, заметил, но ему доподлинно известно, что «из всех сопутствующих рассуждений эта фраза возьмет главенство над чувством непосвященного читателя» (стр. 67), – так верно известно, что в дальнейшем он уже считает себя вправе говорить, будто это я доказываю читателю, что медицина подобна галстуку… Г. Фармаковский либо непоследователен, либо слишком самоуверен: зачем он в своей брошюре приводит это гибельное для медицины сравнение ее с галстуком? Чем он гарантирован, что «из всех его сопутствующих рассуждений» эта фраза также не «возьмет главенства над чувством непосвященного читателя»? Или он так уж уверен, что его «рассуждения» убедительнее моих?

В главе XII «Записок» я рассказываю, как тяжело мне было притворяться перед больными и обманывать их и как я убедился, что иначе не может быть, что обман часто необходим. Г. Фармаковский, по своему обыкновению, подхватывает одно слово «обман» – и длинно, обстоятельно начинает доказывать… что обман часто необходим! И он поучает меня, что такой «обман, раз он необходим для пользы самих же пациентов, едва ли может считаться пороком и ставиться медицине в укор»! (стр. 33).

Но ведь, серьезно-то говоря, что же это, наконец, такое, – наивная слепота или злостная недобросовестность? Скучно вести такого рода полемику, спорить не по существу, а лишь восстановлять смысл своих слов. Я не стал бы этого делать, если бы склонность к подобным извращениям была лишь специальною особенностью г. Фармаковского. Но как раз он – еще один из сравнительно добросовестных моих оппонентов; другие же позволяют себе такие извращения моих слов и мыслей, что неприятно и возражать им. Предлагаю читателю прочесть, напр., уже отмеченную выше рецензию г. Алелекова в «Медицинском обозрении» или «труд» профессора Л. Мороховца, и он увидит, до каких неприличных передержек способны унижаться некоторые из моих оппонентов.

 

II

 

В девятой главе «Записок» я рассказываю, что, взявшись за практику, я живо почувствовал, какая громадная область знаний нам недоступна, как мало мы еще понимаем в человеческом организме. «Так же, как при первом моем знакомстве с медициною, меня теперь опять поразило бесконечное несовершенство ее диагостики, чрезвычайная шаткость и неуверенность всех ее показаний. Только раньте я преисполнялся глубоким презрением к кому-то «им», которые создали такую плохую науку; теперь же ее несовершенство встало передо мною естественным и неизбежным фактом, но еще более тяжелым, чем прежде, потому что он наталкивался на жизнь». Г. Фармаковский, с своею обычною добросовестностью, излагает это место так: «следует вывод, что в медицинской науке все еще темно и непонятно, а потом указывается на заслуженное презрение к врачам, которые создали такую плохую науку» (стр. 47).

«Врачи, – продолжает г. Фармаковский, – не достигли до такого полного понимания человеческого организма, чтоб каждое нарушение его функций и действие на него различных средств являлось бы для них совершенно понятным. А это, по мнению Вересаева, не дает нам права приступать к лечению больных, так как мы всегда рискуем сделать ту или иную ошибку» (стр. 69). И длинно, длинно, на протяжении двадцати пяти страниц, с удручающим многословием, переходящим положительно в пустословие, г. Фармаковский доказывает, что если нужно опорожнить кишечник больного, то врач вправе дать ему касторку, хотя и не знает точно сути ее действия; что если у больного поражен ревматизмом сустав, то для врача «рациональнее тотчас же приступить к лечению этого сустава, чем изнывать над тем, почему поражен именно сустав, а не мозг». «Таким образом, – победоносно заключает г. Фармаковский, – обязанность каждого врача должна заключаться вовсе не в сокрушении о том, что он не может вознестись на небо и собрать с него блистающих звезд. Нет, врач должен в пределах возможного исполнять свое дело и облегчать участь страждущих людей» (стр. 70).

Все это, разумеется, святая истина, плоская до самой образцовой банальности, и читателю, прочитавшему мою книгу, не к чему объяснять, что всеми своими двадцатью пятью страницами г. Фармаковский выстрелил на воздух. Я привел это место не для того, чтоб продолжать опровергать те нелепости, которые г. Фармаковский мне приписывает. Но на этих двадцати пяти страницах очень ярко выделяется одна характерная черта, объединяющая г. Фармаковского с большинством моих оппонентов, – это именно чрезвычайно ироническое отношение к «небу и блистающим на нем звездам», т. е. к жажде широкого и коренного понимания окружающего. В чем тайна зарождения и развития болезней? В чем суть действия вводимых в организм лекарственных средств? Г-на Фармаковского такие вопросы приводят в крайне смешливое настроение и напоминают ему вопросы хемницеровского «метафизика», интересовавшегося «сущностью» брошенной ему в яму веревки. Отравился больной, ну, и нужно ему впрыснуть апоморфин, чтобы вызвать рвоту. Г. Фармаковский уверяет, что я в подобном случае должен только всплеснуть руками и начать «изнывать» над вопросом: «как я могу впрыснуть больному апоморфин, если не знаю, почему он действует именно на рвотный центр?» Нечего, конечно, опровергать эту фантазию г. Фармаковского, но как характерен самый его прием, которым он пытается доказать вздорность всяких, сколько-нибудь широких запросов, всякой неудовлетворенности данным состоянием знания. К чему все это? Бесконечное количество шатких теорий о действии железа на малокровие и научно установленный факт действия микроорганизмов на нагноение для г. Фармаковского это решительно одно и то же, сам он всем одинаково доволен. Что за «метафизика» делать тут какое-нибудь различие!

 

Wie könnt ihr Euch darum Betrüben!

Thut nicht ein braver Mann genug,

Die Kunst, die man ihm übertrug,

Gewissenhaft und punktlich auszuuben?[68]

 

«Как часто нам, врачам, приходится говорить себе, сколько прорех в нашем знании и нашей деятельности! – писал Бильрот проф. Гису в 1861 г. – Преследуемый таким настроением, я опять и опять испытываю потребность в положительном исследовании, опять и опять берусь за микроскоп: тут я знаю, что я вижу, и знаю, что оно именно таково, каким я его вижу. Вот вам причина, почему мне мои анатомические работы милы и становятся все милее». «Я часто ловлю себя на том, – писал он же проф. Бауму в 1877 г., – что естественнонаучный патологический процесс, собственно, больше интересует меня в больном, чем терапевтический результат. Как ни утопична мысль: «если мы знаем причины всех нарушений природных процессов, то из этого уже само собою вытечет верное лечение», но мне очень трудно отделаться от нее».

Не правда ли, г. Фармаковский, какой «метафизик» этот Бильрот? Сам же признает, что мысль «утопична», а не может от нее отделаться! И как это он не способен понять, что «обязанность врача заключается вовсе не в сокрушении о том, что он не может вознестись на небо, а в том, чтобы в пределах возможного исполнять свое дело и облегчать участь страждущих людей!»

Не всем нам, врачам, суждено обладать талантом Бильрота, это зависит не от нас; но все мы, однако, должны хранить в душе его «святое недовольство», и горе той профессии, где на месте этого «святого недовольства» воцаряется безмятежное, любующееся собою научное самодовольство гетевского Вагнера.

 

III

 

Нет ни одной науки, которая приходила бы в такое непосредственно-близкое и многообразное соприкосновение с человеком, как медицина. Все прикладные науки своею конечною целью имеют, разумеется, благо людей, но непосредственно каждая из них стоит от человека более или менее далеко. Совсем не то видим мы в медицине, Реальный, живой человек все время, так сказать, заполняет собою все поле врачебной науки. Он является главнейшим учебным материалом для студента и начинающего врача, он служит непосредственным предметом изучения и опытов врача-исследователя; конечное, практическое применение нашей науки опять-таки сплетается с массою самых разнообразных интересов того же живого человека. Словом, от человека медицина исходит, через него идет и к нему же приходит.

Такое тесное и многообразное соприкосновение медицины с живым человеком, естественно, ведет к тому, что интересы медицины, как науки, постоянно сталкиваются с интересами живого человека, как ее объекта; то, что важно и необходимо для науки, т. е. для блага человечества, сплошь да рядом оказывается крайне тяжелым, вредным или гибельным для отдельного человека. Из этого истекает целый ряд чрезвычайно сложных, запутанных противоречий. Противоречия эти били мне в глаза, били, казалось мне, и каждому врачу, не потерявшему способность смотреть на жизнь с человеческой, а не с профессиональной точки зрения; и противоречия эти я изложил в своей книге.

Посмотрим же, как отнесся к ним г. Фармаковский. Я указываю, что в обучение на больных у нас входит значительный элемент принуждения, – что, напр., невежественная мать, для которой вскрытие ее умершего ребенка представляется самым ужасным его поруганием, принуждается идти на это горькою необходимостью. «Но ведь это предрассудок! – возражает г. Фармаковский. – А раз это предрассудок, то всякий развитой, интеллигентный человек должен против него бороться, а не раздувать его» (стр. 20). И г. Фармаковский говорит уже, что я «проповедую поход против вскрытий», и скорбит о «плохой услуге», которую я этим оказываю публике. Читатель видит, что г. Фармаковский самым старательным образом обходит вопрос, о котором идет речь: конечно, «с предрассудками нужно бороться», но то же ли это самое, что заставлять человека с предрассудком наступать ногою на его предрассудок? Я вот лично глубоко, напр., убежден, что наша стыдливость есть предрассудок; значит ли это, что я имею нравственное право заставить человека раздеться донага и выйти в таком виде на улицу? Смешно предполагать, чтобы г. Фармаковский не понимал этой разницы, – почему же он ее не видит? Потому что во всем вопросе его интересует только одно, – как бы от обсуждения вопроса в публике не увеличилась боязнь вскрытий; до остального ему решительно нет дела. Уж совершенно откровенно высказывается на этот счет другой мой критик, д-р К. М. Горелейченко; он прямо спрашивает: «Почему это Вересаеву понадобилось стать на точку зрения отца-бедняка? Непонятно!» – и утешается вполне справедливою мыслью, что бедняку же будет хуже, если он, из боязни вскрытий, не понесет и другого своего ребенка в больницу.[69]

Переходим к вопросу, который составляет одно из самых больных мест врачебной жизни, – к вопросу о поразительной неподготовленности молодых врачей к практической деятельности. Я рассказываю в своей книге о ряде ошибок, наделанных мною в начале моей практики. Мои оппоненты подвергают эти ошибки самой уничтожающей критике, доказывают, что они были ошибками и что сделал я их лишь потому, что я исключительно плохой, неспособный врач; обобщать же эти ошибки никак не следует. Конечно, практическая подготовка врачей несовершенна, «но, – пишет г. Фармаковский, – в большинстве случаев неопытность молодого врача обыкновенно выражается скорее отсутствием всякой помощи больному, чем принесением ему вреда» (стр. 28).

«Для того, чтобы «не вредить», – пишет и д-р С. Вермель, – каждый врач, средний врач вполне подготовлен! Ошибка всегда возможна, но от ошибок до трупов так же далеко, как от неба до земли. Надо уж очень быть храбрым, чтобы вредить».[70]

Также и по мнению д-ра И. И. Бинштока, я должен был предупредить читателя, что это только я вышел из университета таким мало знающим врачом, неопытность же других врачей больше выражается лишь в том, что они «обливаются холодным потом при первых своих назначениях». И опять выдвигается на сцену грозный призрак «читателя», «который должен прийти в ужас при мысли, кому приходится доверять свое здоровье, жизнь, и к тем бесконечным обвинениям, которые в таком изобилии сыплются на врачей, прибавляется еще одно, быть может самое ужасное, удостоверенное врачом».[71]

Мои ошибки доказывают лишь одно – что я плохой врач. Хорошо. Но, гг. Фармаковский, Вермель, Биншток! Расскажите же о ваших ошибках, но только расскажите искренно; это было бы важнее и нужнее для дела, чем ломиться в открытую дверь и с торжеством доказывать, что мои ошибки были ошибками. Право же, это слишком нетрудно! Напомню вам, что когда Пирогов опубликовал свои «Анналы», где вполне откровенно рассказал о всех своих ошибках, то нашлись критики, которые, разобрав эти ошибки, убедительнейшим образом доказали, что они были совершенно «непозволительны». А ведь Пирогов был несомненный гений, а критики его были столь же несомненным ничтожеством. Мы же с вами одинаково – обыкновенные средние врачи.

Но допустим, что вы, действительно, имеете право так победоносно критиковать мои ошибки, что у вас в прошлом нет воспоминаний, которые бы тяжелым камнем лежали у вас на душе. Но вы утверждаете, что и все врачи вообще – такие же хорошие врачи, как вы, что это только я один представляю печальное исключение. К счастью, во врачебном сословии немало людей, которые действительные идеальные интересы нашего сословия ставят выше трусливого соображения, – что скажет о нас публика.

«До сих пор, – пишет проф. П. В. Буржинский о «Записках врача», – не приходилось встречаться с таким правдивым изложением некоторых отрицательных сторон медицинского образования. Несомненно, что автор действительно пережил и перечувствовал все или почти все рассказанное. Да и кто из нас, врачей, не пережил того же в большей или меньшей степени?… По окончании курса, – рассказывает профессор о себе, – я вынес убеждение, что среди нас, только что получивших лекарский диплом, вряд ли был хоть один, который бы не знал, что такое saccus coecus retro-sternocleidoma-stoideus, но многие ли умели сделать горлосечение задыхающемуся ребенку и уверенно определить положение плода?».[72]

«27-го апреля, – читаем мы во «Врачебной газете» (1902, № 19, стр. 445), – состоялось второе заседание Общества кременчугских врачей, посвященное, главным образом, прениям по поводу «Записок врача» Вересаева. Старший врач губернской земской больницы А. Т. Богаевский говорил очень пространно о неподготовленности врача к практической деятельности, иллюстрируя это фактами из личной практики, о заслуге Вересаева, поднявшего этот вопрос перед обществом и теми, «кому ведать надлежит», и т. д.

Д-р Григорий Гордон пишет в «С.-Петербургских ведомостях» (1902, № 25):

«То, что рассказывает Вересаев о начале своей практики, мог бы повторить каждый из нас о себе. Ясно, что современная постановка медицинского образования требует коренной реформы, которая должна явиться в самом недалеком будущем. Нужно удивляться, как может и далее существовать такой порядок вещей. Не странно ли, что врачи, ежегодно собирающиеся на съезды, до сих пор ни разу не выбрали этого вопроса предметом своих обсуждений и, возбуждая постоянно массу ходатайств, никогда не хлопотали об его упорядочении. Как объяснить себе это?»

Я приведу еще почти целиком одно письмо молодого врача, напечатанное в № 347 «Новостей» за 1901 г. Оно несколько длинно, но рисует черезвычайно ярко ту беспомощность, с какою начинающий врач принужден вступать в практику.

«В № 49 «Врача», – пишет этот врач, – напечатана речь проф. Вельяминова, касающаяся «Записок врача» Вересаева. В этой речи, между прочим, сказано: «Молодых врачей допускают к операциям ведь не прямо с улицы; они подготавливаются к этому годами, пользуются руководством более опытного хирурга и, приступая к своему делу, действуют сознательно и целесообразно». Когда я прочитал эти строки, мне стало невыносимо грустно. Я не могу допустить, что проф. Вельяминов заблуждается искренно, что ему в действительности неизвестен тот багаж опытности и знаний, с каким молодые врачи вынуждены иногда приступать к трудным и ответственным операциям. Неужели он находит постановку обучения хирургии на медицинских факультетах правильною и думает, что врачи сейчас по окончании курса могут относиться сознательно и целесообразно к больным?! И каким образом могло бы выработаться подобное сознательное отношение у студентов, которые не проделали ни одной, хотя бы самой пустячной, операции за все время своего обучения и вся хирургическая деятельность которых сводилась исключительно к созерцанию того, как оперировали профессор и его ассистенты? Тот студент, которому удалось вскрыть нарыв на пальце, считается счастливым. Но счастлив и тот студент, который мог хорошо проследить ход нескольких операций, произведенных его учителем, так как вокруг больного склоняется обыкновенно несколько голов ассистентов, заслоняющих совершенно поле операции. Студенты в таких случаях подобны зрителям, сидящим на галерке, откуда видны одни только ноги актеров.

Я сильно интересовался хирургией в университете и употреблял все усилия, чтобы проследить возможно большее число операций. С этой целью я приходил пораньше в аудиторию, занимал наилучшее место, а во время операции взлезал на столы, вытягивал шею, принимая самые неудобные позы, и…ничего не мог разглядеть, несмотря на свое превосходное зрение. Что-то резали, текла кровь, что-то вытирали губками, а потом набивали тампонами или зашивали. Операции, к тому же, производились в большинстве случаев самые сложные и доступные только для самых опытных техников, как, например: удаление больной почки, вскрытие нарыва печени, иссечение омертвевшей кишки, удаление зоба и т. д. Такие операции, конечно, способствовали усовершенствованию техники ассистентов, но для студентов являлись не более, как фокусом, сеансом черной магии. Так как я обратил на себя внимание ассистентов своим усердием, то мне позволяли иногда присутствовать на перевязках, и тогда я имел возможность ясно видеть течение операционной раны. А несколько раз позволили даже произвести вскрытие нарыва. И я считался одним из самых опытных хирургов на курсе…

Когда же я, по окончании университета, побуждаемый острый нуждой, вынужден был занять место земского врача, жизнь зло подшутила надо мной. На первой же неделе ко мне доставлен был крестьянин, который во время резки свиней упал и накололся на острый нож. Нож вонзился в грудь под ключицей. Кровь брызнула фонтаном. Увидав это ранение, я сообразил, что у больного перерезана подключичная артерия и что ее необходимо перевязать. На трупах я проделывал эту операцию неоднократно, на живом человеке никогда. Зная, как опасна эта операция, я не решился ее сделать и, наложив давящую повязку, чтобы остановить кровотечение, отправил больного в губернскую земскую больницу, за сорок верст. Больной по дороге скончался от потери крови.

Вскоре затем я призван был к роженице, которая нуждалась в акушерской помощи. Пришлось накладывать щипцы. Я многократно их накладывал на куклах, но никогда на человеке. Щипцы никак не укладывались и все соскакивали. Я бился, бился и ничего не мог поделать. Я плакал от сознания своей беспомощности, но принужден был уложить несчастную в телегу и отправить ее в губернскую больницу (в позднюю осень, сырую и холодную!). К счастью, женщина осталась в живых, но ребенок погиб. Я бросил после этого земскую службу и поехал наново учиться…»

Само собою разумеется, что все это пишут и говорят такие же плохие, бездарные врачи, как я. Но ведь оказывается, во врачебном-то сословии не только я один так плох, – значит, это не исключительное явление, с этим нельзя не считаться… Нет, как хотите, а это страшно: вопрос со зловещей настойчивостью бьет в глаза, пахнет кровью и трупом, а гг. Фармаковские, Бинштоки и Вермели ясными глазами, не сморгнув, смотрят на него и говорят: тут все совершенно благополучно! «Неопытность молодого врача обыкновенно выражается скорее отсутствием всякой помощи больному, чем принесением ему вреда». Что такое? Да разве отсутствие помощи не есть принесение вреда? Разве не сделать в нужную минуту трахеотомии, не определить положение плода, не перевязать подключичной артерии, не наложить щипцов – не значит принести больному вред? Пусть так, но дело совсем не в этом, дело в том, можно ли об этом говорить? А ну, как об этом узнает «читатель» и «придет в ужас при мысли, кому приходится доверять свое здоровье и жизнь!..»

 

IV

 

Но вот другой вопрос, – вопрос чрезвычайно сложный, трудный и запутанный, вытекающий из самой сути медицины, как науки, так тесно связанной с человеком, – вопрос о границе дозволительного врачебного опыта на людях, о тех трупах, которые устилают путь медицины. Ведь этот вопрос необходимо выяснить во всей его беспощадной наготе, потому что только при таком условии и можно искать путей к его разрешению… Нет! – заявляют мои оппоненты, – никакого и вопроса-то такого нет, вся же суть опять только в том, что сам Вересаев – очень плохой врач, да притом еще страдающий неврастенией; потому-то первые операции его так неудачны, потому-то применение им новых средств ведет к гибели больных. Устилая лишь свой путь трупами, он, как и подобает неврастенику, сваливает свою личную вину не на себя, а на ни в чем не повинную медицину.

«Между тем, – пишет д-р И. И. Биншток, – сотни врачей, вдали от университетов, нередко по одним только описаниям, делают самые сложные операции в крайне неблагоприятной обстановке. Врачи эти безропотно несут свой тяжелый труд в сознании той пользы, которую они приносят ближнему. Бесспорно, и у этих скромных тружеников бывают неудачи, и у них больные умирают, и в них многие готовы бросить камень, но это делает публика; а г. Вересаев, обобщая свои личные неудачи, как бы выступает, сам того не сознавая, в помощь публике и выдвигает против врачей весьма тяжкие обвинения.»

Как видите, г. Биншток самого вопроса совершенно не хочет замечать, его опять-таки интересует здесь исключительно лишь одно, – как бы по этому поводу против врачей не выдвинули «тяжких обвинений». Совершенно так же смотрит на дело и г. Фармаковский.

«Там, где ради пользы человека берут на себя риск спасти его от смерти и тяжких страданий, – жалуется он, – там совершается великое преступление! Там говорят, что члены сослбвия идут «по трупам», что их карьера составлена на множестве «погубленных ими жизней» (стр. 36). И опять возвращается он к этому на стр. 44: «Много напрасных обвинений приходится выслушивать нам, врачам, от непонимающих сути дела людей, но никогда не было еще так больно, как теперь, когда все это слышишь со стороны врача, знакомого со всею сутью вещей».

Я спрошу г. Фармаковского: что же он в конце концов, признает или нет, что наши успехи идут через трупы? Замечу, кстати, что фраза: «наши успехи идут через горы трупов» принадлежит не мне, а Бильроту; замечу, что я привожу эту фразу ңовсе не в «обвинение» врачей, а только указываю ею на тот сложный, трудный и, к сожалению, совершенно игнорируемый вопрос, который вырастает из самой сути нашей деятельности. Признает существование этого вопроса г. Фармаковский или нет? «Признает ли…» Да он его вовсе и не хочет знать; когда его пытаются поднять, г. Фармаковский испытывает только ощущение чуть не личной обиды. Что же касается самого вопроса, то что же в нем особенного? «А какие другие стороны человеческой деятельности не сопряжены с жертвою целого ряда человеческих жизней? Разве наша железная дорога не идет по насыпям, укрепленным зарытыми в них костями погибших при ее постройке и крушениях людей? Разве то золото, которое в виде браслет облекает пухлые ручки наших дам, не задушило в недрах земли сотни и тысячи несчастных людей? Разве наши трюмо и зеркала… Разве те письма, которые разносят почтальоны… (и т. д., и т. д.). Во всех этих случаях гибнет народ. И все-таки не говорят, что развитие этих дел идет «по грудам загубленных ими людей» (стр. 36).

Не говорят? Полно, г. Фармаковский, так ли? Могу вас уверить, – есть много людей, которые усиленно говорят об указанных вещах. Но, к сожалению, рядом с ними есть еще больше людей, которые, подобно вам, лишь кивают при этом на соседей и возражают: «у них так же скверно, как у нас, – следовательно, у нас все благополучно, и люди, утверждающие противное, руководствуются исключительно целью нанести нам обиду».

Говоря о первых операциях начинающих хирургов, я привожу слова Мажанди, рекомендующего врачам предварительные упражнения на живых животных. «Кто привык к такого рода операциям, – говорит Мажанди, – тот смеется над трудностями, перед которыми беспомощно останавливается столько хирургов». По этому поводу мне пришлось слышать от одного молодого хирурга чрезвычайно любопытное наблюдение. Он уже несколько лет занимается хирургией; в прошлом году ему пришлось для докторской диссертации произвести ряд сложных операций в брюшной полости кроликов и собак; и его поразило, насколько увереннее и искуснее стал он себя чувствовать после этого в операциях на людях.

Казалось бы, невозможно оспаривать, что непосредственный переход от трупа к живому человеку слишком велик, что совет Мажанди, чрезвычайная важность которого совершенно ясна даже a priori,[73]во всяком случае заслуживает самого серьезного внимания и самой тщательной проверки. Оказывается, все это совершенный вздор: начинающие врачи нисколько не нуждаются в подобных упражнениях, суть же дела опять-таки в том, что я, Вересаев, – очень плохой врач и ничего толком не умею сделать. «Напрасно поэтому, – говорит д-р М. Камнев, – г. Вересаев делает из своих неудач вывод о негодности молодых врачей к хирургии и о необходимости учиться операциям на животных по совету Мажанди».[74]

По уверению г. Камнева, это совершенно излишне…

А вот что говорит приват-доцент Московского университета А. П. Левицкий, преподаватель хирургии, вот уже несколько лет предоставляющий своим слушателям-студентам оперировать на живых животных:

«Трудно представить себе хорошую технику у врача, которому приходится впервые производить операцию у человека, еще труднее допустить у него полное самообладание при операции, что, конечно, необходимо. Говорю об этом так уверенно на основании многолетних наблюдений… Это побудило меня, при чтении лекций по хирургической патологии, ввести занятия на животных, с целью приучить слушателей владеть ножом, останавливать кровотечение, производить трахеотомию, разбираться во вскрытой брюшной полости и т. д. Мои выводы из этих занятий таковы: 1) слушатели довольно быстро осваиваются с необходимою элементарною техникою (безупречно накладывались швы на кишечник и на венозные стенки), 2) скоро приобретали уверенность при своих действиях ножом, чего не было в начале занятий. От самих слушателей, из которых многие уже врачи и специалисты-хирурги, я не раз слышал, что предварительные занятия на животных сослужили им хорошую службу, когда пришлось впервые оперировать на человеке». [75]

 

V

 

Идем далее. Прививки болезней здоровым людям с научной целью. Тут все мои оппоненты единогласно заявляют, что подобные опыты заслуживают безусловного порицания, но… Но, – пишет д-р Макс Нассауэр из Мюнхена, – Вересаев «весь врачебный мир делает ответственным за промахи отдельных лиц и не отмечает, что большинство врачей не имеет к этим опытам никакого отношения»[76]… То же самое заявляют и другие мои оппоненты, и только г. Фармаковский, выразив свое безусловное порицание опытам, опять спешит прибавить: «Да если принять во внимание преступление только этих отдельных лиц, то больше ли оно тех преступлений, которые совершаются в других сословиях общества?» – и следует обстоятельное перечисление преступлений «других сословий общества» (стр. 43–44).

Раз эти опыты всеми осуждаются, то для чего я говорю о них? – спрашивают меня мои оппоненты. «Ну скажи сам, какая от этого польза нам, какая польза прежде всего миру? – спрашивает меня д-р Л. Кюльц, обращаясь ко мне по-товарищески, на «ты». – Скверная та птица, которая гадит в собственное гнездо!.. Подумай о том, что цитированные тобою исследователи, правда, сделали промах в выборе средств, но что они стремились при этом к цели, которая послужила к добру тысячам. Подумай о том, что все эти дела принадлежат прошлому. Зачем ты снова разрываешь старые, зарубцевавшиеся раны, зачем выгребаешь из углов истлевшие остатки прошлого?».[77]

«Поступок врачей-фанатиков бесчеловечен, – заявляет и доктор К. М. Горелейченко. – Он медицинской прессой осужден, это дело прошлого, нескольких десятилетий; и в настоящее время едва ли может повториться что-либо подобное».[78]

Это дело прошлого!.. В данное время я не могу пользоваться сколько-нибудь богатою медицинскою библиотекою, поэтому приведу опыты над людьми, совершенные за последние два года (1900–1901), так, как они изложены во «Враче», органе энергичного и неутомимого борца против таких опытов – покойного профессора В. А. Манассеина; вместе с этим я буду приводить и соответственные замечания Манассеина.

«Врач», 1900, № 3, стр. 95. Недавно в Вене разбиралось дело д-ра Грасса. Дело было возбуждено по жалобе больного, которому Грасс позволил себе впрыснуть под кожу убитую разводку гонококков (по счастью, без всякого вреда). Суд оправдал врача, но единственно потому, что прошел уже срок, в течение которого можно было предъявить автору обвинение.

№ 5, стр. 144. Д-р Цанони, желая изучить сочетание микробов в легких при чахотке, счел себя вправе (?! – Ред.) брать для этого содержимое из пораженных участков легкого. Дезинфицировав кожу, он вкалывал в легкие чахоточных больных полые иглы и таким образом извлекал содержимое. Прокол делался иглами в 7–8 сайт, длиною «и не очень тонкими» (Подстроч. примеч. Работа д-ра Ц. еще раз заставляет нас подчеркнуть, казалось бы, не требующее доказательств положение, что больные – не материал для опытов, как бы интересны эти опыты сами по себе ни были, и все, что не прямо необходимо для помощи им, допустимо лишь с полного ведома и согласия их самих. – Ред.).

№ 6, стр. 178. Д-р де-Симони, желая выяснить, составляет ли так называемая Фришевская палочка специфический возбудитель риносклеромы, вводил ватные пробки, пропитанные разводками этой палочки, в нос людей, страдающих сильно развитою чахоткою легких. (Опять непростительные и возмутительные опыты! – Ред.). Результат опытов был всегда отрицательный.

№ 7, стр. 213. Д-р Гердер (в Париже) испытывал новый способ лечения бугорчатки впрыскиваниями глицериновой вытяжки из тресковой печени. Сначала автор испытывал впрыскивания у чахоточных и получил некоторое улучшение, у некоторых, однако, «реакция» сопровождалась повышением температуры до 39° и 40°; впрочем, у этих больных наблюдались повышения температуры и от впрыскиваний соленой воды (ради чего делалось впрыскивание этой соленой воды? Очевидно, больные служили «материалом» для опытов! – Ред.). Для выяснения способа действия этих впрыскиваний автор произвел ряд опытов на кроликах и свинках (Не правильнее ли было бы начать с опытов на животных, а не на людях? – Ред.).

№ 24, стр. 737. Желая определить давление в легочных мешках здорового человека, д-р Э. Арон (из Берлина) счел себя вправе (!! – Ред.) произвести опыт на двух лицах, предварительно объяснив им, ради чего подобные опыты над ними производятся. Арон убежден, что при тщательном соблюдении чистоты всякая опасность такого опыта устраняется. Впрыснув под кожу кокаин, он вкалывал в межреберье троакар, соединенный с манометром; при этом больной мог делать вдохи лишь не очень глубокие, так как при глубоких легкое задевало за кончик троакара, что вызывало сильнейшую боль (Хороша безопасность опыта! – Ред.)… Несмотря на безвредность (?) употребленного способа, едва ли кому-нибудь представится случай применить его на большим числе лиц. Поэтому Арон выражает сожаление о том, что хирурги при операциях в грудной полости не производят подобных измерений. (Хирург нравственно обязан не осложнять операции и даже не удлинять ее ничем, что не нужно для блага больного. – Ред.).

№ 26, стр. 814. Общая, а за нею и врачебная печать Германии[79]крайне взволнованы обвинениями терапевтической клиники проф. Штинтцинга в непозволительных опытах над больными. Поводом к этим обвинениям послужила статья бывшего ассистента клиники д-ра Штрумбеля. В статье этой, действительно, встречаются прямо невероятные места. Вот два из них (речь идет о лечении сахарного мочеизнурения сухоядением): «Уже в первые дни для меня стало ясно, что без запирания на ключ моего первого больного точное исследование будет невозможно. Поэтому больной был помещен в небольшую комнату на чердаке клиники, имеющую два окна с крепкой железной решеткой. Дверь комнаты хорошо и крепко запирается. Ключ от нее был всегда у меня в кармане. Но, думая, что я таким образом предохранил себя от обмана, я ошибался: два или три раза, когда результаты исследования не согласовались между собою, я приналег на больного с допросом, и он признался, что во время сильного дождя он высунул в окно сосуд и из проходившей по крыше полутрубы добыл таким образом пол-литра дождевой воды. Однажды я убедился, что больной пил воду, данную ему для мытья, с тех пор во время дней опыта я не давал ему мыться. Однажды ночью большой, мучимый жаждой, выпил 1 400 кб см. собственной мочи, а в последний день опыта над обменом веществ больной, в течение нескольких дней получавший очень мало питья, сломав решетку у окна, вылез на крышу и затем, сломав решетку в другом окне, пробрался в комнату служанки, где его накрыли как раз еще вовремя, когда он подходил к крану водопровода… Второго моего больного я тоже держал под замком, предварительно вставив в окно тройную железную решетку. В этом опыте – правда, с существованием уже грозных расстройств в общем состоянии больного, – мне удалось существенно ограничить постоянное отделение мочи и даже на полтора часа совсем прекратить его, причем я отлично сознавал, что при постоянном надзоре за пульсом и сердцем, я дошел до границ дозволенного (! – Ред.). Если бы больной промучился жаждою еще часа два, то отделение мочи, быть может, и совсем бы прекратилось, а, вероятно, вместе с ним прекратилась бы и работа сердца».[80]

№ 42, стр. 1286. Интересуясь вопросом о невосприимчивости к болотной лихорадке, проф. Челли проделал такие опыты. Одному человеку автор, «впрыснув большое количество крови, взятой от больных с легкой и тяжелой трехдневными лихорадками, не мог вызвать у него никаких признаков заболевания…» Далее, Челли испробовал влияние разных лекарственных веществ на невосприимчивость к искусственной болотной лихорадке. (Мы не раз уже высказывали наше глубокое убеждение в непозволительности подобных опытов. Даже и при вполне сознательном согласии на опыт лиц, ему подвергаемых, врача должно бы остановить то простое соображение, что он отнюдь не может быть уверенным в безвредности производимого опыта. – Ред.). Различные вещества дали самые разнообразные результаты: йодистый калий и антипирин, например, оказались совершенно бесполезными в смысле предохранения от заболевания[81]и т. д.

«Врач», 1901, М 15, стр. 578. Франк и Веландер, исследуя вопрос о предупреждении гонорреи, производили следующие (непозволительные, по нашему мнению. – Ред.) опыты: двум лицам в отверстие мочеиспускательного протока на платиновом ушке вводилось перелойное отделяемое, содержавшее гонококки; затем, по прошествии пяти минут, одному из этих лиц вкапывали две капли раствора протаргола, другому же вкапывания не делалось. Первый из подвергшихся опыту оставался здоровым, второй же заболевал перелоем.

№ 30, стр. 949. Мур, занимаясь вопросом о лечении сифилиса специфическою сывороткою, впрыснул одной больной с неоперируемым раком сыворотку, после чего последовательно привил ей отделяемое всех трех основных периодов сифилиса. Заражения не последовало.

№ 32, стр. 987. Д-р Кистер (в Гамбурге) изучал значение для здоровья борной кислоты. Трем здоровым лицам автор давал по три грамма борной кислоты в сутки; уже спустя короткое время здоровье у них расстраивалось, появлялись рвота и понос, а на 4 – 10 дни – белок в моче. Назначение одного грамма в сутки в течение нескольких дней четырем лицам не оставалось без влияния на здоровье: являлись понос и рвота… Таким образом, борная кислота, принимаемая даже в небольших количествах, оказывается небезвредной.

№ 35, стр. 1013. Профессор Тенниклайф и д-р Розенгейм исследовали влияние борной кислоты и буры на общий обмен у детей ввиду того, что мнения о безвредности этих веществ расходятся. Возраст детей в опытах авторов колебался от 21/2 до 5 лет. При этом выяснилось, что ни борная кислота, ни бура в средних приемах не оказывают никакого вредного действия на общее состояние детей.

№ 37, стр. 1151. Газеты сообщают об опытах, проделываемых американскими врачами на людях. Из восьми лиц, согласившихся за деньги подвергнуться укусам комаров, заведомо зараженных чужеядными желтой лихорадки, двое умерли, трое при смерти, двое выздоравливают после тяжелого заболевания, один остался здоровым.

№ 39, стр. 1202. Ввиду все учащающегося применения формальдегида для предохранения от порчи пищи, особенно молока, проф. Тенниклайф и д-р Розенгейм сделали попытку выяснить, путем прямых опытов на детях, влияние этого вещества на питание и обмен. Опыты были произведены на трех детях (вполне здоровый мальчик 21/2 лет, вполне здоровый мальчик 5 лет и «слабоватая девочка четырех лет, дурного питания, поправлявшаяся после пневмонии»). Выводы: 1) У здоровых детей формальдегид, прибавляемый к молоку в количестве до 1:5 000, не обнаруживает заметного влияния на обмен азота и фосфора и на усвоение жира. 2) При слабоватом здоровье это вещество действует на упомянутые процессы заметно пагубно, по всей вероятности, изменяя панкреатическое пищеварение и слегка раздражая кишечник и т. д.

Вот они – истлевшие остатки прошлого, вот они – старые, давно зарубцевавшиеся раны!.. Мои оппоненты усиленно корят, меня за то, что я в своей книге взвожу на врачебное сословие массу самых тяжких обвинений. Я решительно утверждаю, что никаких таких обвинений я не взвожу; нельзя же в самом деле, подобно г. Фармаковскому, в указании на трагические конфликты медицинского дела видеть чуть не личное себе оскорбление. Не обобщаю я также отдельных поступков единичных лиц. Если бы из приводимых мною опытов вытекал лишь вывод, что сотня – другая бессердечных врачей забыли свои элементарные обязанности по отношению к больным, я б не стал приводить этих опытов.

Но из приводимых опытов вытекает совсем другой вывод, и это есть единственное, действительное обвинение, которое я взвожу на наше сословие, – обвинение в поразительном равнодушии, какое встречают описанные опыты во врачебной среде. На этом обвинении я настаиваю, да и как не настаивать на нем? Как были бы возможны подобные опыты, если бы мы относились к ним должным образом? У нас есть богатая врачебная печать, бесчисленные общества и съезды, – где же и когда выступали они против такого позорнейшего предательства врача по отношению к больному? Борьба с этим составляет лишь единоличную заслугу покойного Манассеина.[82]Если бы вся врачебная печать, все общества и съезды так же беспощадно и энергично, как он, выступали против каждой попытки врача обратить больного в предмет своих опытов, то ведь только сумасшедшему могло бы прийти в голову печатать о таких опытах, как только сумасшедшему может прийти в голову рассказывать в газетах о совершенном им, Скажем, убийстве ребенка. Между тем в действительности все подобные сообщения проходят так мирно и тихо, что вот оказывается даже возможным утверждать, будто все это уже миновало и теперь ничего подобного не происходит. Кругом десятками творятся форменные живосечения над людьми, а гг. Кюльц и Горелейченко даже ничего не слышали об них! Разве это не характерно?…

«Опытов над живыми людьми, – пишет г. Алелеков в своей рецензии на «Записки», – никто не оправдывал и никогда не оправдает, но поголовное обвинение врачей в «бездействии», в отсутствии протеста и борьбы против таких опытов есть совершенно несправедливый укор медицине, не ответственной за проступки немногих личностей; а призыв общества к «принятию мер к ограждению своих членов от ревнителей науки» – есть только несправедливый и позорный призыв к борьбе со всеми врачами, столь же логичный, как крик толпы: «Бей их всех, там после разберем, кто воровал и кто помогал!» Нам стыдно за прибегающего к таким приемам человека, притом же врача!»[83]

Вдумайтесь в смысл этих слов. Обвинять врачей в бездействии – несправедливо, потому что «медицина не ответственна за проступки немногих личностей» (т. е., значит, врачи вправе бездействовать?); а призывать общество к борьбе – не только не справедливо, но даже позорно и нелогично… Удивительное дело! Тут такой туман, такая притупленность самого элементарного нравственного чувства, что положительно начинаешь теряться. Ведь вопрос ясен и гол до ужаса: совершается позорнейшая гнусность, которой, как соглашаются все мои оппоненты, «никто не оправдывает» (как мягко!). Что же делать? Казалось бы, и ответ не менее ясен, чем сам вопрос: нужно всем соединиться, поднять общественное мнение, не успокаиваться, пока с корнем не будет вырвана эта гнусность, пока она не отойдет в область невероятных преданий, – сказать: «да, наша вина, что мы терпели до сих пор на своем теле эту позорную болячку…»

Но нет, тут есть нечто еще более ужасное: а ну, как публика подумает, что «медицина ответственна за проступки немногих личностей», и закричит: «бей их всех, не разбирая!» Лучше уж потщательнее прикрыть свою болячку – и молчать, молчать…

 

VI

 

Мои критики дружно указывают на «непозволительное сгущение красок» и «несомненные преувеличения», которыми полна моя книга. Отвечать на этот упрек было бы крайне трудно и совершенно бесцельно, если бы вопрос носил, так сказать, количественный характер. Я, скажем, совершил пять врачебных ошибок, другой – две, третий – десять; у меня было столько-то несчастных операций, у другого – столько-то. Как доказать, как проверить? какое количество типично для среднего врача? Но дело тут совершенно в другом… «Врачебная газета», в которой печаталась разобранная выше статья д-ра Фармаковского, заявляет в № 51 (1901 г.), что статья эта «ясно доказывает несомненные преувеличения г. Вересаева». В чем же заключаются эти преувеличения? Вот что говорит о них сам г. Фармаковский:

«Вересаев отрицает свое сгущение красок. И в доказательство того, что этого Сгущения нет, он приводит свои ссылки на целый ряд документальных данных. Но на этот довод можно было бы возразить таким примером. Представим себе, что мы имеем перед собою назначенную врачом микстуру, содержащую в себе серную кислоту. И вдруг к такому больному приходит химик-дилетант. Прочтя на сигнатурке страшное название серной кислоты, этот химик стал бы уверять больного, что в его лекарстве находится страшный яд; и в доказательство своих доводов он обычными химическими путями извлек бы эту кислоту в чистом виде и показал бы ее едкие свойства на деле. То самое лекарство, которое имело приятный кисловатый вкус, вдруг содержит вещество, прожигающее даже грубую кожу руки. И если бы кто-нибудь стал упрекать доброжелателя-химика в произведенном им сгущении положенной в лекарство кислоты, в силу чего она приняла такие едкие свойства, то химик, подобно Вересаеву, всегда бы мог возразить, что он документальными данными докажет присутствие этого едкого вещества в лекарстве и что в своих химических манипуляциях он не вносил его извне» (стр. 37).

Г. Фармаковский своим примером чрезвычайно удачно охарактеризовал различие точек зрения, с которых мы смотрим на дело. Тот напиток, от которого мы вместе с г. Фармаковским пьем, вызывает в нас совершенно различные ощущения. У г. Фармаковского он вызывает лишь ощущение «приятного кисловатого вкуса», «едкие свойства» можно в нем обнаружить лишь совершенно непозволительным путем искусственного экстрагирования «всех слабых и дурных сторон медицины»; в действительности такими свойствами напиток не обладает. Тут, действительно, наше коренное, главнейшее разногласие, из которого вытекают все остальные. Читатель видел, что г. Фармаковский, как и прочие мои оппоненты, спорил не о том, насколько едок наш напиток, – он именно спорил и доказывал, что наш напиток есть очень приятная на вкус кисловатая водица.

Но читатель видел и те приемы, к которым для этого приходилось прибегать г. Фармаковскому. Одни вопросы он старался подкрасить, другие отметал в сторону успокоительным замечанием: «а разве в других профессиях лучше?» – третьих, наконец, просто не хотел замечать, закрывал на них глаза. И вот вопросы, полные самого глубокого трагизма, самой «едкой кислоты» благополучно растворились в его брошюре в невинную и приятную на вкус кисловатую водицу…

Автор «Общественной хроники» в «Вестнике Европы» (1902, № 3), отмечая предпринятый против «Записок» «профессиональный поход», с недоумением спрашивает: «Что, собственно, не понравилось в них значительной части медицинского мира?» Подробно разобрав содержание книги, он не находит в ней ничего, что оправдывало бы вызванное ею негодование; единственное объяснение оказанному ей приему, по мнению уважаемого автора, «поневоле» приходится видеть в следующем: «Кто забыл тяжелые впечатления, испытанные в молодости, кто хорошо устроил свою личную жизнь и привык убаюкивать себя мыслью, что так же хорошо все устроено и в окружающем его мире, того не могла не потревожить, – а следовательно, и раздражить, – книга г. Вересаева.»

Я решительно не могу согласиться с таким объяснением. Правда, в злобных инсинуациях некоторых из моих критиков слишком ясно сказывается потревоженное благодушие людей, для которых их личное благополучие обозначает и благополучие всего окружающего. Но таковы далеко не все мои критики. Взять хоть бы того же г. Фармаковского: насколько можно судить по его брошюре, он, по-видимому, человек хороший и симпатичный, таковы же, несомненно, и большинство моих оппонентов. Мне кажется, суть здесь не в эгоистической неподвижности сытого благополучия, суть дела гораздо глубже и печальнее: она заключается в той иссушающей, калечащей душу печати, которую накладывает на человека его принадлежность к профессии.

На все явления широкой жизни такой человек смотрит с узкой точки зрения непосредственных практических интересов своей профессии; эти интересы, по его мнению, наиболее важны и для всего мира, попытка стать выше их приносит, следовательно, непоправимый вред не только профессии, но и всем людям. Конечно, в луне и солнце пятна есть, – есть они и в его профессии; но если их и можно касаться, то нужно делать это чрезвычайно осторожно и келейно, чтоб в посторонних людях не поколебалось уважение к профессии и лежащим в ее основе высоким принципам… Но ведь всякая профессия имеет дело с людьми, ее темные стороны отзываются на людях страданиями и кровью? Что же делать – пусть так, но для тех же людей еще важнее, чтобы в них прочно было доверие к столь необходимой для них профессии.

Такое настроение, разумеется, меньше всего способствует энергичной и плодотворной борьбе с темными сторонами профессии; как возможна такая борьба, если на каждом шагу приходится пугливо оглядываться, не доносится ли шум борьбы до уха непосвященного человека? А ухо этого «непосвященного», как нарочно, удивительно чутко на такой шум. И вот самые жгучие вопросы профессии начинают замалчиваться, начинают решаться каждым лицом отдельно, втихомолку, и, наконец, совершенно теряют для него всю свою «едкую кислоту». И он уж вполне искренне испытывает от них только «приятный кисловатый вкус» и с невозмутимым самодовольством утверждает, что в его профессии все очень хорошо и благополучно.


Дата добавления: 2015-11-02 | Просмотры: 458 | Нарушение авторских прав







При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.028 сек.)