Лихорадка 9 страница
– Мама?
Мои веки невольно поднимаются. Дневной свет кажется неприятно резким. Я заслоняю глаза рукой.
– Где мы? – бормочу я.
Габриель отвечает не сразу. Он подается вперед, чтобы посмотреть на меня. Моя голова лениво лежит у него на груди, и он убирает волосы, упавшие мне на глаза. Я повторяю свой вопрос.
– Просто хотел убедиться, что ты действительно проснулась, – объясняет он. – Ты разговаривала во сне.
– Правда?
– В последнее время ты часто это делаешь, – говорит он, и почему‑то лицо у него несчастное.
В следующую секунду он уже откидывает голову назад, и выражения его лица я больше не вижу. Он запускает пальцы в мои волосы. Я закрываю глаза: меня баюкают его прикосновения и гул мотора. И я забываю свой вопрос к тому моменту, когда он на него отвечает.
– Если хочешь, можешь еще немного поспать.
– Я потом подежурю, – мямлю я. – Спасибо.
Кончики его пальцев отбивают ритм в такт мотору. Я уплываю в полусон, слушая голоса пассажиров, порой видя во сне лица. Указатели с названиями улиц пролетают настолько быстро, что я не успеваю разобрать написанные на них буквы.
Мои видения являют мне, где я нахожусь сейчас и что лежит впереди. Они не возвращаются туда, где я была, и к тому, что оставила позади. Я говорю себе, что именно об этом мечтала с того момента, когда меня поймали Сборщики, и что я должна радоваться.
Несмотря на неотступное ощущение пустоты, мне следует радоваться.
На автовокзале в Пенсильвании мы с Мэдди ненадолго расстаемся с Габриелем, чтобы зайти в женский туалет и умыться. Габриель дожидается нас у двери. Вид у него усталый, но не измученный. Мы ждем, сидя в пластиковых креслах и подкрепляясь закусками от Кэлли и теплой водой, из которой вышел весь газ.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваю я.
– Наверное, нормально, – отвечает Габриель. – Голова немного болит. И спина.
– Это из‑за того, что ты напряжен, – говорю я. – У тебя мышцы одеревенели.
– Знаю, – соглашается он.
Но он что‑то от меня скрывает. Галлюцинации, ужасы, которые ему пришлось пережить, пока я мирно спала у него на груди. Или еще какие‑то секреты, которые были у него с моими сестрами по мужу. Еще что‑то, что мне не положено знать.
Пока он жует чипсы, я всматриваюсь в его глаза. Вижу яркую, юную голубизну радужки, вижу паренька, приносившего мне рано утром леденцы «Джун Бинз». Во взгляде больше нет темноты от «ангельской крови», сделавшей его своим заложником. Но когда я незаметно заглядываю в сумку, вижу, что пузырек с этой жидкостью по‑прежнему лежит там.
Габриель засыпает еще до того, как автобус трогается с места. Он сидит рядом, положив голову мне на плечо. Его губы беззвучно шевелятся.
– Хороших тебе снов, – шепчу я, надеясь, что мой голос он услышит.
Я представляю себе собственный голос как туман, который проникает в кошмары Габриеля, обволакивает всех чудовищ и начинает сжимать объятия, отправляя их в небытие.
– Рейн, – отзывается Габриель. – Будь осторожна.
Сиденье перед нами пустует, и Мэдди начинает игру: она перекидывает ноги через спинку и повисает вниз головой, словно летучая мышь. Кажется, это ее развлекает, хоть и не нравится некоторым пассажирам из первого поколения, которые пялятся на нее. Я чувствую, они наложили на Мэдди клеймо. И на меня, и на Габриеля. Из‑за нашей молодости. Из‑за того, что к нам приближается смерть. Как будто мы виноваты в том, что родились в этом мире.
Тем не менее мне не хочется привлекать к нам внимание, особенно после того, как Вону удалось найти меня в парке аттракционов у мадам.
– Мэдди, – говорю я, – иди сюда, почитаем.
Мы читаем ее потрепанную детскую книжку, а потом брошюрку, лежащую в кармане сиденья перед нами. Мы читаем о том, сколько километров отделяют лучший отель от берега и где можно купить самые хорошие морепродукты. В конце концов это нам тоже надоедает, и мы возвращаемся к книжке. Только на этот раз Мэдди открывает ее на странице с карандашными каракулями. Она неспешно обводит каждую букву по очереди. Г‑Р‑Е‑Й‑С Л‑О‑Т‑Т‑Н‑Е‑Р. Потом переворачивает страницу, какое‑то время скользит пальцем по рисункам, а затем обводит и вторую надпись. К‑Л‑Э‑Р Л‑О‑Т‑Т‑Н‑Е‑Р. Я смотрю на адрес: дом находится на Манхэттене, всего в нескольких километрах от моего района. Случайное совпадение? Возможно, эта книга подержанная; допустим, Сирень получила ее в подарок от какого‑нибудь из клиентов мадам, у которого не оказалось наличных. Бартер за недолгое использование ее тела.
Но я все равно спрашиваю у Мэдди:
– Кто это?
Конечно, она не отвечает.
Автобус только‑только остановился, и его тормоза еще визжат. Но я уже расталкиваю Габриеля.
– Мы приехали!
Я тормошу его, словно если мы не побежим от этого автобуса к следующему, то никогда отсюда не выберемся. Следующий автобус довезет нас прямо до Манхэттена. Манхэттен! От этого слова по всем нервам моего тела разбегаются холодные мурашки, вызывая дрожь. Я чувствую, как на затылке волосы становятся дыбом. Не помню, когда я в последний раз испытывала подобное возбуждение.
А еще я стараюсь игнорировать ощущение, примешивающееся к моему радостному восторгу. Какую‑то мрачную тревогу, которая не покидала меня весь прошлый год и которая грозит превратить мою радость в смятение, а надежду – в страх.
– Габриель!
Он отмахивается от меня, бормочет:
– Слышу, слышу.
– Прости, – говорю я. – Прости меня. Но нам надо сходить прямо сейчас. Следующий автобус отойдет через десять минут, а это единственный пит‑стоп.
– А что такое пит‑стоп? – спрашивает он.
Мы уже плетемся по проходу. Габриель зевает, а я с трудом сдерживаю желание подтолкнуть его вперед.
– Не знаю, так мои родители говорили. Привал. Поход в туалет. Быстрый перекус.
Однако еда Габриеля не интересует. Пока мы стоим в ожидании следующего автобуса, мне удается уговорить его выпить немного теплой содовой. Банка трясется в руке Габриеля, и я хватаю его за кисть, чтобы унять эту дрожь.
Хочется верить, что на этом все закончится. А этот легкий тремор вызван остатками наркотика, выходящими из его крови. Я как раз собираюсь предложить выбросить пузырек, по‑прежнему лежащий в сумке, но тут приезжает автобус. Он останавливается со скрипучим прерывистым вздохом и открывает нам двери. Я опережаю всех, и к тому моменту, когда Габриель плюхается рядом со мной, уже сижу, зажав кулаки между подергивающимися коленями.
День близится к концу. Салон автобуса залит обжигающим желтым светом, словно мы оказались внутри галогенной лампы. Габриель щурится. Кожа у него бронзовая, тонкие волоски на руке светятся белым. Он проводит ладонью по изгибу подголовника переднего сиденья. Закусывает нижнюю губу – теперь она у него снова нормального розового цвета. Его тонкие темно‑каштановые волосы вьются, обрамляя лицо, словно превратились в маленькие копии моих собственных локонов.
Я смотрю, как двигается его ладонь: сначала вдоль края сиденья, потом в отдалении от него. Габриель рисует какие‑то узоры, прокладывает маршруты.
– Ты где? – тихо спрашиваю я.
– Плыву по морю, – отвечает он. – Вот тут воды Европы. – Я подаюсь к нему, пристроив подбородок у него на плече, и смотрю. – Вот Северное море, а здесь Германия. – Он ведет пальцем все ниже и ниже. – И Швейцарские Альпы.
Габриель вспоминает атлас Линдена. Я догадываюсь об этом по его мечтательному лицу. Он не во власти наркотиков, а поглощен чем‑то захватывающим. Он теряет связь с реальностью. Так бывает и со мной, когда я ухожу в грезы о том, каким прежде был мир и каким он должен быть.
– Я плыву по реке Рейн, – говорит он.
– А я с тобой? – спрашиваю я.
Сосредоточенное выражение покидает его лицо. Он смотрит на меня, и я убираю голову с его плеча.
– Ты повсюду, – отвечает он.
– Потому что Германии больше нет, – добавляю я. – И Швейцарских Альп – тоже.
Только узкие ручейки вместо бывшей большой реки… Габриель верно сказал: повсюду.
Нам не удается поспать. Мэдди, не привыкшая сидеть спокойно, начинает ползать под сиденьями. Точно так же, как в свое время переползала из палатки в палатку в парке аттракционов, крала ягоды, собранные в саду, и кусала клиентов за лодыжки.
Мы с Габриелем не пытаемся ее остановить. Она лишилась матери и молча смирилась с тем, что мы таскаем ее с собой, бесцеремонно будим и часами заставляем прятаться в темноте. У меня создается ощущение, что если бы мы отняли у нее эту единственную безобидную свободу, она закатила бы истерику. И, по правде говоря, я бы ее в этом не винила. Так что раздражение пассажиров меня нисколько не интересует. Впрочем, некоторые ничего против нее не имеют. Они говорят: «Привет, малышка» или «Какая необычная лента», имея в виду кусок туалетной бумаги, который она взяла на автостанции и превратила в довольно жалкий бант для волос.
Мне и самой еле удается сидеть спокойно. Я стараюсь не думать о Манхэттене, ведь тогда поездка покажется еще более долгой. Вместо этого пытаюсь сосредоточиться на открытой Габриелем странице из атласа Линдена. Франция, Люксембург, Бельгия и Нидерланды поднимаются друг над другом, словно ступеньки лестницы, идущей вдоль Ла‑Манша и Северного моря. Эти плоские картинки не могут в полной мере отразить все, что когда‑то находилось в той части Земли, где сейчас остались лишь волны.
Почему‑то от картинок мысли переходят к матери, которая была немного поэтом, немного мечтателем и полностью – ученым. Она носила на серебряной цепочке небольшой деревянный глобус размером с виноградину. Вырезал его мой отец. Когда мама нагибалась, чтобы поцеловать меня на ночь, подвеска раскачивалась и ударялась о мой подбородок.
Я вспоминаю, как поднимались мамины нахмуренные брови, когда она подносила к глазам какой‑нибудь сосуд с жидкостью. Она так много работала и была настолько этим увлечена, что порой ее голубые глаза меняли оттенок. Я помню, как беспокоилась о ней, помню о том, что порой она бывала слишком увлеченной или, наоборот, грустной. Что висящий у нее на шее глобус действительно давил на нее грузом всего мира, который она хотела спасти. Помню, как однажды нашла мать сидящей на нижней ступеньке: она молча смотрела на свои открытые ладони, словно они ее подвели.
Мэдди вылезает из‑под сиденья, прерывая мои грезы. Она карабкается по мне, придавливая коленом бедро и пихая локтем в живот, чтобы втиснуться между мной и окном. Я бы решила, что она тоже обрадована и возбуждена, как я, если бы не знала, что этого просто не может быть.
Будет непросто убедить брата принять Мэдди. Он захочет сбагрить ее в приют, и это станет для нее смертным приговором, из‑за уродства. Роуэн скажет, что она – не наша проблема. С другой стороны, может, он будет настолько счастлив видеть меня, что не станет ничего говорить.
А может, мое отсутствие приведет его в ярость. Мы никогда надолго не расставались, так что я не знаю, как именно он отреагирует. Я не знаю, как именно изменил его этот год. Неожиданной для меня становится и мысль о том, как прошедший год изменил меня.
– Мы что‑нибудь для тебя придумаем, – говорю я Мэдди.
Она смотрит на меня без всякого выражения, постукивая пальцем по губам. А потом отворачивается, прижимает ладошки к окну и смотрит, как наш автобус поднимается над океаном по мосту. Манхэттен уже виден вдали, весь серый, словно только что возникшая мысль.
Автобус останавливается у станции уже в темноте. Этот вокзал гораздо грязнее тех, где мы уже успели побывать. Неоновые лампы с трудом справляются со своей задачей: они заполнены крыльями от мотыльков. Ощущается навязчивый, неотступный запах океана и выхлопных газов, в ночи ревут грузовики, развозящие товары. Раньше брат водил их в дневное время. Занимается ли он этим по‑прежнему?
Конечно, сейчас по городу ездят и другие машины. Но о них я предпочитаю не думать.
Беглый взгляд на карту на стене подтверждает, что я не слишком далеко от дома. Дом! Это слово наполняет меня такой надеждой, что я не могу заставить себя произнести его вслух. Говорю только:
– Мы можем попасть туда уже сегодня.
Однако Габриель против. У нас достаточно денег, чтобы переночевать в мотеле напротив автовокзала. Неоновая буква «М» мигает, две последние вообще не горят. По его словам, это не идеальный выход, но все равно так безопаснее, чем рисковать и идти ночью. Он может не продолжать. Я прекрасно знаю, насколько опасной была бы подобная вылазка.
Я не сплю. Мэдди забирается под двуспальную кровать и прихватывает с собой приготовленный на случай экстренных ситуаций ручной фонарик, чтобы читать свою книжку.
Я сижу на подоконнике и смотрю, как луч маяка скользит по воде. По дыханию Габриеля ясно, что он тоже не спит, но от него не доносится ни звука. Я знаю, что Габриель вымотался и что он старается быть сильным, чтобы помочь мне выдержать это испытание.
– Тебе надо бы лечь, – шепчет он примерно через час. Приподнимается, заставив матрас заскрипеть. – Или что‑то не дает покоя?
Мне не дают покоя множество разных вещей. Мой брат. Каким он будет, когда я его увижу. Тошнотворное чувство страха, которое никак не желает проходить. Земной шар, висящий на шее у моей матери, и ощущение, что после ее смерти этот груз каким‑то образом перешел ко мне.
Я не знаю, как объяснить все это. Возможно, потому, что мне самой ничего не ясно. И поэтому, не ответив ни слова, ложусь в кровать рядом с Габриелем. Мы не забираемся под одеяло – состояние постельного белья вызывает сильные сомнения, а укрываемся собственной одеждой.
Габриель засыпает, и его дыхание выравнивается. Я какое‑то время прислушиваюсь к нему, пугаясь, когда ритм вдохов‑выдохов внезапно рвется или когда Габриель дергает рукой. Но, похоже, его сны не превращаются в кошмары. Сначала лежу на боку и поглаживаю его руку, отмечая, что мышцы у него больше не сведены. В конце концов затихаю и закрываю глаза, а когда открываю их, оказывается, что уже утро. Габриель пускает меня в душ первой. Когда я поворачиваю кран, трубы сотрясаются, из них льется вода рыжего цвета. Все вокруг становится рыжим, лишь мое обручальное кольцо продолжает сиять. К концу года, проведенного в особняке в качестве жены Линдена, я уже смутно помнила реальную жизнь; она скрылась от меня, заслоненная голограммами и яркими садами…
Однако это – мой дом, и, пытаясь промыть голову под тоненькой струйкой воды, я улыбаюсь.
Мы так близко от нашего района, что можем идти пешком. День ветреный и холодный, но настоящего мороза нет. Габриель интересуется, почему снег такой серый.
– Это не снег, – объясняю я ему, – это пепел от фабрик и крематория.
Может, не следовало настолько откровенно говорить о крематории, потому что Габиель ежится, и я замечаю, что он натягивает на лицо воротник, как маску.
– А его не опасно вдыхать? – спрашивает он.
– Ты к нему привыкнешь, – обещаю я.
– Люди дышат пеплом? – говорит он. – Теперь меня уже ничем не удивить.
– А вот и нет, – возражаю я. – Найдется чем. Пошли, я теперь точно знаю, где мы.
Беру его под руку и тащу к бетонной платформе над водой. Мэдди прижимается животом к ограждению, вытягивая руки. Пальцами нормальной ладони шевелит над водой.
– Мы с отцом постоянно сюда приходили, – говорю я. – А брат учил меня здесь удить рыбу. Вот тут.
Вода сейчас серая, бесцветная и, наверное, совершенно не подходит под картину, которую я рисовала Габриелю в тот памятный день. По его глазам я вижу, что он не слишком очарован.
– Больше ста лет назад тут был пролив Ист‑Ривер, – говорю я ему. – До того, как большую часть земли вокруг съела эрозия.
– А теперь это просто Атлантика? – спрашивает он.
– Совершенно верно, – отвечаю я.
Габриель, обожающий суда и саму идею плавания, мог узнавать о морях только по устаревшим картам и атласам из особняка. Сто лет назад территория нашей страны была почти вдвое больше. Часть земель испортили в ходе войны, но самые большие потери случились из‑за естественных причин – суша медленно разрушается и погружается в океан. Однако вместо того, чтобы читать Габриелю мрачную лекцию по истории, я показываю ему фигуру, стоящую посреди воды. Женщину, облаченную во все зеленое, с зубчатой короной на голове и с факелом в руке.
– Это – статуя Свободы, – объявляю я. – Ее можно разглядеть получше, если тебе охота опустить пять долларов в один из этих телескопов.
Во взгляде Габриеля, устремленном на статую, что‑то меняется.
– Я ее уже видел, – говорит он.
– В книгах? – спрашиваю я.
Он смотрит вдаль еще несколько секунд, а потом трясет головой, прогоняя изумление из глаз.
– Наверное. Должно быть, в приюте. Я почти не помню тех времен. Я был очень маленьким, когда меня отправили на аукцион.
Ему было девять лет, когда в приюте решили продать его с аукциона ради прибыли, чтобы всю оставшуюся жизнь Габриель прислуживал тому, кто даст за него больше денег. Он был маленьким, но к тому моменту прошло больше трети его жизни.
Может быть, Мэдди чувствует мою печаль, а может, и нет, но она хватает меня за руку и тащит прочь от воды. Пока мы идем дальше, я рассказываю ей про клубы черного дыма, вырывающиеся из конусообразных заводов. О том, что на фабриках производится все, что угодно, начиная с пластмассы и стали и кончая продуктами питания. Деревья здесь маленькие и чахлые, в основном – высаженные на тротуарах кедры. Это не ослепительные апельсиновые заросли вокруг особняка и не кроваво‑красные цветы из розария, но я все равно по ним тосковала. Я скучала по металлическому запаху здешнего воздуха. Скучала по множеству зданий. Тут всюду здания. Есть высоченные фабрики, есть многоквартирные дома, есть разваливающиеся кирпичные строения, и все это очень хорошо сочетается друг с другом. Словно старинная коричневая фотография большого города.
Среди отцовских книг были старые открытки со слайдами Манхэттена двадцатого века, снимки, сделанные с реки Гудзон. Их делали в сумерки, и края зданий сверкали, словно охваченные огнем, окна светились, как приборная панель, все теснилось друг к другу. Отец говорил, это был город, который никогда не спал. Но постепенно он разрушался. На более поздней открытке тот же городской пейзаж запечатлен в туманный день и выглядит уже не таким завершенным. И хотя Нью‑Йорк по‑прежнему остается самым оживленным и населенным местом, он – лишь призрак тех старинных фотографий.
Мы сворачиваем под уклон у кирпичного кратера, который был церковью в то время, когда мои родители ходили пешком под стол, и я чувствую, как в груди появляется тугой ком тревоги. Улица выглядит точно такой же, какой я ее оставила. Вот нежно‑голубой особняк в колониальном стиле с покосившимся крыльцом и высокий дуб, к которому мужчина из самого маленького дома привязывает свою тявкающую псину, считая, что это крошечное создание защитит его от воров. А вот трехэтажный кирпичный дом, где раньше жила соседская девочка. Ее окно было так близко от моего, что, если мы вытягивали руки, могли коснуться друг друга.
А за ее домом, конечно, мой.
Я вижу дом, и у меня перехватывает дыхание. Сначала от ликования, а потом от понимания. Потому что это уже не мой дом. Это скелет, обугленный до черноты. Окна разбиты, а те, что остались целыми, помутнели от какой‑то коричневой грязи.
Я могу лишь стоять и ошеломленно взирать на него. На эти «кости», где раньше жила наша семья. Входной двери нет, а ступеньки (я пересчитывала их каждое утро и каждый вечер: одна, две, три) усыпаны осколками стекла и чем‑то черным.
Это неправильно. Здесь все должно быть цветным. Но вдруг обугленная чернота становится ослепительно‑белой, а потом, всего на секунду, я вижу красные кирпичи, занавески из мешковины на окнах, и дом содрогается, делая глубокий вдох.
Чувствую, как у меня подламываются ноги, и чья‑то рука хватает меня за локоть, чтобы я не рухнула на тротуар, который рвется мне навстречу.
На лице что‑то прохладное и упругое. Я моргаю. Это Мэдди водит влажным листом по моей щеке. Она сорвала его с одного из вечнозеленых кустов, посаженных моей матерью, которым каким‑то образом удалось выжить под окнами кухни. Кусты умирают не так легко, как цветы, их можно выращивать практически где угодно. Брат говорил, что в этом они похожи на сорняки. Тем не менее после смерти родителей даже у Роуэна не хватило жестокости их выкорчевать.
Я сижу на верхней ступеньке, которая по утрам имела номер один, а по вечерам – номер три, и смотрю в неестественно голубые глаза Мэдди. В них стремительно разлетаются черные дрозды, несущиеся по небу. Мир постепенно становится четким. Знакомая улица, на которой я выросла. Хмурое небо. Безжизненные ветки, раскачивающиеся под порывами февральского ветра.
Я со стоном выпрямляю ноги и подношу ладонь к пульсирующей болью голове.
– Осторожно, – говорит Габриель, – тут стекло.
– Я отключилась, – мямлю я.
Хочу, чтобы это прозвучало как вопрос, но у голоса не хватает энергии на нужную интонацию.
– На несколько минут.
Габриель растирает мне плечо, пытаясь восстановить кровообращение. Его глаза потемнели от тревоги.
– Это неправильно, – говорю я.
– Вот, выпей.
– Я…
– Сахар поможет.
Он держит передо мной банку газировки, но я могу только тупо смотреть на нее.
– Не понимаю. Как…
Я не могу закончить фразу. Это слово кружится передо мной и разносится эхом: «Как, как, как…»
Габриель наклоняет банку и прижимает ее к моим губам. Секунду я давлюсь, а потом заставляю себя пить.
Я позволяю сахару и калориям проникнуть в мое тело. Я впускаю в себя силы и мысли. Спустя какое‑то время мне удается заставить себя повернуться и посмотреть на дом. Он настолько испорчен пожаром, что исчезли даже следы от плюща вековой давности.
– Ох, Роуэн, – шепчу я. – Что же ты наделал?
Я шагаю очень осторожно, распугивая тараканов, которые разбегаются и шуршат где‑то в тени. На кухне не видно ни следа от светло‑оранжевых обоев. Полосы линолеума – те, что еще остались на месте, – покоробились. Носок моей туфли натыкается на пустую банку, и та откатывается в горку пепла.
Нет, это не пепел. Бумага.
Я присаживаюсь на корточки рядом с холмиком мятой бумаги у дверного проема. От нее воняет бензином, а черный овал на стене подсказывает, что пожар начался отсюда. Я перебираю листочки в поисках того, который не рассыпался бы в пыль у меня в руках, – и наконец нахожу. Разворачиваю его и читаю слова, написанные между линеек:
«гибридные цветы
ресничка
яичная скорлупа и хлороформ
идеи сестры
тепличные газы
руки матери
сто дней
по‑прежнему ничего»
Фразы идут столбцом, словно хаотичные стихи сумасшедшего. Остальное вычеркнуто с явной досадой – ручка почти прорвала бумагу.
– Это написал мой брат, – говорю я.
Габриель приседает рядом и читает. Эти слова ничего не говорят нам обоим, но ему они не могут причинить такой боли, какую причиняют мне. Дело в том, что эта страница – одна из нескольких десятков. И, возможно, все страницы, собранные вместе, смогли бы прояснить ситуацию. Но я никогда не узнаю, так ли это.
Мой брат сжег свои слова. Для меня здесь нет никакого послания, потому что он не верил, что я вернусь и прочту его.
У меня кружится голова. Я позволяю Габриелю взять меня за руку и поднять на ноги. Сесть негде, я приваливаюсь к нему и осматриваю комнату. Для меня здесь ничего нет. Видно, что гостиная за порогом находится точно в таком же состоянии.
– Может, это был поджог? – высказывает предположение Габриель. – И твоему брату пришлось уйти.
Я понимаю, что он хочет меня подбодрить, но я слишком опустошена сейчас, чтобы позволить себе ложные надежды.
– Нет, уверена, это сделал он. – Мой брат умел быть безжалостным, когда защищал то, что ему принадлежит. Как‑то зимой он на несколько дней оставил мертвого сироту лежать на нашем крыльце как предостережение тем, кто захочет к нам вломиться. Он не допустил бы, чтобы его выгнали из дома против его воли. – Он не собирался возвращаться и считал, что я не вернусь тоже.
– Но зачем было сжигать дом? – спрашивает Габриель.
У меня нет ответа.
Я помню мать, окутанную светом. Свет и оттенки неба. На бечевке от воздушного змея она развешивала голубых стеклянных голубков на кухонном окне. Своеобразный музыкальный мобиль. У нее был такой мелодичный голос: я сидела на кухонном столе и выдувала через пальцы мыльные пузыри, а ее слова журчали, как ручей. «Всегда заботься о брате. Он не такой сильный, как ты».
Помню, как похихикала над этой нелепостью. Роуэн был сильнее меня. Конечно, сильнее! Он всегда был выше, он пригибал ветки деревьев, чтобы я могла сорвать самые красивые осенние листья. Он держал удилище, когда на крючке билась пойманная рыба, не отпускал его и не давал потеряться в океане. Я сказала все это, а мама ответила: «Это другая сила, моя хорошая. У тебя – своя».
Громкий скрип выводит меня из задумчивости. Я узнаю его – скрипит последняя перед дверью доска в подвал.
– Мэдди, стой! – кричу я. – Там опасно!
Но девочка открывает дверь и спускается в темноту. Мы с Габриелем идем за ней. У нее остался фонарик, прихваченный в мотеле, и теперь она размахивает им на ходу. Я удивляюсь тому, что ступеньки выдерживают наш вес, но, похоже, подвал уцелел.
Одна ступенька, две, три, четыре. С каждым шагом мне приходится бороться с надеждой. Может, внизу меня кто‑то будет дожидаться? Может, мой брат еще здесь? Усилием воли я отказываюсь от надежд и начинаю гадать, почему мать сказала мне те слова. Кажется, я была тогда совсем маленькой, потому что мои босые ноги помещались в кухонную мойку – я стояла там, и у меня между пальцев струилась вода. Я это помню. А еще – запах какой‑то выпечки. И то, как красиво смотрелись стены, когда свет падал на них под определенным углом.
Записка Роуэна шуршит в кулаке. Я складываю ее и прячу в карман.
Габриель держит меня за локоть: наверное, боится, что я снова отключусь и упаду. Сойдя с последней ступеньки, Мэдди начинает водить фонариком. Я инстинктивно тянусь к шнуру, который включил бы верхний свет, но, конечно, электричества здесь нет.
Беру фонарик и первым делом направляю луч в угол комнаты, где по‑прежнему стоит кровать. Мы с братом спали на ней, сменяя друг друга каждый час, чтобы охранять друг друга в течение ночи. Потом собираюсь с духом и перемещаю луч к крошечному холодильнику: он пустой, дверца открыта, тока нет. Переведя свет в другой угол, я замечаю нечто гораздо более пугающее, чем пустота, которую ожидала увидеть.
Крысы. Десятки крыс, они валяются повсюду. На спине, на боку. Некоторые – в лужицах крови, другие разложились почти полностью. И все они мертвые. А между ними рассыпаны сгнившие стебли и увядшие лепестки. Я прихожу в такой ужас, что даже не слышу реакции Габриеля.
Брат изобрел собственную отраву, чтобы справляться с досаждавшими нам крысами, но я видела только, как этот яд убивал по одной или две за раз.
А еще тут цветы. Лилии, съежившиеся, словно земляные черви. Цветы из маминого сада. Каждую весну я предпринимала новую попытку, покупая семена на распродажах в Манхэттене и даже в цветочных магазинах другого штата, куда ездил с доставками брат. Единственные семена, которые я не отваживалась трогать, те, что моя мама держала в особом мешочке, в ящике своего туалетного столика. Они принадлежали ей, и мне казалось, я не имею права их сажать.
Вспоминаю, что положила их между страницами ее блокнота и закопала на заднем дворе с остальными вещами, которые мы с братом хотели уберечь от воров.
Задний двор! Я вожу фонариком, пока не нахожу лопату, спрятанную под лестницей, а потом быстро поднимаюсь наверх. Пробегаю через гостиную, стараясь не смотреть, во что превратился письменный стол отца, и плетеное кресло, и диван, на котором едва просматриваются остатки узора из маргариток.
К тому моменту, когда Габриель находит меня на заднем дворе, я уже наваливаюсь на лопату, взрезая землю. Он помогает мне, хоть и не знает, что именно мы ищем; а я по рыхлости почвы понимаю, что искать поздно, все исчезло.
Брат кое‑что оставил в сундуках, которые мы с ним закапывали. Возможно, вещей было слишком много, чтобы забирать их туда, куда он отправился. Или он счел их ненужными. Одежда, лабораторные халаты родителей, отцовские очки, нелетающий бумажный змей, пожелтевшие книги о войне и любви, географический атлас двадцать первого века, тоже отцовский.
Я копаюсь в кусочках моего детства, в книгах, которые родители читали, чтобы ненадолго отвлечься от работы, и не обращаю внимания на воспоминания и боль, которые поднимаются вместе с пылью, потому что мне нужно найти нечто более важное.
– Что ты ищешь? – спрашивает Габриель.
Он помогает мне, аккуратно разворачивая и складывая одежду, открывая шкатулку для ювелирных украшений, которая оказывается пустой. Даже подвеска в виде глобуса исчезла. Надеюсь, брат не продал мамины бусы и кольца, хотя надеяться на что бы то ни было сейчас глупо.
Дата добавления: 2015-09-18 | Просмотры: 397 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 |
|