АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
VIII. Священный лес
Кип покидает поле, где работал саперной лопаткой. Он держит перед собой вытянутую левую руку, будто поранился.
Через огород — детище Ханы — с пугалом из креста и подвешенных на нем жестяных банок из-под сардин он идет вверх по направлению к вилле и теперь уже держит ладони чашечкой, как будто заслоняет пламя свечи. Хана встречает его на террасе. Он берет ее за руку, и божья коровка, обогнув ноготь его мизинца, быстро переползает на ее запястье.
Девушка возвращается в дом, так же вытянув перед собой руку.
Проходит через кухню.
Поднимается по ступенькам.
Пациент поворачивает голову, когда она входит. Хана подносит руку с божьей коровкой к его ступне, и насекомое начинает свой долгий путь по его телу, огибая морские просторы белой простыни, — яркое красное пятнышко, которое ползет по неровно застывшей вулканической лаве.
* * *
В библиотеке Караваджо случайно сталкивает локтем с подоконника блок взрывателя, когда поворачивается на радостный крик Ханы в коридоре. Блок, кажется, повисает в воздухе — столь быстро Кип успевает подхватить его, пока тот не грянулся на пол.
Караваджо опускает свой взгляд на лицо Кипа, а молодой человек шумно переводит дух.
Вдруг он понимает, что обязан этому смуглому парню жизнью.
Теряя свою робость в присутствии пожилого человека, Кип начинает смеяться, стискивая в руках коробку с проводами.
Караваджо запомнит этот бросок. Он может уйти, уехать домой, никогда больше не увидеть Кипа, но ни за что не забудет его. Спустя годы в Торонто при выходе из такси он придержит дверь перед собирающимся занять машину каким-нибудь индусом и будет думать о Кипе.
А теперь Кип просто смеется, глядя на лицо Караваджо и дальше вверх на потолок.
* * *
— Я знаю все о саронгах, — Караваджо покрутил рукой в сторону Кипа и Ханы. — Я встречался с индусами на восточной окраине Торонто. Я грабил один дом, и оказалось, что он принадлежит индийской семье. Они проснулись и выскочили из спальни, замотанные в этих тканях, саронгах, — они прямо в них и спали, и это меня заинтриговало. Мы побеседовали, а потом они уговорили меня примерить саронг. Я снял всю свою одежду, переоделся, и вдруг они схватили меня и выставили полуголым за дверь.
— Ты это не придумал? — Она усмехнулась.
— Обижаешь!
Она знает его достаточно хорошо и почти поверила. Когда Караваджо занимался своей «работой», он всегда оставался человеком. Вламываясь в дом во время Рождества, он раздражался, если замечал, что календарь открыт не на той странице. Он часто разговаривал с животными, которые оставались одни в доме, цветисто обсуждал проблемы питания и давал им большие порции еды из холодильника. Зверушки платили благодарностью, радостно встречая его в следующий раз, когда он наносил в этот дом повторный визит.
* * *
Она идет с закрытыми глазами вдоль книжных полок в библиотеке и вытаскивает наугад книгу. Это сборник стихов. В середине между разделами находит чистую страницу и начинает писать.
«Он говорит, что Лахор — древний город. Лондон по сравнению с Лахором достаточно молод.[84] Я говорю, что родилась в еще более молодой стране. Он говорит, что у них давным-давно знали порох. Еще в семнадцатом веке на картинах, изображающих придворную жизнь, рисовали фейерверки.[85]
Он небольшого роста, чуть повыше меня. Он всегда серьезен, но улыбка у него обаятельная. У него твердый характер, но он этого не показывает. Англичанин говорит, что это один из „священных“ воинов. Но у него особое чувство юмора, более буйное, чем предполагают его манеры. Вспоминается: „Я перезвоню ему утром“. О-ля-ля!
Он говорит, что в Лахоре тринадцать ворот, названных именами тамошних святых или императоров либо по направлению, куда они ведут.
Слово „бунгало“ происходит от „Бенгалия“?…»
* * *
В четыре часа дня Кипа опустили на привязных ремнях, напоминающих отчасти парашютную подвеску, отчасти альпинистскую обвязку, в яму. Он оказался по пояс в грязной воде, рядом с бомбой «Эсау». Она имела длину около трех метров и уткнулась носом в ил у его ног. В коричневой воде он обхватил бедрами металлический корпус бомбы — почти так же, как, он видел, делают солдаты с женщинами в уголках танцевальных площадок на военных базах. Когда устают руки, он опускает их на деревянные распорки на уровне плеч, которые устроены, чтобы мокрая земля не обваливалась в колодец. Саперы выкопали яму вокруг этой смертоносной туши и установили деревянную опалубку до того, как он прибыл на место. В 1941 году начали появляться «Эсау» с новым взрывателем типа Y. И это была вторая такая бомба, с которой ему пришлось иметь дело.
На предшествующих семинарах и совещаниях английские саперы признали, что единственное правильное решение при обезвреживании такого взрывателя — нейтрализация его. Это была огромная бомба. Почему-то ее поза напоминала Кипу страуса. Жидкая грязь, устилавшая дно колодца под холодной водой, не давала должной опоры ногам, а, напротив, засасывала их, и он медленно погружался. Предвидя подобную ситуацию, перед этим он снял ботинки, потому что они наверняка застряли бы в глине, и позже, при подъеме, от резкого движения он мог бы сломать лодыжки.
Кип приложил левую щеку к металлическому корпусу, пытаясь почувствовать тепло, сконцентрировавшись на тоненьком лучике солнца, который проникал в эту яму шестиметровой глубины и падал на его шею. То, к чему он прижался, могло взорваться в любую минуту, когда дрогнет тремблер и огонек ринется в запальный стакан взрывателя. У него не было ни магического, ни рентгеновского луча, который сказал бы, когда крошечная капсула разобьется, когда проводок перестанет дрожать. Эти маленькие механические семафоры были похожи на перебои в сердце или апоплексический удар у человека, который только что в невинном неведении пересекал улицу впереди вас.
В каком городе это все тогда происходило? Он даже не помнит. Он услышал голос и поднял голову. Харди передал ему оборудование в походном мешке, привязанном к веревке, и подождал, пока Кип перекладывал разные зажимы, щипчики и прочие инструменты в многочисленные карманы своей гимнастерки. Он мурлыкал песенку, которую пел Харди, когда они ехали в джипе на место:
«Сменился караул у Букингемского дворца —
Гулять ведет красотка Маргарита молодца».
Кип вытер головку взрывателя и начал лепить из глины чашечку вокруг нее. Затем открыл банку и налил в эту чашечку жидкий кислород. Для надежности он обмотал чашечку изолентой. Теперь снова надо ждать.
Между ним и бомбой оставалось так мало места, что он уже чувствовал изменение температуры. Если бы то было на поверхности земли, он бы мог пойти погулять и вернуться минут через десять. А здесь, в замкнутом пространстве колодца, приходится стоять рядом с бомбой, совсем близко, почти в обнимку, и каждый из них двоих ждет, кто первым сделает ошибку. Как-то капитан Карлайл работал с жидким кислородом в шахтном стволе, и вдруг всю яму охватило пламя. Его быстро подняли вверх, но в ремнях уже висело безжизненное тело.
Где он был? Лиссон Гроув? Олд-Кент-Роуд?
Кип погрузил в грязную воду, а потом приложил шерстяную тряпочку к металлическому корпусу в тридцати сантиметрах от взрывателя. Она не прилипла, стало быть, нужно еще подождать. Когда шерстяная тряпочка прилипнет, это означает, что часть корпуса вокруг взрывателя замерзла, и можно начинать работу. Он еще подлил кислорода в чашечку.
Круг инея разрастался, и радиус его заметно увеличился, но Кип не спешил. Еще несколько минут. Он посмотрел на бумажку, которую кто-то приклеил изолентой к бомбе. Утром они получили новые комплекты специального оборудования для всех саперных подразделений. Туда была вложена эта «инструкция», над которой они все хохотали.
«Что является основанием для взрыва?
Если принять человеческую жизнь за X, риск за Y, а ожидаемый ущерб от взрыва за V, логично предположить, что, если V меньше, чем X, деленное на Y, бомбу следует взрывать; но если V, деленное на Y, больше, чем X, необходимо приложить усилия, чтобы избежать взрыва на месте.»
Кто написал эти глупости?
Он уже провел в этом колодце наедине с бомбой более часа, продолжая подливать жидкий кислород. На уровне плеча, справа от него, был шланг, через который в яму накачивали нормальный воздух, чтобы у него не закружилась голова от избытка кислорода. (Он видел, как солдаты, опохмеляясь, «лечили» кислородом голову.)
Он снова приложил тряпочку к корпусу бомбы, и на этот раз она прилипла. У него было около двадцати минут, после чего температура «пускового» комплекта деталей в бомбе станет расти. Но теперь взрыватель заморожен, и можно начинать удалять его.
Он провел ладонями по корпусу бомбы, чтобы убедиться, нет ли где разрывов. Погруженная в воду часть ее должна быть безопасна, но кислород мог воспламениться, если войдет в контакт с открытым взрывчатым веществом. Ошибка Карлайла была как раз в том, что этого он не проверил. «Х, деленное на У…» Если там были разрывы, следовало применять жидкий азот.
— Эта бомба весит почти тысячу кило, сэр. «Эсау», — послышался голос Харди сверху. — Маркировка: пятьдесят, в кружочке, В. Скорее всего, имеет два блока взрывателя. Но мы думаем, что второй, возможно, не действующий. О'кей?
Они вдвоем обсуждали все это раньше, еще до спуска Кипа в яму, но такие вещи требуют подтверждения, которым лучше не пренебрегать.
— Подключи меня к микрофону, а сам уходи.
— Есть, сэр.
Кип улыбнулся. Он на десять лет младше Харди и не англичанин, но тот был счастлив в рамках армейской дисциплины. Другие солдаты обычно колебались, прежде чем назвать его «сэр», но Харди всегда громко и с энтузиазмом выкрикивал это слово.
Он должен работать быстро, чтобы захватить взрыватель, пока детали скованы льдом.
— Ты слышишь меня? Свистни. …О'кей, я слышал. Наливаю последний верхний слой кислорода. Пусть он пузырится еще тридцать секунд. Потом начинаю. Освежаю заморозку. …О'кей, я собираюсь выкрутить… о черт, сломалось.
Харди внимательно слушал и все записывал. Записи были необходимы на тот случай, если что-то пойдет не так и ахнет взрыв. Кип мог погибнуть от крошечной искры, блеснувшей в облаке испаряющегося кислорода. Да и мало ли какой сюрприз мог быть заложен врагами в сложной конструкции? Другому саперу, которому придется работать с такой же бомбой, нужно будет учитывать альтернативные решения.
— Я использую гаечный ключ. — Кип достал его из кармана гимнастерки. Ключ был холодный, и пришлось потереть его в руках. Он начал извлекать блокирующее кольцо. Оно легко выкручивалось, и он сообщил об этом Харди.
— «Сменился караул у Букингемского дворца…» — насвистывал Кип. Он вытащил блокирующее кольцо, затем установочное кольцо и выпустил их в воду. Он чувствовал, как они медленно кружили возле его ног. Это все займет еще четыре минуты.
— «Связать свою судьбу с солдатом хочет ли она?
Ведь надо знать, что жизнь солдат опасна и трудна!»
Он громко пел, стараясь согреться. Грудь болела от холода. Он попытался отодвинуться от стылого корпуса бомбы. Поднял руки вверх, к шее, куда все еще попадал солнечный луч. Потом потер их, чтобы снять грязь, жир и иней. Было трудно достать гильзу, чтобы захватить головку. Затем, к его ужасу, головка взрывателя отломилась и отлетела.
— Плохо, Харди. Головка взрывателя полностью оторвалась. Ответь мне, о'кей? Остальная часть конструкции его утоплена в корпусе. Я не могу до нее добраться. Мне не за что ухватиться.
— На сколько еще хватит заморозки? — Харди был прямо над ним. Прошло всего несколько секунд, но он уже прибежал сюда.
— Еще минут на шесть.
— Вылезайте, сэр, и мы взорвем ее.
— Нет, передай мне еще кислорода.
Он поднял руку и почувствовал ледяную канистру, которую Харди незамедлительно спустил в яму.
— Я выпущу по капле эту мерзость в открытый механизм взрывателя — туда, где отвалилась головка. Потом врежусь в металл. Буду откалывать куски, пока не смогу за что-нибудь ухватиться. Теперь уходи, я буду обо всем говорить.
Он едва сдерживал ярость по поводу случившегося. Кислород — мерзость, как они его называли, — разлился по всей его одежде и шипел, когда попадал в воду.
Он подождал, когда появится иней, и начал срезать долотом куски металла.
Еще подлил кислорода, еще подождал и начал срезать глубже.
Когда лезвие притупилось, он оторвал кусок от гимнастерки, положил между металлом бомбы и рабочим концом долота, потом ударил в торец рукоятки долота молотком. Только эта тряпица защищала его жизнь от гибельных искр. Но худшая проблема заключалась в том, что у него закоченели пальцы. Они не гнулись и ничего не чувствовали.
Он продолжал отбивать металл по краям вокруг оторвавшейся головки. Снимал его слоями, надеясь, что заморозка примет этот вид хирургического вмешательства. Долото нельзя направить прямо: существует опасность задеть ударный капсюль, который воспламенит запальный стакан взрывателя.
Это заняло еще пять минут. Харди не ушел, а стоял над ямой и подсказывал ему, сколько еще будет действовать заморозка. Но на самом деле никто из них точно не знал этого времени. Перед тем, как головка взрывателя оторвалась, они замораживали другую часть; а температура воды, хотя и низкая, была выше температуры металла.
Потом он что-то увидел. Контакт цепи колебался — тоненький серебряный усик. Как бы до него дотянуться! Кип попытался снова согреть руки, потирая их.
Он выдохнул, застыл на несколько секунд и игольчатыми плоскогубцами разрезал проводок надвое до того, как снова вдохнул. Он с трудом ловил воздух, а мороз побежденного металла обжег его руку. Бомба была мертва.
— Взрывателю конец. Запальный стакан выведен из строя. Поцелуй меня.
Харди уже крутил ворот лебедки на подъем, а Кип пытался вцепиться в веревку; но ему это плохо удавалось, ибо закоченели все мышцы. Он чувствовал резкие рывки тали и с каждым разом все сильнее обвисал на кожаных ремнях, которыми был обвязан. Он чувствовал, как его ноги вылезали из тисков липкой грязи, как его доставали, словно древний труп из болота. Его небольшие ступни показались из воды. Синий и коричневый — какое любопытное сочетание цветов… Он потихоньку появлялся из ямы на солнечный свет — сначала голова, потом торс…
Он висел там, медленно вращаясь под вигвамом из шестов, которые держали блок. Харди обнимал его и одновременно расстегивал ремни подвески, высвобождая грудь, талию, бедра…
Вдруг он увидел огромную толпу, которая наблюдала за ним с расстояния метров в двадцать, слишком близко, что было очень опасно; в случае взрыва они могли бы погибнуть вместе с ним и Харди. Сержанту, конечно, было не до того, чтобы предупреждать и осаживать их.
Они молча наблюдали за ним, за индийцем, который склонился на плечо Харди и вряд ли мог сам дойти сейчас до джипа со всем своим оборудованием — инструментами, и канистрами, и одеялами, и переговорным устройством, провода от которого все еще змеились вокруг бесшумно, будто прислушиваясь к тишине в яме.
— Я не могу идти.
— Только до джипа. Еще несколько метров, сэр. Я соберу все наше имущество, не волнуйтесь.
Они немного постояли, потом медленно пошли. Толпа молча расступилась, давая дорогу. Люди смотрели на его смуглую кожу, босые ноги, мокрую гимнастерку, наблюдали за его измученным лицом, которое не узнавало и не воспринимало ничего.
Когда они дошли до джипа, Кипа начало трясти. По глазам больно ударило отражение света от ветрового стекла. Харди пришлось поднять его и устроить на пассажирское сиденье в джипе.
Когда Харди отошел за вещами, Кип медленно стянул мокрые брюки и завернулся в одеяло.
Потом сел. Он так замерз и устал, что даже не в силах был отвинтить крышку термоса с горячим чаем, который стоял рядом с ним на сиденье. Он подумал: «Мне, кажется, и не было страшно там. Я был только зол — из-за моей ошибки или из-за того, что в механизме мог оказаться сюрприз. Как реакция зверя на опасность, когда убежать нельзя и следует защищать себя».
И он понял теперь, что только Харди продолжает видеть в нем человека.
Когда стоит жаркий день, каждый обитатель виллы Сан-Джироламо моет себе голову — сначала керосином, чтобы избежать появления вшей, а потом водой.
Кип лежит на спине. Его волосы разметались, глаза закрыты от яркого солнца, и он кажется удивительно беззащитным сейчас. В нем чувствуется робость. Когда он принимает такую позу, то больше похож на мифическое существо, чем на человеческое. Хана сидит рядом, уже почти высушив свои темные волосы. В такие моменты он рассказывает ей о семье и о брате в тюрьме.
Он садится, перебрасывает волосы вперед и начинает вытирать их полотенцем по всей длине.[86] А она, глядя на него в эти мгновения, представляет себе всех мужчин Азии, их такие же неторопливые движения, как у него, их спокойную, неспешную цивилизацию. Он говорит о священных воинах, а она ощущает, что он — один из них, суровый и видимый, останавливающийся только в эти редкие минуты, когда ярко светит солнце, когда он может быть беззаботным и неофициальным.
Его голова теперь откинута к столу, и солнце сушит волосы, которые рассыпались, напоминая колосья, перевесившиеся через край соломенной корзинки странно-забавной формы.
Хотя он из Азии, но в последние годы, в войну, словно бы приобрел английских родителей и, как подобает послушному сыну, следует их правилам.
— А мой старший брат считает меня дураком за то, что я доверяю англичанам. — Кип поворачивается к ней, в глазах поблескивают отражения солнечного дня. — Брат говорит: «Когда-нибудь у тебя откроются глаза». Азия все еще несвободный континент, и мой брат в ужасе от того, как легко мы бросаемся в войны, в которые ввязываются англичане. Мы всегда спорили с ним, потому что не сходились во мнениях. Он все время повторял: «Когда-нибудь у тебя откроются глаза».
Сапер произносит это, подражая разговорной манере брата. Его глаза плотно закрыты.
— Я возражаю ему, например, так: Япония — часть Азии, а ведь известно, сколь жестоко японцы обращались с сикхами в Малайе. Но мой брат словно не слышит этого. Он твердит, что англичане и теперь вешают сикхов, которые выступают за независимость.
Она отворачивается от него, прижав сложенные руки к груди. Опять вражда, вечная вражда в мире. Нескончаемая. Непреходящая… Она идет в дом, в его прохладу и темноту, чтобы посидеть с англичанином.
Ночью, когда она распускает пучок его прически, этот мужчина становится похож совсем на другое созвездие, руки тысячью экваторов раскиданы по подушке, волны его волос качают ее в его объятиях. Она держит в руках индийскую богиню, пшеницу и ленты. Когда он наклоняется над ней, волосы струятся вниз. Она может обмотать ими свое запястье. Когда он двигается, она не закрывает глаза и видит в темноте палатки, как вспыхивают то там, то сям маленькие электрические искорки в его волосах.
Кип всегда двигается не наобум, а вступая в отношения с чем-нибудь: стенами, зелеными изгородями, террасой. Он бегло просматривает все окружающее пространство. Даже глядя на Хану, он видит детали ее исхудавшего облика не сами по себе, а на фоне пейзажа за ней. Так же он наблюдает и за полетом коноплянки, охватывая вниманием не только птичку, но и в широких рамках то пространство, в середине которого она трепещет, поднявшись в воздух. Он прошел всю Италию, очищая ее от мин, и глаза его повсюду стремились замечать все предметы — кроме того, что было живым и недолговечным.
Единственное, к чему он никогда не присматривался, — это к самому себе. Кипа не интересовала ни его расплывчатая тень в сумерках, ни собственная рука, протянувшаяся к спинке кровати, ни его отражение в окне, ни то, что они о нем подумают. За годы войны он понял, убедился, выучил наизусть: единственно и абсолютно надежный и безопасный предмет — он сам.
Он проводит вечера с англичанином, который напоминает ему ель, виденную в Англии, в саду лорда Суффолка на краю утеса, смотрящего на Бристольский залив. У этой ели была больная ветка, тяжелая от старости. Ее поддерживало, как подпорка, другое дерево. Ель стояла там, будто страж, и, несмотря на дряхлость, угрюмость, корявую кору, в ней чувствовалось внутреннее благородство, словно она помнила, кому обязана этой поддержкой.
У него нет никаких зеркал, а тюрбан свой на голове он укладывает в саду, глядя на мошек на деревьях. Он заметил у Ханы пряди со следами хирургических ножниц. Ему знакомо ее дыхание, когда она кладет голову ему на грудь, на ключицу, где кость делает кожу немного светлее. Но она думает, что если спросит его, какого цвета у нее глаза, он не сможет ответить, хотя и обожает ее. Он засмеется и попытается угадать, но если она, черноглазая, закроет глаза и скажет, что они зеленые, он поверит ей. Он может внимательно смотреть в глаза, но не отмечать, какого они цвета. И пища, которую он ест, для него больше средство к существованию, чем что-то особенное, имеющее вкус или температуру, аромат или аппетитный внешний вид.
Когда кто-то говорит, он смотрит на губы, а не на глаза и их цвет, который, как ему кажется, постоянно меняется в зависимости от освещения в комнате или времени суток. Ему нравится определять характер по губам. Он считает, что губы открывают некоторые интересные черты характера из всего спектра личности собеседника — от самодовольства до неуверенности. У бессердечного они темнее, а у нежного светлее… А вот по глазам этого не понять. По глазам можно составить себе неправильное мнение о человеке и обмануться. Он собирает все впечатления, как частички изменяющейся гармонии. Он видит Хану в разное время и в разных местах, когда у нее меняется голос, или настроение, или даже красота — похоже на то, как силы морской пучины убаюкивают спасательную шлюпку или властно распоряжаются ее судьбой.
* * *
У них появился обычай вставать с зарей и обедать при последнем дневном свете. По вечерам зажигали только одну свечу перед постелью английского пациента или лампу, наполовину наполненную керосином, если Караваджо удавалось добыть его. Но коридоры и другие комнаты лежали во мраке, словно захороненный город. Обитатели виллы привыкли ходить в темноте, с вытянутыми руками, на ощупь определяя свой путь. «Нет больше света. Нет больше цвета», — часто напевает в такие минуты Хана. С привычкой Кипа прыгать по ступенькам, опираясь одной рукой на перила, надо кончать. Она представила, как он в очередной раз поднимает ногу и случайно попадает в живот Караваджо, который возвращается домой.
* * *
Хана задула свечу в комнате английского пациента на час раньше обычного. Сняла свои теннисные туфли, расстегнула платье на шее, потому что очень жарко, закатала до локтей рукава. Милый беспорядок.
На главном этаже этого крыла здания, кроме кухни, библиотеки и разрушенной часовни, имеется еще застекленный внутренний дворик. Четыре стеклянные стены и стеклянная дверь, через которую можно попасть туда, где есть закрытый колодец и полки с засохшими растениями, которые когда-то буйно цвели в теплой комнате. Этот внутренний дворик все больше и больше напоминал ей какую-нибудь книгу, раскрытую в том месте, где между страницами лежит засушенный цветок, или что-то такое, на что можно бросить вскользь взгляд, проходя мимо, но никогда не обязательно заходить.
Было два часа ночи.
Каждый из них проник на виллу через разные входы: Хана — со стороны часовни по тридцати шести ступеням, а он — с северного дворика. Войдя в дом, он снял с руки часы и положил их в альков на уровне груди, где жил маленький святой — покровитель этого госпиталя на вилле. Она не увидит фосфорического циферблата.
Он уже снял ботинки и был только в брюках. Фонарь, привязанный к предплечью, выключен. В руках ничего нет. Он прислонился к темной стене прихожей, словно растворился в ней. Постояв немного во мраке, этот худой смуглый мальчик в темном тюрбане, с браслетом-«кара», который свободно висит на запястье, проскальзывает через внутренний дворик.
Он прошел на кухню, почувствовал в темноте собаку, поймал ее и привязал веревкой к столу. С полки взял банку сгущенки и вернулся к застекленному четырехугольнику внутреннего дворика. Провел рукой по основанию двери и нащупал маленькие подпорки. Вошел и закрыл за собой дверь, изловчившись в последний момент поставить эти подпорки снова на место — на случай, если Хана знает о них.
Потом он залезает в колодец. На глубине около метра там есть перекладина, и вполне крепкая. Он опустил за собой крышку и согнулся там, воображая, что они играют в прятки и она как раз теперь ищет его. Он начинает сосать сгущенку.
* * *
Хана знала: от него можно ожидать чего-нибудь в таком духе. Войдя в библиотеку, она зажгла фонарик на своем предплечье и прошла к полкам, которые возвышались от пола до потолка. Дверь, ведущая сюда из здания, закрыта, поэтому в коридорах никто не увидит свет. Только если Кип будет снаружи, то может заметить ее через двустворчатую дверь.
Она медленно идет, время от времени останавливаясь, ища среди итальянских книг, преобладающих на полках, какую-нибудь случайно купленную былыми хозяевами виллы английскую книгу, которую она может почитать своему пациенту. Ей нравились эти книги в итальянских переплетах, фронтисписы, цветные иллюстрации, защищаемые папиросной бумагой, их запах; даже хруст, когда вы открываете их слишком быстро, как бы ломая невидимые косточки…
Она снова останавливается.
«Пармская обитель».[87]
«Если я справлюсь со своими трудностями, — сказал он Клелии, — я нанесу визит в этот живописный уголок Пармы, а вы не соблаговолите ли запомнить имя: Фабрицио дель Донго.»
* * *
В дальнем углу библиотеки на ковре лежал Караваджо. В темноте ему казалось, что левая рука Ханы излучает свет сама по себе, будто намазана фосфорной смесью, и его по-разному отражают переплеты книг, темные волосы, ткань ее платья и закатанный рукав на плече.
* * *
Он вылез из колодца.
* * *
Круг света диаметром около метра, который исходил от ее руки, на несколько мгновений исчез, и Караваджо показалось, что между ними пролегла целая долина тьмы.
Она взяла под мышку книгу в коричневом переплете. Когда она двигалась, одни книги появлялись, другие исчезали.
Девочка, безусловно, повзрослела. И сейчас она нравилась ему больше, чем в то время, когда он лучше понимал ее, когда она была всего лишь милой доченькой своих родителей. То, какой она была сейчас, было ее решением, она сама решила сделать себя такой. Он чувствовал: если бы встретил Хану где-нибудь на европейской улице, девушка показалась бы ему знакомой, но он бы ее не узнал. В ту ночь, когда он пришел на виллу и впервые увидел ее здесь, он был шокирован, но постарался не показать этого. В ее аскетическом лице, которое показалось ему холодным, была резкость.
Теперь он понял, что за последние два месяца привык к ней, именно к такой, какою она стала. Он с трудом верил, что ему нравилось ее преображение. Несколько лет назад он пытался представить себе, какой она станет взрослой, и наделял ее будущий образ качествами, взращенными на питательной среде ее тогдашнего окружения. Тогда ему грезилась отнюдь не эта прекрасная незнакомка, которую он мог любить еще больше, потому что она была сделана совсем не из того, что он ей пророчил.
Она лежала на диване, повернув фонарь к себе, чтобы было удобно читать. Через некоторое время подняла голову, прислушиваясь, и быстро выключила фонарь.
Может, она почувствовала, что не одна в этой комнате? Караваджо знал, что он шумно дышит и что ему трудно сдерживать свое дыхание — не самые подходящие качества для человека с его профессией, верно?
Свет зажегся на мгновение — и снова быстро погас.
Затем все в комнате пришло в движение, кроме Караваджо. Он слышал шум вокруг себя и удивлялся, что его не трогают. Здесь был этот парень из Индии.
Караваджо встал, прокрался к дивану и протянул руку туда, где лежала Хана. Ее там не было. Когда он выпрямился, его схватили за шею и потащили назад и вниз. В лицо ударил свет, оба тяжело вздохнули и повалились на пол. Рука с привязанным к предплечью фонарем все еще крепко держала его за шею. Потом в пучке света появилась босая женская нога, промелькнула мимо лица Караваджо и остановилась на горле лежащего рядом Кипа. Зажегся еще один фонарь.
— Попался, попался!
Двое с пола смотрели на силуэт Ханы над ними. Девушка приговаривала:
— Попался, попался. Я знала, что Караваджо будет здесь, и все подстроила.
Она сильнее прижала ногой шею Кипа.
— Сдавайся! Признавайся…
Караваджо начал выбираться из тисков Кипа, весь потный, без сил, чтобы бороться. Свет двух фонарей теперь был направлен на него. Ему как-то надо было встать и выползти из этого ужаса.
Признавайся.
Девушка смеялась. Ему необходимо успокоиться, прежде чем он что-нибудь скажет, иначе голос задрожит; впрочем, они вряд ли будут слушать, они слишком возбуждены своим приключением. Он освободился от рук Кипа и, не говоря ни слова, вышел из библиотеки.
* * *
Они снова остались вдвоем в темноте.
— Ты где? — спрашивает она. Потом быстро двигается. Он лежит так, что она спотыкается о его грудную клетку и падает ему в объятия. Она кладет руку ему на кадык, затем прикасается губами к его губам.
— Сгущенка! Во время нашего поединка? Сгущенка? — Она прижимается ртом к его потной шее, как бы желая испробовать его на вкус, в том месте, где недавно была ее нога. — Я хочу видеть тебя.
Он поднимает руку, к которой прикреплен фонарь, и видит ее — на лице полосы грязи, волосы влажные от пота и растрепанные. Она усмехается, глядя на него.
Его руки скользят вверх по ее рукам и теплыми чашечками обхватывают ее плечи, будто прирастая к ним. Куда бы она ни отклонилась сейчас, он будет с ней. Она подалась всем весом назад, проверяя, последует ли он за ней, удержат ли его руки ее от падения. Но вот он и сам падает рядом, изворачиваясь так, что ноги мелькают в воздухе, только его руки и губы с ней, остальное тело — словно хвост богомола. Фонарь все еще держится на его левой руке.
Она наклоняется, целует и слизывает капельки пота с его запястья. Он зарывается лбом во влажность ее волос.
Потом он вдруг устремляется в поход по библиотеке, свет от снова включенного фонаря отскакивает, прыгает во все стороны. Он чувствует себя в безопасности в этом помещении, потому что целую неделю проверял его на наличие мин, и теперь здесь просто комната, а не зона или территория. Он ходит по ней, размахивая рукой, освещая то потолок, то лицо Ханы, когда проходит мимо нее, а девушка стоит на спинке дивана, глядя вниз на его блестящее стройное тело.
В следующий раз, проходя вдоль дивана, он видит, что она наклонилась вниз и вытирает руки о платье.
— Но я достала тебя, достала, — говорит она нараспев. — Я могиканин с Дэнфорс-авеню.
Потом она едет на нем верхом, а свет от ее наручного фонаря мечется по корешкам книг на самых верхних полках, ее руки поднимаются вниз и вверх, когда он кружит ее, и она падает вперед, хватаясь за его бедра, затем слетает вниз, освобождаясь от него, ложась на старый ковер, который все еще сохранил запах весенних дождей. На ее руках пыль и песок. Он опять наклоняется над ней, она тянется и выключает фонарь на его руке.
— Я победила. Согласен?
Он еще ничего не сказал с тех пор, как вошел в комнату. Он делает головой жест, который она так любит: то ли кивок, то ли обозначение возможного несогласия. Он не видит ее — мешает свет ее фонаря. Когда Кип выключает его, они теперь равны в темноте.
Только один месяц Хана и Кип спят вместе, открывая, что любовь есть целая страна с могучей цивилизацией, что можно любить, лишь думая о нем или о ней.
«Я не хочу, чтобы меня трахали. Я не хочу трахать тебя.»
Где он или она научились этому в свои годы, никто не знает. Может, от Караваджо, который разговаривал с ней по вечерам о своем возрасте, о нежности к каждой клеточке того, кого любишь, которая приходит тогда, когда ты понимаешь, что смертен. А это суждено понять каждому. Раньше или позже — зависит от обстоятельств. Вторая мировая война в Европе кончилась. Душа человека — не географическое понятие. И смерть может бросить свою холодную тень на человека в любом возрасте.
Желание парня угасало только в глубоком сне в объятиях Ханы. Для полного удовлетворения и ему было нужно нечто большее, чем волшебный свет луны или темпераментная работа тела.
Весь вечер он лежал, прислонившись к ее груди. Она напомнила ему, как приятно, когда тебя почесывают, ее ногти кругами похаживали по его спине. С этим удовольствием он знаком давно благодаря няне. Покой и умиротворение, которые Кип помнит из детства, шли от нее. Не от матери, которую он любил. Не от брата или отца, с которыми он играл. Когда он был испуган и долго не мог заснуть, няня понимала ребенка и успокаивала, кладя руку ему на спину. Она, приехавшая из Южной Индии и совершенно чужая в Пенджабе, жила с ними, помогала по хозяйству, готовила и обслуживала их, воспитывала своих собственных детей, успокаивала и его старшего брата, когда тот был маленьким, и, возможно, знала характер каждого малыша в семье лучше, чем настоящие родители.
Это была обоюдная привязанность. Если Кирпала спрашивали, кого он больше любит, то он называл сначала няню, а потом уже маму. Ее успокаивающая любовь значила для него больше, чем кровная или сексуальная. Как он поймет потом, всю свою жизнь вне семьи он искал именно такую любовь. Платоническую близость другого человека — платоническую, и лишь иногда сексуальную. Он будет взрослым, когда осознает это в себе, когда сможет всерьез спросить себя сам, кого он любит больше, и ответит на этот вопрос без детской непосредственности, не сразу, а после глубоких размышлений.
Только один раз он почувствовал, что сумел принести такое же облегчение нянюшке, хотя она уже понимала, что он ее любит. Когда умерла ее мать, она вдруг сразу состарилась. Она проползла в свою маленькую комнату для прислуги и упала на кровать. Он тихо лежал рядом с ней, разделяя ее горе, а няня дико рыдала. Он видел, как она собирала свои слезы в маленький стакан, который держала у лица. Завтра ей нужно будет взять это с собой на похороны. Он сел возле ее скрючившегося тела, девятилетний мальчик, положил руки ей на плечи и, когда она затихла, вздрагивая время от времени, начал царапать ее спину сквозь сари, потом отогнул ткань и принялся почесывать обнаженную женскую кожу — так же, как сейчас применял это нежное искусство к миллионам клеточек белой кожи канадской девушки Ханы, в этой палатке, в 1945 году, над маленьким городком средь холмов Италии, где встретились их континенты.
Дата добавления: 2015-02-06 | Просмотры: 687 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |
|