АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Где же в таком лабиринте искать Сертог?

Прочитайте:
  1. Вопрос: Как функционировать в таком состоянии?
  2. КАТАКОМБЫ
  3. Кто будет искать?
  4. Но, что же делать с друзьями и родственниками в таком случае?
  5. ЧТОБЫ ПРЕОДОЛЕТЬ ГНЕВ, ИЗУЧИТЕ ГЛАВЫ В ТАКОМ

 

Уго это ничуть не заботило; самое главное – обустроить лагерь и сделать все как надо. Подготовить снаряжение, набросать заметки, наснимать фотографий для спонсоров, успокоить Карима и дать ему точные инструкции на время своего отсутствия, затем – отыскать следы экспедиции 1913 года.

Уго никогда не халтурит. Но в горах ему следует поступать так, как обычно: стремиться к вершине и всему, что обычно ждет его за ней. Итак, его будущая книга и фото для спонсоров. А впрочем, чем он займется – после? Он до сих пор не имеет об этом ни малейшего представления.

Прежде всего многих за вершиной ждало нечто совсем иное: смерть, например. И многие об этом знали и спокойно считали, что это – в порядке вещей, или становились фаталистами. Поэтому, если нужно, написанием книг, съемкой фотографий для спонсоров и их продажей занимались другие. Они от этого имели даже больший успех.

И потом – ему было любопытно и почти тревожно. Впервые Уго не знал, куда идет, не понимал, что его ожидает. Это был дополнительный риск, и он почти опьянял его. Обычно опасной для него могла быть только сама гора, но уж эти опасности Уго знал наизусть.

Он прекрасно умел дозировать опасность – так, чтобы любой риск служил его целям. Как, например, в подобном восхождении: стрекало смерти могло быть единственной причиной успеха там, где все другие доводы потерпели бы крах. В этой опасной игре нужно иметь много хитрости и нельзя ошибиться в себе.

Но что делать, когда цели больше нет?

Снимки для спонсоров заняли много времени. Уго истощил всю свою изобретательность. Он работал над своими снимками так, как другие торгуют вразнос на тротуарах, или выпускают глупейшие газетенки с пустыми сериалами, или собирают мины, единственное назначение которых – калечить несчастных, то есть не думая, иными словами – профессионально. Однако Кариму этого тоже не понять.

Уго, пьющий минеральную воду; Уго, завязывающий шнурки на ботинках; Уго в своей чудесной куртке – превосходный пошив; Уго, заправляющий пленку в свой фотоаппарат – умнейшая техника, dixit [80] реклама (он один знал, что речь идет о пленке); Уго, открывающий банку с пивом (она – под давлением, и струя пива с силой выплескивается на палатку); Уго, пробующий готовое блюдо; Уго, закуривающий сигарету бывалого путешественника; Уго, смотрящий на часы, которые за тысячу лет собьются не больше, чем на сотую долю секунды (там, где узнавать время, пусть даже с точностью до получаса, не имеет никакого смысла); Уго, отправляющий по радиотелефону (оттуда, откуда никто никогда не звонил) банальные фразы и бессмысленные сообщения. Столько фрагментов иллюзорной «повседневной жизни», бессмысленность которых удвоена тем, что он перенес их сюда – туда, где им нечего делать.

Фотографии, конечно, снимает Карим. У этого парня – бездна талантов.

В общем‑то Уго немного стыдно перед Каримом. Его единственный недостаток: слишком много веры, и он – возможно, даже больше, чем в ислам, – слишком сильно верит в ценности, которые представляет собой Уго; потому‑то он и не может отрешиться от них, отделить их от Уго. Кариму надо научиться этому, научиться отрешенности.

Ему бы следовало стать буддистом,[81]улыбаясь, подумал Уго. Но западные буддисты приспособили к себе идею отрешенности и понимают ее на свой лад: они сделали из нее дополнительное оружие в войне, которую они ведут в надежде на успех, тогда как прежде всего им следовало бы отказаться от самого понятия успеха, даже если он – всего лишь их внутреннее ощущение. По крайней мере Карим не стремится к успеху. Уго, впрочем, тоже: для него это уже пройденный этап.

Но Карим также околдован знаками, которые посылает ему мир Богатства и Счастья: всеми этими блондинками с чересчур безупречным бюстом, английской обувью, швейцарскими часами и немецкими машинами, той вненациональной музыкой, что всегда звучит рядом с ними, и теми мужчинами и женщинами, которых выдвигают вперед, чтобы продать все это: такими, как Уго, и другими, во всем похожими на него, – красивыми, загорелыми, чаще всего молодыми, богатыми и талантливыми. Настолько околдован, что темнокожий, аскетически худой Карим, с его испещренным пятнами лицом и кривым носом, никак не мог догадаться, что сам он в сто раз талантливее, чем те люди, перед чьими образами он так преклонялся, не зная, что на самом деле таких, как они, не бывает, что все они – обычные смертные, которые так же потеют от страха, изнывают от тоскливой тревоги, а иногда рыдают по ночам и не раз уже задумывались о самоубийстве.

Когда – часам к одиннадцати – свет для фотографирования стал слишком резким, Уго с Каримом отправились на поиски следов экспедиции Клауса. Их базовый лагерь должен был быть где‑то здесь неподалеку; ни одно другое место, повыше, для него не годилось. Но вокруг – совершенно пусто: ничего, кроме ледника, который продвинулся вперед, сполз метров на сто, ну, может, чуть дальше. Где же искать? Карим и Уго двинулись наудачу, каждый – в свою сторону, и принялись, как придется, блуждать по моренам среди неустойчивых шатающихся камней и присыпанных снегом сверкающих лезвий пирамид кальгаспор.

Первым кое‑что обнаружил Карим. Что‑то блестело на льду; может быть, это был просто отблеск кусочка кварца. Во всяком случае, что‑то привлекло его взгляд: сияние, которое било не с поверхности ледника, а пробивалось изнутри, из какого‑то углубления, и однако, оно шло с верхушки хрупкого, нелепого пьедестала – ледяного сталагмита, поддерживающего маленькую серебряную ложечку. Карим подозвал Уго. И правда странно. Металл и солнце растопили весь лед вокруг, оставив нетронутой только эту тонкую колонну‑подпорку, и ложечка – явный парадокс! – была одновременно погружена в лед и вынесена наверх. Они стали шарить вокруг и отыскали другие – банальные и хватающие за душу – следы их присутствия: ржавые консервные банки, шесты от палаток, обрывки шерсти… но это занятие уже наводило на Уго тоску. От одной мысли о судьбе этих людей ему было не по себе; и, как обычно, он не видел другого средства сбежать от этого, кроме одного: действия. Он решает завтра же пойти на разведку: надо же изучить будущий маршрут.

Уго осматривает в бинокль склоны горы. Куда делся тот плавный ровный снежник, по которому поднимался Мершан? На этом самом месте нет ничего, кроме разорванного трещинами ледника: суровых и очень опасных сераков. В общем, это не слишком удивляет Уго: в Альпах то же самое – гладкие склоны лет через пятьдесят превращаются в скопление острозубых ледяных глыб. Или наоборот. Ледопад не подходит для восхождения альпиниста‑одиночки; остается только Гургл – этот кулуар и в самом деле очень похож на Бернинский, но он вовсе не такой отвесный и узкий, как об этом писал Мершан. Ничего удивительного: Уго часто замечал, что альпинисты в своих рассказах нередко преувеличивают – и почти помимо своей воли. Сколько «вертикальных склонов», «неприступных пиков», «абсолютно гладких стен», «чрезвычайно сложных проходов» были впоследствии пройдены без особого труда! Возможно ли, что все они были только химерой? А может, скорее, все дело просто в словах?

Стоит только сказать: «Этот пик – неприступен», чтобы у кого‑то тотчас появилось желание и силы его покорить. И наоборот – достаточно сказать: «Эта вершина – проста», как трудности исчезают словно по волшебству. Да, все дело только в словах, ибо человек живет не на Земле, он живет в пространстве слов. Вот почему одно лишнее произнесенное или непроизнесенное слово изменяет горы.

Уго изучает Гургл в бинокль. Здесь нет камнепадов: с одной стороны, в этот кулуар никогда не заглядывает солнце; с другой – камни, отрывающиеся от верхних склонов под действием чередования тепла и холода, вызванного подтаиванием льда, скатываются стороной по второму кулуару и проваливаются в вертикальную трещину на ледопаде. Об этом свидетельствует серая полоса, заметная, несмотря на непрекращающиеся разрушения в зоне ледопада: она ведет вниз и быстро теряется где‑то внутри ледника.

И потом, подниматься по этому кулуару будет легко: снег здесь надежный и плотный.

Во времена Мершана все было иначе. Такой кулуар означал большую работу: на вырубку маршрута уходили часы, тысячи высеченных ступеней. Сегодня – лишь несколько стальных клиньев, которые просто вбиваются в его поверхность.

Карим окликает его во второй раз. Он снова что‑то нашел. Это – всего лишь лоскут ткани, наверное, обрывок палатки.

Ничего не значащие следы.

В высокогорье Уго занят своим делом. Ему некогда размышлять; его не терзает тревога: ничего похожего на то, дурманящее, как наркотик, смятение, какое всегда охватывает его на городских задворках. Опасность влечет за собой необходимость действовать, а действие устраняет вопросы. Все – на своем месте, там, где ему и следует быть; а когда слова «страдание» или «счастье» не имеют больше смысла, Уго наконец‑то чувствует себя дома.

Да, как всякое человеческое существо, Уго живет в пространстве языка. Но порой ему хочется переехать, и только горы позволяют ему приоткрыть дверь в иной мир.

Уго собрался в дорогу и двинулся в путь: тяжелый рюкзак, в обеих руках – альпенштоки, а к рюкзаку прицеплены клинья: два ледовых крюка – «снаряды», как их сейчас называют. Он идет медленно, опасаясь попасть в расщелину. Именно они – самый большой риск для одиночки: не крутые, технически сложные проходы, а вот такие склоны, на которых идущие в связке новички ничего не боятся, а Уго знает, что здесь он целиком отдан на милость любой, самой маленькой скрытой под снегом трещины.

Уго не захватил с собой фотоаппарат. И поплатился: Карим тотчас его окликнул:

– Hay, Hugo! You forgot your camera.[82]

– No, Karim, I didn't. I don't take it. No photos.[83]

– Но… твои спонсоры? Им нужны снимки! А как ты докажешь свое восхождение? Тебе же никто не поверит…

– Да, Карим, ты прав. Они нужны спонсорам. Поэтому они их и не получат.

– Не понимаю.

– Я знаю, что ты не понимаешь. Я сам не уверен, что понимаю. Не беспокойся! Я знаю, что делаю, даже если на самом деле не слишком понимаю, что…

Уго запнулся и замолчал. Карим, не знал уже, что и думать.

– Видишь ли, это – как горы: там ты всегда знаешь, что тебе нужно делать. И мне точно известно, что я не должен делать эти фотографии. Конечно, я обещал. Но они сами столько всего всем обещают и никогда не держат слова… Я полагаю, что я – гораздо меньший обманщик, чем они.

Карим бросил на него неодобрительный взгляд, но промолчал. И пожелал Уго удачи, когда тот в последний раз обернулся.

Опираясь на обе палки, Уго делает огромный крюк, обходя те места, где просевший снег выдает скрытую под ним пропасть, как и те, где меняется цвет или плотность снежного наста. Нужно уметь вчитываться в самые ничтожные признаки. Его ведет инстинкт, но он знает: недостаточно доверять одному инстинкту, потому что абсолютно невидимые «ямы» встречаются не так уж редко.

Краевая трещина задает ему трудную задачу. Уго кладет на землю рюкзак и пересекает препятствие, а потом устанавливает постоянную страховку: двадцать метров веревки пяти миллиметров в диаметре. Из кевлара. Ультрамодной и ультрадорогой, но зато и самой легкой и крепкой. Один из его обожателей – у Уго имеется свой фан‑клуб – работает в исследовательской лаборатории НАСА. Специально для него он изготовил не только эту кевларовую веревку, а еще и титановые зажимы‑самоблокаторы, приспособленные к ее необычному диаметру. У него в рюкзаке – сто метров такой веревки, да еще сто метров обычной альпинистской – семимиллиметровой, выдерживающей рывок внезапного падения.

Он не спеша продолжает подъем. Кулуар – не отвесный. По левой стороне в самых подходящих местах (там, где скала выглядит наиболее надежной) Уго устанавливает крепеж для страховки: два крюка, или один скальный крюк, или один ледовый, каждый раз пропуская через них веревку. Иногда он обвязывает веревкой какой‑нибудь скальный выступ, сначала испытав его на прочность. Его семимиллиметровая веревка – оранжевая и флюоресцирующая: так он может быть уверен, что легко отыщет свою страховку. Будет нужно – он ее где‑нибудь бросит, если будет убежден, что там ее не слишком засыплет снегом.

Он всегда должен иметь возможность спуститься: даже в метель, даже ночью, даже если у него совсем не останется сил. Единственное, что его беспокоит: если снега навалит слишком много, ему, возможно, придется ждать, пока кулуар очистится от свежевыпавшего снега. Ладно, там будет видно. В этих‑то вопросах Уго разбирается.

Поздним утром он достиг смешанного участка: лед и скалы. И везде оставлял мотки веревки: каждый – по пятьдесят метров.

А вот и гребень. Вот Кар.

Это фон Бах дал ему такое имя. Впрочем, перевал ничем не напоминал ни сероватый известняк цирков Карвендела, ни долину Кама на Эвересте, окрещенную так Мэллори,[84]ничем не походил он и на ущелья, оставленные Уэльсу в наследство древними ледниками. Единственной объединявшей их общей чертой было то – довольно странное – впечатление бесконечности и в то же время замкнутости, которое они производили.

А там, за перевалом, уже поднималась стена Сертог. Уго удивлен: ребро Шу‑Флер,[85]пройденное в 1913 году, выглядит трудным, даже очень трудным – слишком трудным для экспедиции 1913 года.

Другая сторона склона, по которому он должен спуститься, чтобы добраться до Кара, более крутая; это – скалистая и довольно высокая стена. Уго выбрал заметный издалека контрфорс[86]и установил там страховку. Она как раз доходит до низа этой скалы; а оттуда – еще двадцать метров и краевая трещина до самого ледника. Уго спускается в Кар и устраивает палатку – в месте, которое кажется самым надежным: в стороне от возможного схода лавин, прямо посередине цирка.

Второй лагерь Мершана, должно быть, находится где‑то рядом.

Он оставляет в палатке принесенные им припасы и снаряжение, включая печку и спальник. Рюкзак теперь совсем легкий. И намечает дальнейший путь: единственный, который, похоже, подходит для одиночки – тот же, что и в 1913 году.

Первая ночь на высоте. У Уго немного побаливает голова. Это – нормально: ему еще нужно акклиматизироваться.

Возвращение на следующий день проходит гладко и без проблем. Карим рад его снова увидеть. Они обнимаются. Карим молился за него. Уго доволен, что удалось найти такой надежный маршрут. Он боялся, что придется пробираться по ледопаду и бороться с такими опасностями, где слишком велика роль случая. Вечером он выпьет полбутылки калифорнийского вина и в шутку предложит его Кариму; тот, разумеется, откажется.

Они оба привыкли к подобным шуткам, ставшим уже привычным ритуалом. Так проявлялась их неподдельная дружба.

Уго уже дважды поднимался по Гурглу в свой следующий лагерь. Он оставил там припасы, снаряжение, веревки, горючее для печки. Это – самое важное: он знает, что может выдержать несколько дней без еды, но не без питья. Он должен чувствовать себя в безопасности. Наконец он рискует забраться повыше – но пока еще не на вершину: лучше устроить еще один склад на высоте – на контрфорсе. А потом, чтобы получше акклиматизироваться, взбирается на Сильверхорн – великолепный снежный гребень. Оттуда уже можно разглядеть весь маршрут целиком: ребро Шу‑Флер, седловина Ветра, другое ребро, ведущее на самый верх, и золотой «жандарм». Сама вершина скрыта за этой золотой скалой.

Ночь полнолуния в Каре. Призрачные тени горных вершин ложатся на ледник, сливаясь с островерхими ледяными глыбами сераков.

Луна светит ясно, Уго просыпается и выходит из лагеря. Он движется вдоль огромных поперечных трещин, даже не включая свой налобный фонарь. Снег скрипит, когда он пробивает наст «кошками».

Рассвет застает его у подножия контрфорса. Его надо пройти быстро, осколки упавших сераков показывают, что тут по правому кулуару сходят лавины. Выше он будет в безопасности.

Вон там. Надежная скала: камни и снег, смешанный участок. Как раз то, что нравится Уго. Он легко проходит его – без труда «переплывая» с одного скалистого «островка» на другой. И скоро горизонт распахивается во всю ширь. В центре Гималаев клубится далекая синяя туча, вглядываясь в которую Уго тщетно старается угадать силуэты знакомых гор. Он поднимается быстро. Он чувствует себя в форме. Уго доволен, он знает, что такое радость, какую испытывает каждый человек, занятый своим делом, – та самая радость, какая знакома и флейтисту, и машинистке, и жнецу. Иногда он переводит дыхание, останавливается, вонзает в снег ледоруб и, опираясь на него обеими руками, оборачивается назад: весь мир лежит у его ног – нагой и пустынный, каким он был до появления человека. Уго ощущает себя Адамом: этот мир, весь мир, который он может сейчас обнять одним взглядом, принадлежит ему. Он прокладывает пути и дает имена.

За исключением тех имен, что дали задолго до него: вон там, у него за спиной, остался расцвеченный яркими красками Сильверхорн, он сияет как Альпенглех из его детства.

Но Лица он пока не заметил.

Уго проходит склад со своими припасами.

Ребро Шу‑Флер и правда опасно: карниз очень ломкий. Он поражен до глубины души. Конечно, сегодня, при его нынешнем снаряжении, это – детская игра. Но в 1913 году…

Днем он добирается до небольшого перевала, он называет его Коллю. Скальная стена образует тут выступ, почти нависая над котловиной. Он берется за ледоруб и принимается освобождать площадку от мешающего ему льда и снега, из‑под которых внезапно показываются обрывки серой, присыпанной снегом ткани.

Уго становится страшно. Вот так. Этого он и боялся. Никакой это не Коллю, это – четвертый лагерь Мершана. Он снимает рюкзак и подходит ближе.

Стоит ему потянуть полотно, как оно тут же рвется. Он продолжает чистить снег ледорубом. Потом – скалывает лед. Вскоре он, еще не видя, уже угадывает, что ждет его там внутри, подо льдом. Он вытаскивает кусочки перкали, она рассыпается в пыль.

Уго не раз уже видел в горах погибших; одни ломали кости, падая с высоты в сотни метров, других собирали по частям: без разбора, не пытаясь понять, что складывается в мешок. Падение – и раздробленные ударом, разорванные на куски тела, размозженные черепа, распоротые животы, вывернутые внутренности, изуродованные лица: ужас этого зрелища в некоторой степени уравновешивал ужас смерти. Подавляя отвращение, он нарочно смотрел им прямо в лицо, он хотел быть уверенным, что способен справляться с другими смертями. Но он не ожидал того, что сейчас увидел: прекрасно сохранившиеся, легко узнаваемые лица Георга Даштейна и Максимина Итаза. Они – совершенно спокойны, красивы, лоб пересекает едва заметная морщинка озабоченности. Глаза Даштейна открыты; Итаз же как будто спит.

Они умерли от изнеможения, здесь, в своей палатке: замерзли, навсегда устремив глаза навстречу какой‑то непостижимой тайне. И вот этот опустошенный, лишенный какого бы то ни было беспокойства, не искаженный ни болью, ни восторгом искупленья, этот безмятежный, ничего не выражающий взгляд был хуже всего. Словно они, подумал Уго, ускользнули от агонии, не почувствовав приближения конца; они как будто уснули, мирно почив в своей постели; и одна эта мысль лишает смысла постигшую их судьбу.

Уго остановился, задумавшись. Он, который никогда не колебался, теперь колеблется. Другого места здесь не найти. Слишком поздно, он не может идти дальше: ему придется ночевать рядом с ними.

Но нет, он предпочитает спуститься по фронтальной стене. Что ж, тем хуже, возвращаться этим путем – тяжело. До поздней ночи он устанавливает и связывает страховки в неверном свете закрепленного на каске фонарика, который качается в такт его движениям, шаря по голым скалам.

Он правильно сделал. С раннего утра повалил снег. Уго проснулся от завывания ветра. Настоящая буря; а что бы с ним стало там, наверху, лицом к лицу с двумя трупами?

Двигаться дальше было нельзя: Уго остается только одно – сидеть и мечтать, размышляя о странностях жизни. В любой критической ситуации, даже в сердце бури, Уго всегда сохранял драгоценную способность думать о чем‑нибудь постороннем – о себе. Его жизнь – сама по себе загадка, и то, что люди принимали ее как данность, всегда его изумляло. Он хорошо помнил свое детство:

 

Лицом к солнцу, –

 

так Уго прожил всю свою юность после переезда к zio.

Окна гостиницы zio выходили на запад, к склонам горы, увенчанной высокой снежной шапкой: ее серые стены были исчерчены горизонтальными полосами скальных пород и вкраплениями более светлых пятен – снежников и ледников, – которые поднимались чуть выше редких, обглоданных баранами травяных склонов; поначалу это зрелище ничего ему не говорило, но затем мало‑помалу он начал привыкать к нему и тогда постепенно научился замечать малейшие изменения.

Он быстро забыл свой убогий бидонвилль и почти уже не помнил другой картины, кроме той, которую каждый вечер наблюдал на закате из окна своей спальни. По крайней мере этот вид был его собственностью, которую никто бы не подумал у него оспаривать. Дядюшке с тетушкой – zio и zia – не было до гор никакого дела, так как им всегда было чем заняться, и ребенок прекрасно это понимал; туристы же обращали свои взоры к иным вершинам, острые пики которых сверкали на другой стороне долины; а когда деревенские жители уверяли их, что нет, им, конечно же, никогда не приходила в голову нелепая мысль подняться туда, горожане, похоже, начинали невероятно волноваться. Что до него, те редкие дни, когда ему выпадал случай перемещаться по долине (он тогда был совсем еще маленьким мальчиком), в общем, снабжали его разными вариантами все той же картины, которую он избрал своей собственностью, и на его взгляд, варианты эти были куда менее интересны. Словом, он один владел ключом этой тайны и мог бы раскрыть ее, если бы вспомнил об этом (в сущности, лишь сейчас, у подножия Сертог, во время своего вынужденного бездействия, он наконец мог припомнить, как произошло его открытие): сидя, у себя в комнате, он, одинокий ребенок, каждый вечер играл, переставляя стул с места на место, отчего линии гор в экране окна тоже передвигались; и так он научился любить их не как отвлеченно красивое зрелище, а как собственный личный мир.

Эта картина (при хорошей погоде он, несмотря на любые препоны, старался найти предлог, чтобы обязательно увидеть ее) пленяла его так сильно, потому что каждый вечер у него на глазах творилось одно и то же чудо: закатное солнце, садясь за горы, окутывало своим сияющим нимбом вершины Альпенглех, которую итальянцы называют enrosadira. Он завороженно смотрел на эту волшебную феерию восторженными глазами ребенка, кем он и был, но тут примешивалось и кое‑что другое: все более глубокое знание избранной им картины, любовь, которую никто не смог бы ни понять, ни разделить вместе с ним – никто, кроме него, не сумел бы оценить неуловимой тонкости этих изменений. Это зрелище никогда не бывало одним и тем же, но понимал это он один. Конечно, он был слишком наивен и почти совершенно не осознавал своего блаженного счастья, – но то, что никто не был способен разделить с ним его радость, Нечего не отнимало от нее, скорее наоборот – добавляло.

Поначалу он не понимал обязательной связи между своим вечерним праздником и тем спектаклем, который давался на следующее утро, когда наступающий день опять расцвечивал долину новыми красками – точно напротив вчерашнего зрелища, на той стороне, где высились далекие вершины Саск делле Нуве, те самые, что, кажется, так восхищали туристов. Но постепенно он догадался – более или менее. Солнце заходило каждый вечер – как весна, которая возвращалась каждый год: но кто говорит, что это – одна и та же весна; так почему же солнце должно оставаться все тем же, прежним? Так же, как времена года, которые всегда сменяют друг друга, день – каждый раз разный, и чтобы понять это, он, мальчик, почти каждый вечер (по крайней мере если погода позволяла) усаживался на свой стул поудобней и принимался следить за медленно наползавшей тенью его горы.

Каждый вечер, сидя на стуле у окна своей спальни, он присутствовал при настоящей трагедии: тень побеждала свет. Он выучил наизусть каждый этап наступления темноты: сначала она заливала поля пшеницы, потом – высокогорные пастбища, тропинку, водопад, ручей, сосновый лес и поляну (не видя ее, он мог понять, что она там есть); потом поднималась еще выше – к альпийским лугам, туда, где угадывались очертания замка, и дальше – осыпи, гребень горы, снега… И еще выше, до самой вершины Саск делла Круск; а в самом конце он наслаждался сверканием ледника Альпенглех: тот был последним, и только он один не становился добычей тени – она не могла пожрать его, он как будто умирал собственной смертью; но и тот потом медленно угасал: сначала розовел, затем наливался тьмой и становился фиолетовым; тогда как все остальное давно уже было затоплено чернотой. И он всегда надеялся, что вот сейчас что‑нибудь или кто‑нибудь остановит наступление тени. Но каждый раз обманывался в своей надежде и решил, что это потому, что тень всегда движется различно: из‑за облаков, конечно; но еще потому (и это наблюдение было гораздо тоньше), что дни были разными. И в самом деле, ребенок заметил, что тень никогда не движется одинаково – это зависело от погоды; а в самые суровые зимы даже случались дни, когда солнце вовсе не заходило в деревню… Тогда он заключил, что на тень можно влиять. Наверное, это – просто? Нужно только быть сильным и храбрым – таким, как он.

И однажды вечером он отправился в путь. Он решил никому ничего не говорить, а чтобы быть сильным, взял с собою краюху хлеба, луковицу и дядюшкину флягу с вином, которую zio доверял ему нести за ним, когда надо было подниматься в луга.

Он бодро зашагал по хорошо знакомой тропинке; но на этот раз – шел быстрее, потому что время торопило. Скоро должен был начаться закат, солнце уже почти висело над гребнем горы, а он знал, что нельзя позволить ему исчезнуть, как это всегда бывало.

Он старался сохранять спокойствие и не оборачиваться каждую минуту, чтобы узнать, кто из них отстает – он или солнце. Ему казалось, что, если он не будет время от времени смотреть прямо на солнце, оно воспользуется этим, чтобы сбежать от него, и потихоньку спрячется за гору. Но граница тени оставалась все время позади. Он вышел из деревни, когда тень еще лежала на плоских и голых после покоса полях и уже поглотила соседний поселок напротив; а сейчас она оказалась возле леса: деревня умерла, все ее жители – умерли, когда их покинуло побежденное солнце. Ради них он должен идти дальше; ради спасения всего мира!

Он прибежал на луг, задыхаясь; цветы потеряли яркость, краски их сделались мягче – луга уже золотил закат. Никогда еще он так быстро не бегал. Альпенглех гордо плыл в вышине, а тень уже затопила все внизу, будто озеро смерти, откуда не выныривала наверх ни одна вершина. Ему надо было держаться как можно ближе к солнцу, поэтому он не свернул в ущелье, ведшее к леднику, а пошел прямо в гору. Камни обдирали ему ноги; задул ветер – как всегда в этот час, когда наступавшая тень быстро охлаждала воздух и между зоной жизни и зоной смерти бились порывы ветра, сражаясь между собою так же, как свет и тьма. Его гора была увенчана солнечным нимбом, снежная шапка сияла золотом – тем самым золотом, за которым он гнался: это было то золото, которое солнце укрывало в горах и защищало до последнего вздоха на леднике Саск делла Круск.

Но теперь граница тени поднималась быстрее. Он обернулся: огромное красное солнце почти касалось гребня горы напротив. Ребенок добрался туда, куда никто никогда не забирался, потому что в горах нечего было делать; они никого не интересовали, кроме разве что господ, наезжавших из города в странных смешных костюмах, которые похлопывали его по щеке и медленно разговаривали с ним, взяв за подбородок, a zio часто провожал их в горы.

Он задыхался, и, кроме того, в глубине сердца ребенку было тревожно от того, что он чувствовал, насколько важна его миссия. Ему казалось, что мир рухнет и никогда больше не взойдет солнце, если сегодня вечером он, к несчастью, позволит ему ускользнуть. С трудом переводя дыхание, он добрался до снежного гребня: с одной стороны тот был весь еще розовый, с другой – черный как ночь. Там, дальше, еще ярко искрились скалистые башни Саск делле Нуве. Но чтобы добраться туда, ему пришлось бы спуститься в ущелье Динторни, а потом опять подняться… Ночь наступит раньше. Поэтому он продолжил подъем по той скромной горушке, что ему досталась. Становилось холодно, но он шел так быстро, что почти не чувствовал этого. Ребро вело его прямо на восток и постепенно делалось все более пологим, так что ему все время казалось, будто вершина отдаляется. Сейчас последние лучи заходящего солнца светили ему прямо в лицо, вырезая силуэт горы, по которой он карабкался, – как в китайском театре теней. Странное предчувствие сжало его сердце. Он знал, что, несмотря на усталость, ему удалось забраться так высоко, как он никогда еще не поднимался. На подходе к вершине на него обрушился холодный яростный ветер. Слева от него розовел ледник, уже понемногу темневший – провалы его вертикальных трещин заметно наливались фиолетовой чернотой.

Вдруг он достиг обрыва, дальше уже ничего не было; снежный, почти горизонтальный склон без перехода сменился темной бездной, на дне которой лежала тень, а внизу перед ним развернулся весь мир. Прямо в лицо ему еще светило солнце, заходящее за гребень какой‑то неизвестной горы, И его последние лучи осветили ему другие горы, бесконечное множество гор, еще тонувших в сиянии чистого золота или уже слегка порозовевших; ему было видно, как тень от его вершины наползает на долину. И вот – внизу зажглись огни. Со всех долин поднимался наверх многоголосый немолчный гул: блеянье овец, гудки автобусов, визг пилы, стук топора, лай собак, смех и детские крики, – и, несмотря на расстояние, все эти звуки раздавались так звонко и четко и так далеко разносились в вышине, будто их сохраняла кристальная чистота этого горного воздуха. Но его родная деревня оцепенела, затаившись в мрачной тени, и оставалась безгласной. Тогда он с отчаянием понял, что солнце покинуло его и оставило здесь одного – в черноте и холоде ночи. Он задрожал. Конечно, он боялся. Но в глубине своего сердца ребенок понимал, что переживет сегодня эту ночь на вершине, потому что солнце только что преподнесло ему в дар весь этот огромный мир. И умиротворившись душой, он взглянул на горы и увидел, как они тускнеют: все горы стали серыми; и тут он догадался, что гор достаточно много, чтобы он всегда мог найти в них успокоение, особенно зная, что отныне ему никогда и…

 

…Всей жизни не хватит,

 

чтобы добраться до монастыря Серто. На четвертый день нам пришлось выступить в путь до рассвета и взбираться наверх inter montes asperrimos, [87] весь день борясь со все более пугающими тяготами и пробиваясь в снегах по таким горам, что у меня кружилась голова и я сильно боялся лишиться чувств. Преодолев величайшие опасности и достигнув обледенелой долины, усеянной невиданно страшными провалами и рытвинами, стоившими нам немалого труда, мы остановились на каком‑то уступе посреди снегов и, глядя на выросшие пред нами скалы, поняли с досадой, что дальше пройти нельзя; монах же все показывал мне наверх на что‑то светлое, сияющее словно золотая игла, и уверял, что там и есть их монастырь Серто, где мы найдем утешение и отдохновение от наших трудов, побуждая нас идти вперед; но я то ли из‑за сверкания снегов, то ли от дурноты моего зрения не сумел различить, что это было. Мне и впрямь показалось, что там что‑то мерцало, но я не мог бы сказать, дворец это или скала, дело рук дьявола или человека.

Хотел бы я разглядеть поближе, что же сияло там на такой высоте, если это не золотая крыша их монастыря и не чудесная магия их богов. Но путь вперед был перекрыт, и преграждали его не столько льды, сколь удивительная крутизна горных склонов; я подумал, что эта гора, должно быть, обрывается вниз страшным разломом, достающим до самых недр Земли, но они сказали, что нет и что те, кто этого заслуживает, добираются наверх без особых усилий, отчего мне стало ясно, что в их глазах я, бредущий с таким трудом, наверное, великий грешник. А вот святой отец, похоже, переносил все удивительно хорошо; этот воздух – гораздо менее плотный и кристально чистый – делал его дыхание размеренным и свободным; чем выше мы поднимались, тем более обострялись все его чувства и усиливалась необыкновенная легкость во всем теле; отчего он (дабы подбодрить меня) заключил, что мы уже приближаемся к третьему небу, лежащему над небом гроз и метеоров, где мы до сих пор находились, потому‑то нам и приходится терпеть такой мороз и ветер; но вскоре, сказал мне святой отец, мы достигнем третьих небес, коих, по словам философов, касаются лишь высочайшие горы – такие, как Олимп и Афон; а он нисколько не сомневается, что эта гора, Серто, им ровня. И потом, на том же Олимпе всходившие туда древние философы видели рождение гроз у себя под ногами и оставляли там надписи, водя пальцем по песку, а год спустя обнаруживали эти буквы неповрежденными, настолько чист и спокоен тот воздух; святой отец не сомневался, что наша Серто – такая же, вот почему он обещал мне скорый конец моих страданий. Я готов был охотно верить ему, хотя и не был так счастлив, как он: я задыхался и сетовал на свою долю; но святой отец всячески укорял меня, и я, несмотря ни на что, шел и шел за гилонгами, которые тянули и толкали меня, будто заплечный мешок.

Затем снежный склон выгнулся еще круче и стал почти совсем отвесным, к чему прибавилась еще новая беда: ноги мои увязали в снегу так, что, пока вытащишь одну ногу, чтобы сделать следующий шаг, в снегу остается глубокая борозда, и, провалившись в нее, путник оказывался почти в той же точке, откуда вышел; и так мы двигались, пока солнце не обогнало Сириус и не стало клониться к закату.

Конечно, этот долгий путь в горах утомил меня так, что я, изнемогая от усталости, почти уже, кажется, лишился чувств, ноги у меня подкосились, и одному из гилонгов пришлось, ухватить меня за ворот, чтобы удержать и не дать мне сверзиться в пропасть, куда я чуть было не утянул его за собою. Встревоженные сим происшествием гилонги объявили мне, что это верный знак того, что гора для меня закрыта, и из любви ко мне дали мне добрый совет возвращаться в пещеру. Правду сказать, меня клонило в сон, и я был так измотан дорогой, что проглотил обиду и не выказал досады на их снисходительность; но мне было горестно от мысли, что нужно покинуть святого отца. Я немного поколебался, решая, как следует мне поступить; но Корнелиус принялся увещевать меня прислушаться к совету гилонгов и приводил все новые доводы, так что я с охотою уступил, хотя и был уже готов препоручить мою душу Богу.

И вот мы пришли к согласию, условившись, что Корнелиус, который спешил продолжить путь и вовсе не выглядел усталым, пойдет к монастырю с золотой крышей, а я подожду его в пещере вместе с моими провожатыми. Ему хотелось доказать им, сколь нелепы их басни и каково величие Господа, дозволяющего чадам своим свершать большее, нежели их божки, и потому он не желал уступить им в мужестве и отваге; а так как они явно собрались идти наверх, он последует за ними, даже если ему пришлось бы там погибнуть. Тут мы обнялись и расстались в слезах.

Сначала я печально смотрел, как он уходит, сильно волнуясь и беспокоясь за его жизнь, ибо понимал, с чем ему придется бороться, какие гибельные и страшные опасности грозят ему при подъеме на эту гору – отвесную, как стена, гладкую, словно зеркало, и со всех сторон окруженную бездною; но вскоре какой‑то скальный уступ скрыл его от меня, и я уже не мог видеть ни единой живой души: ни его, ни монахов; и пришел в величайшую тревогу, опасаясь за спасение души святого отца, коего почитал уже во власти дьявола. В горестном удручении направился я обратно и стал спускаться по леднику со своими монахами, чтобы ожидать его в пещере, как посоветовали мне гилонги и сам святой отец.

И ежели подымались мы с превеликим трудом, спускаться пришлось с еще большими тяготами и опасностями по тому же самому обрывистому и узкому ледяному ущелью с разбросанными повсюду отвесными ледяными столпами, но все же ничего страшного не случилось. С горы беспрестанно срывались комья снега, и раз мы увидели, как вершина исторгла чудовищную лавину, что волокла за собой огромные камни и низверглась на равнину, выплеснув туда груды льда.

Вскорости, опасаясь других лавин и находя, вероятно, что я слишком долго мешкал, они своими ужимками дали мне понять, что знают более приятное и легкое средство спуститься вниз; я поначалу подумал, что они хотят посмеяться надо мной, как вдруг они ухватили меня за руки и за ноги, будто собирались качать и подбрасывать вверх; и я испытал великий страх, ибо они раскачивали меня над бездонной пропастью, один взгляд на которую леденил кровь в жилах, и я не мог надеяться уцелеть. Но не успел я что‑либо возразить, как они уже заставили меня спускаться своим способом, каковой я, оправившись от пережитого мною ужаса, нашел совсем нетрудным, хотя оный спуск оказался резв и стремителен: они просто посадили меня задом на снег и столкнули вниз, а сами бежали передо мной и тянули меня на веревке, покатываясь со смеху, а я был в большой тревоге, хотя и был ошеломлен только наполовину, и препоручил свою душу Господу, несмотря на то, что ранее, по возвращении моем из Рима, переходя через Альпы, я познакомился с похожим обычаем. В сущности, такой способ съезжать с горы – практичен, удобен и ловок, и я сильно пожалел, когда пришлось возвратиться к привычной манере передвижения и вновь попросту шагать на своих двоих.

И вот так мы вернулись и провели пятую ночь в пещере: я горевал, удрученный этими тяжкими событиями и потерей моего дорогого друга, коего считал уже погибшим, а гилонги, будучи во власти своих химер, радовались его судьбе и убеждали меня, что со святым отцом все хорошо, ибо он достиг царства Шамбалы, что для оных людей есть Рай земной; и были твердо уверены (хотя я и пытался их разуверить), что в нашей стране он, должно быть, великий святой.

Мы просидели в этой пещере еще два дня, и я беспрестанно молился за спасение святого отца, перемежая молитвы ожиданием и вперяя свой взор в пустынную гору. Но с ледяным ущельем, по которому мы поднимались, стряслось что‑то мне неведомое, ибо вместо него я видел лишь отвесные стены да блестящие как серебро ледяные скалы, дрожавшие и гудевшие от гула лавин; и, весьма сему изумившись, я решил, что виной тому – трясение земли (шум его доносился до нас всю ночь). Атак как казалось, что Корнелиусу и его провожатым уже более не суждено было спуститься живыми, я отправился в монастырь Гампогар и достиг его на четвертый от шестого дня – горько печалясь, плача и без конца молясь о спасении святого отца и не зная, пребывает ли он в раю Господа Нашего Иисуса Христа или пал жертвой Лукавого.

Там я, не просыпаясь, проспал целых три дня и горевал, что оставил отца Корнелиуса, оплакивая его и чая уже погибшим, служил великие мессы и читал молитвы за спасение его души и плакал сильно. Жар снегов сжег мне глаза и кожу, изранил ноги и вызвал жестокую лихорадку во всем теле и жуткую головную боль, так что несколько дней мне пришлось лечиться, пользуя их настои – они были отменно горьки, зато не дали разлиться черной желчи, и вскоре я почувствовал себя опять здоровым.

Эти варвары – заблудшие, но, в сущности, славные люди: они так старались утешить меня – плакали, видя меня плачущим, и молились, видя меня молящимся, причем с таким пылом и восхитительным благочестием, что мне оставалось только сожалеть о дурном его применении; они все твердили мне, сколь большое счастье выпало Корнелиусу, попавшему в их Эдем, где он, по их словам, пребывает в довольствии и покое, вкушая блаженную отраду, и потому следует не печалиться, а радоваться его судьбе, но я не хотел им верить и продолжал оплакивать потерю моего благочестивого и достойного друга, умоляя Господа Нашего Иисуса Христа принять его в своем милосердии.

На следующий день, пока я произносил слова молитвы; читая «Pater»,[88]с первого монастырского двора, именуемого дуканг, донесся до меня громкий шум. Тут в мою келью вихрем влетел монашек и объявил, что Корнелиус воротился! Вначале я мнил, что передо мной – наваждение, но потом увидел, что это и вправду был святой отец из плоти и крови – нисколько не похудевший и не изможденный голодом, напротив: он сиял от радости и был в добром здравии, хотя его дочерна спалило солнце. Мы упали друг другу в объятия и возрадовались, я был изумлен и потрясен, вновь обретя своего друга, так как до сих пор твердо верил, что их Шамбала – только сказка или дьявольский морок.

Корнелиус же, хоть он и был истомлен дорогою, подробно поведал мне о своих приключениях.

После того как я его покинул, он продолжил свой путь и весь день взбирался на гору, карабкаясь по отвесной стене и задыхаясь от страшной высоты; и столь изнемог от усталости, что уже чаял свою погибель, но сказал себе, что тогда гилонги одержат над ним верх, и с помощью Господа Нашего вновь набрался мужества и ободрился.

К вечеру, преодолев тысячи препятствий, с огромным трудом добрался он до вершины, подле которой стоял их знаменитый монастырь: правду сказать, всего лишь нагромождение скал, присыпанных снегом, хотя и имеющих некоторое сходство с башнею, в которой виднелась расщелина – небольшая пещерка глубиной двадцать локтей и шириною в пять, так что там едва ли могли укрыться больше трех человек. Однако монахи клялись и божились, что видят его, и рисовали ему чудный преславный храм, весь покрытый чистым золотом, с обширной залой внутри и доверху наполненной драгоценными каменьями – алмазами, смарагдами, лазурью и другими сокровищами; а ниши его будто бы все расписаны изображениями их богов, частью благосклонных и милостивых, а частью – гневных. Они так искусно притворялись удивленными и, плача, жалели святого отца, не умевшего увидеть подобные чудеса, и увещевали его молиться по‑своему (ежели он не может молиться на их лад), чтобы узреть все это, что Корнелиус охотно исполнил, но с единственной целью – открыть им глаза, дабы они познали, сколь ложны их божки, отчего они сами так обмануты, что принимают тьму за свет. Но те все продолжали свое представление и простирались ниц перед мнимыми богами и несуществующим дворцом, дважды ложными кумирами, а на самом деле – просто пред кучкой камней. Корнелиус поначалу подумал, что они смеются над ним, и упрекнул их во лжи, немедля указав на крест, воздвигнутый на скале и явленный здесь как верный знак всемогущества Господа Нашего, но злокозненные гилонги возразили ему, что это – только трещины, и нет в них ни смысла, ни значения, ибо они сложены ближними утесами, кои, в сущности, случайно встали так друг над другом – без какого‑либо порядка и без участия Провидения; и так они громоздили Пелион на Оссу, [89] что святой отец был как оплеван таким ушатом грязи, словно разверзшаяся Земля вылила на него все свои нечистоты.

Тогда отец Корнелиус стал креститься, видя с печалью, что затея его обернулась полным провалом, а ведь он хотел показать им тщету их веры.

Оттуда, насколько хватал глаз, простирался чудесный вид на равнины и горы Тебета. Дальше к Востоку можно было заметить внизу прекрасную, цветущую и счастливую долину, где привиделись ему хлебные поля, дома и речка – и все это на такой головокружительной глубине, будто он заглянул на самое дно бездны. Однако он не мог ясно разглядеть эту долину, наполовину скрытую от него облаками, но спуститься туда показалось ему невозможным, ибо ее со всех сторон отделяла пропасть; вот почему святой отец был убежден что это невозможно. И все же провожатые уверяли его, что по снегу добраться туда можно очень просто, лишь бы сначала подняться на вершину, а. уж оттуда к оной долине ведет легкая дорога, что вьется вокруг горы уступами – и не по таким кручам, по каким им пришлось сюда взбираться. Святой же отец мыслил, что не похоже, будто там – Рай Земной, а просто еще одна деревня, каких тут много, только более цветущая, чем обычно.

А гилонги все продолжали лгать и притворяться и говорили, как изумляет и горько печалит их то, что святой отец не видит их храма, ибо тогда надобно оставить всякую надежду достичь вершины и попасть в царство Шамбалу, коя, по их словам, открывается лишь тем, кого боги сочтут достойными чести лицезреть их жилище, где они привечают тех, кому хотят оказать почет и уважение и даровать отдохновение перед окончанием долгого пути. Но святой отец и не мог притязать на сей отдых, потому что не только не верил им, но даже не видел этого места.

Он был раздражен и раздосадован сильно, ибо его рассердило, что ему пришлось претерпеть столько бессмысленных тягот, и он испугался, не зная, что делать в таком месте, и боясь даже подумать о том, как вернуться в монастырь Гампогар – ибо скалы под ним казались ему столь крутыми, что были почти отвесны; так что он уж не понимал, как сумей, забраться так высоко, разве что каким‑нибудь дьявольским колдовством, и тут же перекрестился; а затем стал умолять гилонгов немедля спустить его обратно, но они отказались, отговорившись своими молитвами. Сверх того, утратив свои иллюзии и утомившись от долгой дороги, святой отец торопился покинуть эту гору, ибо, как бы высоко он ни забрался, он оставался пока на среднем небе, каковое тем холоднее, ветренее и влажнее – из‑за антиперистасиса, [90] как говорят философы, – чем ближе оно к вышним сферам; и вот теперь его окутывали облака, мучил ветер и засыпал снег, а гилонги как будто ничего не замечали. Корнелиус думал, что непременно погибнет, если надолго задержится в этих местах; но не мог и помыслить о том, чтобы идти одному, без их помощи. И тогда святой отец спросил себя:

 


Дата добавления: 2015-09-18 | Просмотры: 548 | Нарушение авторских прав



1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 |



При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.016 сек.)