АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
Как выбрать верный путь?
Вопреки тому, что я, кажется, заметил его после пещеры, теперь я не мог этого сказать. Я вытащил из кармана блокнотик с кроками, чтобы бегло набросать чертеж, но облака вернулись слишком быстро.
Мне хотелось обсудить это с Клаусом, но он уже спустился к палатке. Когда я присоединился к нему, он сверялся с какой‑то таблицей: шестьдесят четыре метра, – сказал он.
Я непонимающе посмотрел на него.
– Да, шестьдесят четыре метра. Камень падал больше четырех секунд, прежде чем мы услышали звук. Согласно Валло, это соответствует расстоянию по вертикали не менее шестидесяти четырех метров.
На следующий день погода улучшилась, и наконец‑то стало похоже, что эти ребра хоть куда‑то ведут. Ледник был разорван невероятным количеством трещин – настоящий ледопад, сплошные сераки, – мы никогда не видели ничего подобного. Справа от ледника должна была находиться Сертог. А перед ней – то, что ее скрывало: гора с почти горизонтальным срезом, подпирающая угол ледника каменным столбом – скалой, прорезанной отвесным и очень узким кулуаром, который постепенно заворачивал направо, к снежнику – сначала вздыбленному, перемежаемому острыми шпорами торчащих отрогов, но затем совершенно гладкому; и наконец снежный склон выводил прямо к изящной вершине Сильверхорна, опоясанного вереницей ледяных наростов. Еще правее путь перекрывали сераки и скалы. Но между ними шел этот снежный скат, отделенный от внутреннего ледника зубцами краевых трещин, он выглядел удивительно чистым и спокойным. Сейчас он представлялся мне наиболее подходящим.
Выше он неожиданно исчезал: обрывался, уступая место темной синеве неба. Граница, разделяющая снег и небо, очерчивала бесконечно изысканную, совершенную линию. Эта чистая линия, казалось, обещала, что там, за ней, обязательно должна была находиться вершина. Очевидно, что оттуда мы наконец‑то и впрямь сможем ее увидеть.
Подняться туда можно было двумя способами: через загроможденный сераками ледопад или по этому снежному склону. Между ними виднелась пробитая желобом отвесного кулуара скальная стена, образующая орографический левый[91]берег ледопада; мы сразу окрестили этот коридор Гурглом (по схожести с основными характерными чертами Бернинского кулуара, который был всем нам хорошо известен) и тут же отвергли его: слишком большой риск камнепадов.
Проводники предпочли бы сераки.
– По крайней мере, двигаясь по леднику, не собьешься с правильного пути. Тогда как этот склон… Кто его знает, куда он выйдет. И кроме того, он слишком крут.
Клаус назначил меня руководить нашим подъемом.
– Мое дело – организация, – сказал он. – А вы намного опытнее в высокогорье, чем я.
Ему никто не возразил; я же выбрал снежный склон.
Но почему он избрал именно меня? Логичнее было бы предложить фон Баха – он самый сильный из нас; или Даштейна. Я не самый сильный и не самый опытный. Это действительно так: я – посередине, я – между ними. Зато я – француз: возможно, Клаус боялся, что, выбрав немца, он разбудил бы подспудные национальные распри.
– Эта сторона вовсе не так крута, как вам кажется: когда смотришь прямо на снежную стену, она всегда выглядит отвесной. И здесь – так же, как в Альпах. И кроме того, пока речь идет лишь о разведке: забравшись выше, мы сможем лучше разглядеть наш дальнейший маршрут. И может быть, даже, если это ребро окажется не слишком трудным, мы сможем подняться на Сильверхорн, где увидим чистое небо и получим хороший обзор. Мы пойдем вдвоем с Итазом.
Я дорожил обществом Итаза прежде всего потому, что он говорил по‑французски.
После краевой трещины склон и правда был не таким отвесным, но оказался выгнутым посередине, так что мы не могли разглядеть его вершину.
Снег держал хорошо, и мы поднимались быстро.
Я обратил внимание на небольшую скалу – она одна выдавалась на отвесной стене, будто вынырнувший из снега островок. Кроме нее, мы могли видеть только снег и ничего больше (если, конечно, не наклоняться и не оборачиваться, чтобы взглянуть вниз, что было довольно трудно, да к тому же бессмысленно и опасно): ни одного ориентира, подтверждавшего, что мы движемся вперед. Я прикинул: чтобы добраться до «островка», нам оставалось пройти почти сто метров, пять мотков веревки. Но веревка набрякла от воды и снега, отяжелела и замерзла, став такой жесткой, что идущему впереди Итазу потребовалось намного больше усилий, чем обычно…
«Островок» приближался очень медленно.
Мы добрались туда, истратив десять мотков двадцатиметровой веревки. Я счел более безопасным подниматься по очереди, двигаясь друг за другом, несмотря на то, что любой из нас мог легко сорваться. Впрочем, на такой высоте нам все время приходилось останавливаться, чтобы перевести дух.
Снизу казалось, что «островок» находится на трети высоты нашего склона. Но нам понадобилось три часа, чтобы достичь его вершины по этому снегу, который постепенно подтаивал и быстро размякал.
Итаз благородно уступил мне право первым взойти на гребень.
За ним нам открылась Сертог.
Но гору словно подменили. Вместо поразительно цельной громады, которая выглядела издалека единым монолитом, прямо перед нами вырос настоящий лабиринт вершин и перевалов; эта картина подавляла воображение, и я уже ничего не узнавал. Между двух вершин висела обледенелая долина – тот самый перевал, куда вел ледопад из нашего лагеря; она разделяла две махины, высоту которых трудно было определить на глаз, поскольку ее искажала перспектива: одна из них была Сертог, а другая, возвышавшаяся справа от меня заснеженная вершина, – та самая, которую мы назвали Сильверхорном. Вся моя уверенность, посетившая меня возле пещеры, когда мне открылось чудесное видение, растаяла без следа. Посередине долины шел широкий кулуар. Не успели мы как следует его разглядеть, как по нему, сметая все на своем пути, пронеслась лавина. Неужели это – тот самый замеченный мною путь, и почему я решил, что он наиболее подходящий?
Я стянул шерстяные варежки, вынул блокнот с карандашом и стал неловко набрасывать чертеж.
Вдруг вышло солнце и осветило гору, обнажив все контрасты. На самом верху, в скалах, прямо под невидимой вершиной, что‑то сияло. Отсюда эта блестящая скала походила на двухскатную крышу: ну да, конечно, Золотая Крыша! Я лихорадочно зарисовывал высвеченный солнечными лучами и теперь совершенно ясный маршрут: ледопад; потом – эта висячая долина, где можно устроить удобный высотный лагерь; острый как лезвие бритвы отрог; кулуар; ребро, опоясанное карнизом, похожим на цветную капусту; перевал. Потом: на следующий гребень – на тот пояс, который тянется по горе над зубцами сераков; дальше – еще одна вершина, окруженная карнизами, на сей раз – прямыми и опасными; золотая скала (по‑видимому, слюдяной сланец); и, наконец, вершина, которая до сих пор оставалась невидимой.
Если нам повезет с погодой и еще поможет удача, мы сумеем одолеть этот маршрут недели за две.
Снег, нагретый солнцем, сделался рыхлым, дорога стала отвратительной. Итаз предложил подождать до вечера, пока снег не затвердеет. Мы укрылись от ветра за небольшим выступом и набросили на голову меховые капюшоны. Солнце скрылось, и тут же, немедленно, резко похолодало, но мы вынуждены были сидеть и ждать, дрожа от холода и не решаясь тронуться с места, пока снег опять не подморозил.
Мы вернулись в лагерь поздней ночью. Клаус уже успел вручить Абпланалпу фонари и послал его нам навстречу.
Наша разведка не оказалась напрасной тратой времени. Конечно, склон – не лучшее решение: просто невозможно вообразить себе, как мы будем подниматься и спускаться по нему столько дней, да еще с таким тяжелым грузом.
Зато теперь я прекрасно запомнил структуру горы: она стояла у меня перед глазами.
Было решено, что Абпланалп и Им Хоф отправятся по ледопаду. Прежде всего надо посмотреть, под силу ли человеку пройти по таким серакам; потом, если это возможно, они должны будут выбрать наилучший и, самое главное, наиболее безопасный путь, так как, по всей вероятности, каждому из нас не раз придется пересечь этот ледник.
Пройти под готовыми обрушиться на голову ледяными столбами один раз – еще куда ни шло. Другое дело, если проделывать это каждый день!
В конце концов выяснилось: для того чтобы пронести по маршруту грузы, придется прорубать дорогу, расчищая и сглаживая, насколько это возможно, весь путь и оборудуя проходы на самых опасных участках.
Клаус, однако, подумал обо всем: среди несметной груды взятого в экспедицию снаряжения были деревянные колышки и специально изготовленная для таких случаев разборная лестница.
На заре альпинизма часто использовали лестницы. Позже заметили, что это – бессмысленно: редко какую трещину нельзя было обойти. Но здесь – не Альпы. Ни один альпийский маршрут не проходил по такому невероятно изменчивому ледопаду. Это был застывший потоп.
Из нашего лагеря, устроенного у подножия Лабиринта – трудно сказать, кому первому пришло в голову это имя, оно родилось спонтанно, само собой, – почти все время доносился равномерный гул, вызванный постоянными переменами и разрушениями ледника. Тут – рухнула в трещину глыба льда, там – обрушился снежный мост; дальше – ледяная колонна медленно наклонялась вперед, раскачиваясь, как перебравший пьяница, и наконец падала, расколовшись на множество осколков. Это мир находился в вечном движении, он тек, как замедленный водопад. Мы испытывали законное опасение, что из‑за непрерывной активности ледника маршрут тоже может не однажды измениться. Но как выразился обычно неразговорчивый Абпланалп: поживем – увидим.
Оба проводника отправились в путь, нагруженные флажками и веревками. Они двинулись по левому берегу ледопада, который выглядел более спокойным. И вступили в мир катастроф, где все вокруг – каждая деталь окружавшего их ландшафта – свидетельствовало о масштабе разыгрываемой драмы. Если сначала они еще думали, что сумеют хотя бы приближенно прикинуть наименее трудный маршрут, и надеялись отыскать не слишком крутой подъем, то здесь, на месте, стало очевидно, что это – пустая игра; они шли наудачу, как получалось, и часто им приходилось поворачивать обратно: ледяные сераки, хаос каменных валунов, обрывы страшных трещин – каждое из этих препятствий закрывало горизонт, намертво перегораживая дорогу, каждое казалось неодолимым, и каждый следующий шаг мог в любую секунду стать последним. Поэтому они потеряли много времени и сил, тщетно ища дорогу: они преодолевали расселины по снежным мостам или – и тогда впереди шел более сильный и крепкий Абпланалп – карабкались по ломким скалам. Шесть часов подряд он вырубал ступени на северном склон? ущелья Дьявола – эта бесконечная лестница стала его величайшим подвигом, свершенным им за последние годы. Потом мы увидели, как они спускались обратно, чтобы попытать удачу в другом месте, они шли вслепую, но когда надо было переходить снежный мост, теперь, наоборот, хрупкий и ловкий Им Хоф оказывался впереди.
К середине дня оба они скрылись в невидимой части Лабиринта. Мы оставались в лагере и внимательно следили за их продвижением (гораздо более быстрым, чем можно было надеяться) в подзорную трубу. Через стекло их действия казались еще более поразительными, просто невероятными: вот оба проводника исчезли за высоким сталагмитом; мы замерли в тревожном ожидании, не зная, увидим ли мы их когда‑нибудь еще, но затем они опять появились. Мало‑помалу солнце затянуло облаками, и все заволокла хмурая тень, мешавшая правильно рассчитать расстояние. И вдруг как раз когда в трубу смотрел Клаус, он увидел, как один из двух силуэтов внезапно пропал, а другой повис в воздухе, раскачиваясь на веревке.
К счастью, сказал нам по возвращении Петер, падение оказалось неопасным, и Алоис, ничего не повредив, без труда выбрался из трещины. Потом склон немного потерял крутизну, а сераки сменились большими вертикальными расщелинами, многие из которых были забиты упавшими кусками льда.
На вершине Лабиринта, едва им открылся вид на широкий спокойный перевал, путь им преградила огромная трещина. Они остановились: перебраться через нее было невозможно. Тогда они пошли вдоль нее, разойдясь в разные стороны; но она с обеих сторон упиралась в другие – на этот раз перпендикулярные ей – расселины. Оставался только тонкий как лезвие, узкий снежный мост, соединяющий края этой трещины, но легко догадаться, что он должен был вскоре рухнуть. И все же они, вероятно, могли бы тут пройти, хотя им понадобилась бы немалая осторожность и ловкость цирковых акробатов.
Петер изобразил нам всю эту сцену – примерно так, как служащий отчитывался бы своему начальнику, а я записал ее в свой дневник. Абпланалп всегда относился к своей работе с умопомрачительной серьезностью. Уже тогда, когда он, еще ребенком, чистил ботинки в отеле «Монте‑Роза» в Церматте, его нахмуренный лоб и важный вид поражали туристов. Думаю, именно так началась его карьера: не обладая особыми способностями, как проводник он внушал доверие. А знаменитая веселость Им Хофа в горах всегда сменялась почти полным молчанием.
– Es geht niht. Ее не перейдешь, – заявил Абпланалп.
– Aber ich geh, – просто ответил Им Хоф.
Они не нуждались в других словах, чтобы принять решение попытать удачу или, скорее, свою легендарную отвагу и кошачью ловкость. Но сначала надо было вернуться за лестницей. Они спустились в лагерь, где мы с радостью приветствовали их возвращение.
Два дня спустя мы наконец предприняли серьезный штурм горы. Я должен был идти за фон Бахом, а Даштейн – с Итазом, и все мы брали с собой тяжелый груз. Отсутствие гуркхов давало о себе знать, самое время сказать об этом. Слегка приболевший Клаус остался в лагере. Роль генерала – который, быть может, выиграет войну, даже не появившись на фронте, – чудесно ему подходила. Он не переживал и не испытывал разочарования, горечи или стыда; то, что мы уходили, а он оставался, казалось ему в порядке вещей. Все это было так же нормально, как наше присутствие здесь, где никогда не ступала нога человека, или как чашка кофе, которую мы пили по утрам в краю, где никто никогда раньше не пил кофе.
Из палатки, где спали проводники, вышел Абпланалп, за ним – Итаз. Мне всегда было трудно понять (может быть как и им), как получается, что мы платим им деньги за ту работу, которой мы сами, собственно говоря, занимаемся ради удовольствия. Хотя я подозреваю, что они сами просто не задавали себе такие вопросы.
Мы наскоро распрощались; Клауса, так же, как меня и Даштейна, тоже пугали сантименты. И потом, разве мы щ должны были увидеться снова всего через два дня, после устройства второго лагеря?
Вблизи Лабиринт произвел на меня меньшее впечатление, а выбранный маршрут, за исключением одного‑двух трудных участков, показался почти надежным.
Когда, идя по следам Итаза, мы дошли до края большой трещины, лестница уже была установлена, а Абпланалп и Им Хоф ставили палатки на той стороне. Им Хоф пересек ее по тонкому лезвию льда, такому хрупкому, что он едва решился, вырубать на нем крохотные лунки, чтобы ему было куда подставить ногу; затем, добравшись до другого края, он вытянул лестницу, которая оказалась достаточно длинной: по ней мы один за другим и перебрались.
На ночь Абпланалп и Итаз, как было решено, спустились в базовый лагерь. А мы остались ночевать в лагере номер один, устроенном на дне небольшого ущелья, чтобы на следующий день идти дальше и установить лагерь номер два у Подножия отрога, ведущего к вершине. Как мы условились.
Я вручил Абпланалпу записку для Клауса. Совсем короткую: высота сказывается. Очень сказывается. Все мы ужасно выглядим, и не только потому, что лица заросли бородой, а кожа потрескалась от мороза и слезала клочьями.
Но к чему вдаваться в детали того, что произошло дальше? В эти дни каждому из нас было трудно; мы задыхались и останавливались перевести дыхание через три шага, ужасно болел затылок, а плечи резали лямки рюкзаков; каждый из нас страдал от холода и каждый спускался отдохнуть в базовый лагерь. Тем не менее мы шли вперед, правда, медленнее, чем рассчитывали. Третий лагерь был без каких‑либо значительных происшествий устроен на отроге, за скалами‑башнями. Даштейн нашел выход через правый кулуар, пробитый по снежному непрочному насту, прикрывшему опасные, шаткие и почти отвесные скалы. Альтиметр показывал высоту 6200 метров.
Выше этот отрог переходил в ребро, усеянное снежными «грибами»,[92]мы назвали его ребро Шу‑Флер. Несомненно, это был самый опасный отрезок нашего восхождения – кроме, может быть, золотого «жандарма», торчащего на ведущем к вершине гребне, – однако я недостаточно хорошо разглядел эту скалу, чтобы судить об этом. Как бы то ни было, преграда в виде «грибов» казалась труднопреодолимой, мы все это чувствовали.
– Забавно, – однажды сказал мне Даштейн. – Вы тоже это подметили? Лицо? На склоне Сильверхорна? Чем выше мы поднимаемся, тем оно заметнее.
Да, мы все его видели. На стене Сильверхорна, чуть выше того места, где мы оказались, снег и скалы и в самом деле очерчивали лицо. Его носом была скала – острая шпора отрога; ртом – горизонтальное вкрапление горной породы; глазами – два белоснежных уступа на вертикальной стене, а бровями – два других уступа, на сей раз темных, не присыпанных снегом, на самой вершине склона. Полосы скальных пород рисовали морщины нахмуренного лба, который, по мере того как его зализала тень, становился все более озабоченным. У него были даже волосы: мы обнаружили шевелюру, которую очерчивали спускавшиеся направо сераки, а слева – образованные давлением льда ряды косых трещин.
– Самое любопытное, что его можно заметить лишь на определенной высоте. И оно выглядит таким глубокомысленным!
– Да, правда. У него почти пугающий вид. Впрочем, выше, на ребре Шу‑Флер, оно, возможно, начнет улыбаться…
– Могу предположить, что, если взглянуть на него с вершины Сертог, оно уже будет откровенно смеяться, – подхватил Даштейн, который обладал своеобразным юмором вечного насмешника.
– Нет, меня бы это удивило. По‑моему, оно должно улыбаться – тихо и мирно, как ангел… или, скорее, как божество здешнего монастыря.
Я не уверен и боюсь ошибиться, но, кажется, это поразительное замечание вырвалось у фон Баха. Ведь это он внимательнее всех нас следил за объяснениями нашего ментора – старого монаха, которого с таким трудом переводил Поль Джиотти.
Зато я совершенно уверен, что именно он мечтательно добавил:
– А может, оно будет в ярости, как гневные формы их богов…[93]
На следующий день мы все в первый раз спустились в базовый лагерь. К счастью, потому что в тот же вечер началась метель, которая длилась почти неделю. Мы, кто как мог, убивали время.
Я воспользовался вынужденным досугом, чтобы вернуться к пещере. И меня смутило сделанное там открытие.
Я пришел туда, когда сгустился плотный туман – такой, что ничего нельзя было разглядеть в десяти метрах, и характер этого места изменился: оно потеряло всю свою странность. Кубическая глыба выглядела так, будто закрывала вход в пещеру. Вскоре полил дождь; я хотел было пройти дальше по тропинке, но, к своему разочарованию, мне пришлось отложить эту затею, потому что склоны горного «пастбища» казались мне опасными. Тогда я сел на камень, будто нарочно положенный тут для меня у входа, и закурил сигарету. Первую, которую выкурил за долгое время; и из‑за этого, а может быть, дело было в высоте, я слегка опьянел. Но дождь не прекращался, и я взял следующую.
Я дошел уже до третьей сигареты – нет, не третьей, если подумать, я успел взять четвертую и уже выкурил ее на целую треть, – когда облака разошлись. Вот тогда‑то передо мной предстало невероятное зрелище. Трещина на кубической скале открылась. Может быть, земля дрогнула, и эта глыба, стоящая на краю обрыва, зашаталась, готовая свалиться в пропасть? Или я просто в первый раз плохо разглядел эту скалу? В сущности, это не важно, главное – прямо сквозь возникшую трещину я увидел сверкающую вершину Сертог. А кроме того, заметил, что трещина не была вертикальной, она слегка изгибалась, и ее излом повторял изгибы горы – я узнал Гургл, тот самый перевал: седловина, а затем – широкий желоб, ведущий прямо к вершинному гребню, который я тогда сразу отверг, сочтя его опасным. Но сейчас, в рамке удивительной трещины, раскрывшейся передо мной в этом камне, он выглядел безобидным, и даже нависшие над ним ледяные наросты больше не казались мне такими угрожающими… Несомненно, что именно здесь пролегал путь на вершину! Дождь перестал. Я быстро спустился обратно в лагерь. Но стоит ли мне сообщать эту новость моим товарищам? Наверное, все это мне просто приснилось: мы видели этот кулуар, поднявшись на ребро Шу‑Флер, и не могли сомневаться, что каждые четверть часа там одна за другой скатываются лавины. Но тогда что же я там увидел?
Когда небо опять распахнулось во всю синь, нам все равно пришлось ждать, потому что выпавший снег оказался слишком глубоким. Мы отрядили Итаза и Абпланалпа во второй лагерь, они должны были проложить дорогу. На следующий день мы последовали за ними, неся с собой все еще увесистые рюкзаки. Клаус высказывался за организацию еще одного высотного базового лагеря в лагере‑два, но я убедил его, что у нас почти не осталось времени, и, занимаясь обустройством, мы упустим возможность покорить гору. Риск был единственно возможной стратегией: надо подниматься, во что бы то ни стало идти вперед. Мы должны были двигаться быстро, если хотели достичь вершины до начала муссонов.
Моя душевная смута сменилась лихорадочной горячностью – нетерпеливым и безотчетным азартом.
Поднявшись в лагерь, мы застали Итаза и Абпланалпа за расчисткой: лагерь завалило сугробами, так что невозможно было отыскать склад с припасами.
Тем хуже: настала пора последнего штурма. Вечером я постарался уговорить моих товарищей, убеждая их, что пример этого утонувшего в снегу лагеря показывает шаткость нашего положения. Кроме того, достаточно было просто посчитать дни, чтобы понять, что это – единственное решение.
Я рассчитывал отправиться утром вместе с Итазом, фон Бахом и Даштейном и подняться на ребро Шу‑Флер, чтобы устроить лагерь‑четыре: в небольшой седловине у подножия более пологих склонов, ведущих на вершинный гребень.
Если все пойдет как задумано, этот лагерь станет последним. Тем временем остальным придется снова спуститься вниз, чтобы восстановить склад с продуктами в лагере‑два, затем они тоже присоединятся к нам. И тогда самая сильная связка отправится покорять вершину.
Три дня спустя, на рассвете, Клаус, Им Хоф и Абпланалп вышли из лагеря‑два и стали подниматься по отрогу, шатаясь под тяжестью огромных рюкзаков.
Может быть, как раз в такие минуты бессмысленного страдания человек способен измерить глубину своего безумия. Клаус не мог припомнить, чтобы ему когда‑нибудь было так плохо в горах, и раз десять повторял, что ему уже много раз приходила в голову эта мысль. К вечеру, добравшись до лагеря‑три, когда заходило солнце, они забрались в палатку и рухнули на спальники, не имея сил даже приготовить ужин. Спустя час они проснулись от холода и жажды. Им Хоф самоотверженно вышел за снегом и вскипятил воду – в конце концов, он был проводником.
В третьем лагере оставалась только одна палатка. Обе палатки Кеннеди мы, как и договорились, забрали в четвертый лагерь.
Утром все трое чувствовали себя усталыми: они почти не спали. Подняться по ребру Шу‑Флер с тяжелыми рюкзаками казалось им выше их сил. Но они видели наши следы и помнили, что нам нужна помощь. Если сейчас они оставят нас без своей поддержки, это будет провалом для всех нас. Разве мы сможем идти наверх без припасов и снаряжения, которое они должны были принести? Думаю, в душе они понимали, впрочем, это было истинной правдой, что у них нет иного выбора (хотя физически им было бы гораздо легче повернуть обратно), и только это чувство придало им силы двигаться дальше.
Следующий день оказался еще тяжелее. Несмотря на крутизну, снег, присыпавший ice‑flutes, был рыхлым. Вблизи эти холмики уже не наводили на мысль о цветной капусте, их белизна и хрупкость больше напоминали кучевые облака. Дорога, по которой они шли, кое‑где превратилась в настоящий ров. К счастью, на самых тяжелых участках Итаз установил страховку: вбил деревянные колышки и привязал к ним веревки.
Это – особая веревка: каждый ее метр был пропущен через кольцо, устроенное таким образом, что за него можно было держаться, как за ручку.
Но, конечно, нам не удалось запасти достаточное количество этой веревки, чтобы оборудовать все сложные проходы.
Тут нельзя было часто смотреть вниз. Оглядываясь, мы видели склон, убегавший назад по узкому, изогнутому, стиснутому отвесными стенами коридору, который почти незаметно заворачивал, усиливая впечатление страшного обрыва. Наоборот, чтобы успокоиться, надо было смотреть прямо перед собой: тогда угол, образованный белизной снега и линией синего неба, позволял увидеть, что этот скат не представлял собой ничего необычного: не круче сорока – сорока пяти градусов. Каждому из нас случалось бороться с гораздо более отвесными стенами и в худших обстоятельствах.
Но никогда – на почти семикилометровой высоте, никогда – с висевшими на спине тяжелыми рюкзаками. И никогда – в такое время года: на исходе самого неподходящего месяца.
Выше «цветная капуста» исчезала, склон выпрямлялся, становился более гладким и наконец неожиданно приводил к небольшому перевалу. Затем надо было пройти два «жандарма». Мы с фон Бахом обогнули их, первый – с запада, второй – с востока; в обоих случаях путь лежал по ненадежным, обледенелым, припорошенным снегом скалам и был опасным.
Клаус без конца останавливался, утыкаясь лбом в колени, или прислонялся к скале, переводя дыхание. Его утомляло простейшее усилие, необходимое для того, чтобы набрать в грудь немного воздуха, и каждый вдох отдавался в легких болью, которая едва успевала утихнуть до следующего вдоха.
Мы устроили лагерь четыре прямо на ребре, на небольшом уступе перед вторым «жандармом». Обе палатки Кеннеди прилепились к стене на краю пропасти – только в этом месте можно было укрыться от ветра. Когда они добрались туда, мы с Итазом занимались расширением нашего плацдарма. Карниз не давал как следует разглядеть другой гребень.
Фон Бах с Даштейном отдыхали в палатке.
Мы помогли им снять рюкзаки. Места было маловато, что правда, то правда. Мы приготовили для них чай. Теперь уже Им Хоф слишком устал, чтобы этим заниматься.
Места на семерых явно не хватало. В полдень Им Хоф и Абпланалп снова спустились во второй лагерь. Мы условились, что они поднимутся к нам, как только смогут, чтобы пополнить запас продуктов.
Тут это тяжелый неблагодарный труд. И дело не в различиях между проводниками и «господами». В нашем положении самое главное – эффективность. А проводники гораздо привычнее к ношению грузов. Обычно это была их задача. Все мы начинали свою карьеру, шагая за проводником, который прокладывал нам дорогу.
Вечером мы собрались во второй палатке держать военный совет.
Надо было воспользоваться нашим единственным шансом. Вероятно, другой возможности не представится, по‑видимому, через несколько дней непогода вернется. Конечно, Итаза тошнило, и у него болели глаза. Клаус чувствовал себя немногим лучше, а подъем по отрогу с тяжелым рюкзаком за плечами совсем истощил его силы. Я отморозил ноги, пока прокладывал путь по ребру; Даштейн – тоже. В наилучшей форме был, несомненно, фон Бах, хотя он тоже мучился головной болью. Он‑то и взял слово и обрисовал положение.
– Ясно, что ста решений быть не может. Есть только один выход. Нельзя упускать хорошую погоду. Дальнейший маршрут прост: следует подняться по этому гребню. Обогнуть «золотой жандарм». Потом, если получится, двигаться дальше. Мы все отлично представляем себе, в каком физическом состоянии находится каждый из нас. Следовательно, я никого не обижу, подведя итог нашим соображениям. Наилучшим и, я полагаю, единственным выходом будет следующий: завтра я выступлю к вершине, – заключил фон Бах. – Один. Я принял решение и не думаю, что вы могли бы его оспорить. Разумеется, я понимаю, что у меня мало шансов и я сильно рискую. Но что поделаешь? Эта высота, мои дорогие друзья, заставляет нас вести себя не так, как в Альпах.
Он был не совсем прав. Мы могли бы отказаться. Но вершина стала нашей единственной надеждой на спасение, и его решение было действительно самым лучшим. Ему, разумеется, следовало бы сказать: заставляет нас вести себя иначе, чем мы поступали в Альпах. Но фон Бах редко произносил ничего не значащие слова.
– Добавлю то, что кажется мне важным: если я не вернусь завтра вечером, вы должны спускаться, не дожидаясь моего возвращения. Мой единственный шанс – в быстроте. Если я не спущусь…
Он едва заметно запнулся:
– …возможно, это будет означать, что я нашел лучший путь.
Произнося эти слова, он безмятежно улыбался.
Это было разумно и даже мудро. В любом случае мы были слишком измучены, чтобы спорить. Даже сама манера, с какой фон Бах в таких обстоятельствах (беспрерывно хлопающий полог палатки, где нам приходилось сидеть согнувшись; страшный мороз; затрудненное дыхание и головная боль) смог изложить свои соображения тоном всегда примерного ученика, лучше всего свидетельствовала о его правоте. И даже если он не был абсолютно правым, он один среди нас был еще в состоянии рассуждать здраво и излагать свои рассуждения, подкрепляя их разумными доводами; и значит – он был единственным, чье мнение следовало принимать во внимание. На чем мы и порешили, прежде чем устроились на ночевку.
Я разделил с ним его палатку. И воспользовался этим преимуществом, встав до рассвета, чтобы помочь ему собраться; я гордился, что мне выпала такая честь, и старался сделать все, что мог, несмотря на мое плачевное состояние. Мне, разумеется, не удалось заснуть, впрочем, он тоже спал очень мало.
Я набрал снаружи немного снега, растопил его и начал все сначала, потому что снег оказался таким рыхлым, что вода едва прикрыла дно котелка; я вскипятил воду; приготовил чай; помог ему натянуть одежду, надеть ботинки и гетры (которые пришлось сначала еще оттаивать над плиткой); я положил в его рюкзак пару шерстяных варежек и еще добавил сушеных абрикосов, сыра и фляжку джина, смешанного с щепоткой кокаина. Он отдал мне нацарапанное карандашом письмо; «для моей матери», – сказал он мне.
Отступая от моего рассказа, должен прибавить, что война, к несчастью, помешала мне передать это письмо мадам фон Бах. Отправить его по почте было также нельзя, и я, конечно, не счел для себя возможным прочесть его содержание. Однако мне удалось переслать его благодаря любезному посредничеству герра Кенцли, бывшего в то время президентом швейцарского альпинистского клуба, после того как (мне следует написать об этом) я столкнулся с бесконечными отказами в моей просьбе со стороны самых высоких французских властей, запретивших мне связываться с… «бошами». Еще раз приношу здесь герру Кенцли мою благодарность.
Наконец, я помог фон Баху привязать к ботинкам его «кошки» – на трескучем морозе и тоже только после того, как оттаяли кожаные ремешки. Все это заняло у нас добрых два часа; было уже довольно поздно, когда он собрался выйти, но по крайней мере теперь ему не надо брать с собой фонарь. Взошло солнце и осветило дальние вершины Гималаев. Тогда мы пожали друг другу руки; слова казались нам сейчас лишними. Он вышел из палатки, надел на плечи рюкзак. Я собирался следить за ним, пока он не скроется за выступом, но мне помешал ветер.
К восьми утра ветер внезапно утих. Наступил один из самых прекрасных на нашей памяти дней. Удивительно, но прошла даже головная боль, как будто мы неожиданно спустились на меньшую, более приемлемую для человека высоту. Клаус высказал предположение, что зона высокого давления временно уравновесила вредное воздействие высоты. В самом деле, это возможно, но мы настолько устали, что нам не хватало сил думать об этом, и мы воспользовались хорошей погодой, чтобы выспаться. И поесть, так как вдобавок к нам вернулся аппетит. Днем Клаус начал отдавать распоряжения: он опять обрел вкус к командованию – явный признак улучшения его настроения. Двоим из нас – тем, кто лучше себя чувствовал, то есть Даштейну и мне, – он поручил выйти навстречу фон Баху.
Мы дошли по следам Германа до начала первой скалы, но идти дальше оказалось невозможно: снег, подтаявший на жарком дневном солнце, сделал подъем опасным. Фон Бах пересек это место, надев на ноги «кошки», используя ту элегантную и рискованную технику, которая была тогда в большой моде у баварских восходителей, но ничтожные царапины, оставленные его острыми металлическими крючьями, были почти не видными первые же солнечные лучи, которым не хватало тепла, чтобы растопить снег, стерли их без следа; так что гребень казался таким же девственно чистым и нетронутым стопой человека, как в начале времен. Выше мы ничего уже не могли разглядеть. Не померещился ли мне его уход?
Мне пришло в голову, что фон Бах мог бы спуститься другим путем. Но нет, это невозможно: тут не было другого пути.
Единственный другой путь уводил гораздо дальше – в иной мир. Поскольку он в него верил.
Мы повернули обратно и шли, поминутно оглядываясь назад, но гребень за нами оставался все тем же – пустым и безмолвным. Лицо, напротив, смотрело все также загадочно и, может быть, казалось даже еще более таинственным, потому что его наполовину припорошило свежевыпавшим снегом, так что мы узнали его лишь потому, что видели раньше. Фон Бах оказался прав: сейчас на нем стала проявляться умиротворенная благосклонная улыбка. Но на самом деле там ничего не было: только снег и скалы, бесформенная и бессмысленная груда камней, которую наделили жизнью мы сами, приписав им то, что было у нас в мыслях.
Мы вернулись к своим палаткам ни с чем; вечер прошел мрачно. Мы не осмеливались заговорить друг с другом. Настала ночь, а фон Бах еще не вернулся. Надо было на что‑то решаться: мы снова собрались на совет.
– Фон Бах – не новичок, – произнес Клаус (решительно, его обновил этот день отдыха: будучи усталым, он избегал банальностей). – Наиболее вероятно, что при спуске – удалось ли ему достичь вершины, в данных обстоятельствах не имеет никакого значения, – он поступил так же, как господа Мершан и Итаз.
Я уже отмечал, что Клаус никогда не нарушал незыблемое правило: он всегда называл сначала «господ» и только потом упоминал о проводниках.
– Следовательно, он предпочел рискнуть и заночевать, не имея с собой ни палатки, ни спальника, вместо того, чтобы спускаться по ненадежному снежному покрову. Самое соблазнительное – предположить (у Клауса порой вырывались подобные неловкие и неподходящие выражения), что он попытается спуститься завтра вечером, когда снег опять подморозит. Разумеется, можно в равной степени опасаться, что он будет крайне слаб; вполне вероятно, у него будут обморожения или возникнут какие‑нибудь другие проблемы. Значит, ему может потребоваться помощь и поддержка. Я предлагаю, чтобы на рассвете два человека вышли ему навстречу. Если мсье Мершан не возражает…
Так мы и поступили. Я взял с собой Итаза, Мы прошли вверх по ребру – и намного дальше, чем тогда с Даштейном. После первой скалы тянулся гребень, обрамленный двумя‑тремя карнизами, а за ним – второй уступ, путь к которому преграждали острые сераки, их следовало обойти – слева или справа.
Но эта преграда защищала снег от ветра, и он оставался рыхлым. Здесь мы увидели следы фон Баха, они отпечатались так ясно, как будто он только что тут поднялся. Нам пришлось почти уговаривать себя не бежать за ним – мы невольно ускоряли шаг, надеясь вот‑вот его догнать: ведь эти следы казались такими свежими, словно он поджидал нас за тем гребнем…
Кроме того, ускорить ход было бы неимоверно трудно. Каждые два шага мы были вынуждены останавливаться и переводить дух.
Гребень тянулся выше, разглядеть его можно было только отчасти, но вершина оставалась невидимой. Я достал подзорную трубу. Да: следы – уже не такие четкие, но, несомненно, его следы, – вели дальше, насколько можно было видеть, к подножию «золотого жандарма». Они доходили до скалы, а затем сворачивали влево, огибая невидимое отсюда препятствие.
Но цепочка следов, превосходно отпечатавшаяся на глубоком снегу, была единственной. Если только он не пятился задом след в след – так же, как поднимался, – фон Бах не спустился. Или спустился другим маршрутом. Или сорвался в пропасть. Впрочем, если бы он спустился, мы бы его встретили. Ждать его – бессмысленно, и так же бессмысленно идти за ним дальше.
Мы поспешили спуститься, испытывая не столько подавленность, сколько облегчение. Вернувшись в лагерь, я изложил Клаусу свое заключение: фон Бах скорее всего погиб, но все‑таки остается слабая надежда, что он мог сделать вторую остановку. В этом случае нельзя совершенно исключать вероятность того, что он, может быть, еще жив. Конечно, мы не в силах ему помочь, но мы по крайней мере можем его подождать.
Клаус со мной не согласился.
– Есть только одно разумное решение: надо спускаться. Мы ничего больше не можем сделать для Германа. Мы слишком измучены. У нас закончились почти все припасы. Я не решаюсь даже подумать, что случится, когда погода испортится…
Теперь настала моя очередь возражать. Нет, мы не можем бросить фон Баха! Мы – люди и не можем поступить иначе, даже если нам всем придется здесь погибнуть. Мне удалось убедить моих товарищей.
Клаус вздохнул:
– Что ж, тогда мы будем ждать до завтра. Потом начнем спуск. Мы оставим здесь палатку, продукты, спальник. На всякий случай… Но вы, Мершан, вы должны спускаться сейчас же. Ваши ноги… Вы пойдете вместе с Итазом; мы с Даштейном догоним вас завтра.
Он был прав: мои ноги покрылись фиолетовыми пятнами и никак не хотели возвращаться в нормальный вид, несмотря на энергичный массаж Максимина. Но предложить, чтобы он провожал меня при спуске, что за нелепость! Если фон Бах каким‑нибудь чудом вернется, и троих может не хватить, чтобы оказать ему помощь. Тем более что во втором лагере я, несомненно, увижу Абпланалпа и Им Хофа. И я прекрасно могу спуститься один, во всяком случае, мне удалось убедить в этом Клауса.
Итак, это было. мое решение – подождать еще один день ради душевного спокойствия, ради чувства, что мы совершили все, что в наших силах, чтобы спасти фон Баха, – они приняли его, и оно их погубило.
Мне пора было собираться и уходить. Мы отлично понимали, что высота подтачивает наши силы, хотя и не могли оценить, насколько они уменьшились, но чувствовали, что с каждым днем положение становится все более угрожающим. Кто знает, могли ли мы еще рассуждать здраво?
Я начал спускаться – со всей осторожностью, на какую был способен, тщательно уминая рыхлый снег на подтаявших на солнце ступенях. Когда я добрался до высокого «жандарма», мне пришлось обходить его справа – по скалам, по отвесному скату. Я был на теневой стороне горы, напротив ярко сверкавшей стены Сильверхорна. Я поднял голову и увидел, что выражение Лица изменилось. Один серак на «лбу» обрушился, снег со «рта» сдуло, и теперь там блестел лед. Оно больше не улыбалось: на меня смотрела гримаса ярости, рот был перекошен гневом. Это зрелище так потрясло меня, что я оступился, упал и покатился вниз головой.
На самом деле я, вероятно, споткнулся не только от удивления, у меня просто подкосились ноги от усталости.
Мне, разумеется, не удалось удержаться, мне не за что было ухватиться, но это не имело никакого значения. Я отрешенно наблюдал за своим падением. Внизу меня ждала смерть, это – конец; я видел себя со стороны, словно зритель, присутствующий на спектакле: я падал и бился о стенки узкого кулуара, куда меня затянуло, и в то же время в голову мне приходили самые несуразные мысли и наплывали далекие воспоминания. Я проскочил краевую трещину и очутился в Большом Коридоре, под ним начинался ледник, лезвия сераков должны были разорвать меня на тысячу кусков, но эта перспектива была совершенно не важной; а впрочем, у меня еще было время. Мое падение, которое длилось не больше нескольких секунд, показалось мне вечностью.
Я пересек зубцы сераков самым простым в мире способом: по центру ледника, где проходил невидимый желоб, по которому скатывались лавины, проложившие тут подобие бобслейной дорожки – я легко, будто играючи, плыл по ее извивам.
На чистом льду я набрал большую скорость, а последний поворот выбросил меня в пустоту, и тело беспомощно закружилось в воздухе.
На этот раз мне конец, заключил я без малейшего волнения.
Я упал в мягкий сугроб – на снег, покрывавший скалы за ледником. Траектория моего падения позволила мне приземлиться под очень острым углом – подобно удивительным прыжкам летающих лыжников, так что удар оказался страшным, особенно потому, что со всей очевидностью подтвердил, что я пока не умер, а значит, мои страдания еще не закончились.
В общем, кроме обмороженных, потерявших чувствительность ног, у меня на теле не осталось живого места, все болело, но я убедился, что ничего не сломано. Мне удалось в полубессознательном состоянии скатиться почти до второго лагеря, где я надеялся получить помощь. Но лагерь был пуст. Никого.
Куда делись Абпланалп и Им Хоф? Спустились в базовый лагерь? Поднялись в лагерь‑четыре? Я до сих пор этого не знаю, так же как мне неизвестно, как они погибли. Я был настолько измучен и потрясен, что мне даже в голову не пришло изучить их следы, которые, может быть, открыли бы мне эту тайну. Наиболее правдоподобной гипотезой мне представлялось то, что они поднялись в четвертый лагерь как раз тогда, когда я спускался, и не видели моего падения. В сущности, меня тогда занимали более эгоистичные соображения: я остался совершенно один, весь израненный (бока, руки, ноги – все мое тело было сплошняком покрыто черными синяками), и чтобы спуститься в базовый лагерь, мне предстояло преодолеть ту единственную часть нашего маршрута, которую мы всегда проходили в связке, – Лабиринт.
Ночью меня разбудила начавшаяся метель. Пришлось выбираться из спальника, одеваться и выходить наружу укреплять палатку.
К счастью, в некотором смысле мне повезло: обмороженные ноги избавили меня от самой тягостной операции – ложась спать, я не решился снять ботинки, боясь, что не сумею их снова надеть.
Назавтра снег сыпал весь день.
Я думал о тех, что остались в лагере‑четыре, запертые бурей в своем хрупком убежище. Наверное, они пьют чай и беседуют, чтобы скоротать время.
В одной палатке – проводники, в другой – «господа». Если оба проводника, как я полагал, поднялись наверх, их там шестеро, скученных в тесноте двух палаток.
Я тоже коротал время за чаем и беседой с самим собой. Этот вынужденный отдых очень помог мне. Мне удалось надрезать и стянуть ботинки. И я заставлял себя часами массировать ноги и растирал фиолетовые нечувствительные пальцы.
Днем, не в силах удержаться от любопытства, я покинул палатку и вышел в метель посмотреть, что происходит снаружи.
Валил снег. Выл ветер. Можно было легко представить себе, что я – в Альпах, если бы не было так трудно дышать.
В пяти метрах уже нельзя было разглядеть палаток. Я прошел еще шагов двадцать; все вокруг стало белым или, скорее, серым. Было в этом сидении в палатке что‑то такое, чего я не мог больше выносить. Может быть, просто тревога, которая и погнала меня наружу. С каждым часом положение мое становилось все более гибельным.
Я уселся на снег. Альпинисты часто умирают вот так, в нескольких метрах от укрытия, которое они напрасно ищут часами.
Я задумался. Эта обстановка парадоксально способствовала размышлению. Все исчезло, как не было; даже близость палаток казалась мне лишь одним из вероятных предположений; точнее, я уже почти не верил, что они еще стоят где‑то рядом. Все было стерто: ни времени, ни пространства, ни мира – ничего больше не существовало. Одна зияющая абстракция пустоты.
К чему возвращаться? Я не мог ответить на этот вопрос; но прекрасно сознавал, что оставаться здесь означало бы смерть, а возвращение – жизнь. Однако эта причина больше не казалась мне достаточно веской. Я старался безуспешно осмыслить все это. Я думал о своем падении и тех особенных, странных воспоминаниях, которые у меня остались. Но правда ли это были воспоминания? Некоторые из них так походили на эпизоды средневековых романов (а я изучал их долгие годы), и это сходство было таким удивительным, что напомнило мне одну фразу из «Поисков Святого Грааля»: «Ибо сей Поиск откроет то, о чем не смеет помыслить смертное сердце и не может назвать ни один земной язык человеческий». Неужели я действительно видел то, о чем не смеет помыслить смертное сердце и не может назвать земной язык человеческий? Грааль – li graaus, – который я когда‑то так хотел отыскать, неужели он так же невероятен, как вершина Сертог? И Герман не спустился обратно, потому что пересек эту невидимую границу?
И все же нечто заставило меня подняться на ноги: холод. Я замерз, и, кроме того, мне подумалось, что высота могла быть причиной помрачения моего сознания. Однако мои умственные способности не казались мне поврежденными, отнюдь; но разве сумасшедший понимает, что его разум поврежден? То, что я был согласен не трогаться с места во время бури, казалось мне теперь отдаленным, но вероятным признаком деградации. Как видно, у меня еще сохранился остаток здравого смысла.
Я встал и зашагал против ветра, считая шаги. Через сорок шагов я все еще ничего не нашел. Внезапно все мое великолепное безразличие разлетелось в клочья. Мне необходимо отыскать палатку!
Но я не видел ни одного ориентира. И потом, вот уже несколько дней я был не уверен, способен ли я еще здраво рассуждать, я больше не доверял своему уму: он тоже потерял ориентиры; и вот я не мог отыскать палатки, которые были от меня в десяти метрах. Точнее, они были от меня в десяти метрах, пока я не начал их искать.
Я попытался размышлять. Положим, они – в двадцати метрах. Ветер, дувший менее часа, не мог перемениться на сто восемьдесят градусов за такое короткое время. Хорошо, пусть будет так. Но как их искать? Мне нужна отправная точка, хотя бы одна неподвижная веха. А ее у меня не было. Я даже не взял с собой найденный во втором лагере ледоруб. С каждым пройденным шагом я рисковал заблудиться еще сильнее. Но с каждым мгновением неподвижности я рисковал умереть. И все же мне показалось, что время от времени пурга стихает. Разумнее было бы повернуться к ветру спиной:…
…Ожидание может принести успокоение и отдых.
Отдых, да. Успокоение. Уго задремал.
Это прежнее чувство – ничто никогда не сможет вернуть его; он понимает, что с каждой покоренной вершиной страстно жаждет возврата именно этого былого чувства, он ждет и будет ждать его, пока смерть не погасит эту жажду, и что, куда бы он ни поднимался – от Эвереста и до самой скромной альпийской горушки, – в глубинах его души, на самом дне его сердца всегда подспудно жила глухая надежда, что оно наконец вернется. Ощущение высоты – это не запах, нет; это – детские воспоминания, жгучая бесконечная ностальгия – тоска по простору, гармонии, разнообразию огромного мира, жить в котором, просто жить, было бы слишком мало.
Утром все так же сыплет снег. Уго пьет чай. Ничего не поделаешь: больше заняться нечем. Уго спит и мечтает, стараясь не слишком задумываться. Но на него неотрывно смотрят пустые глаза двоих мертвецов.
Двоих мужчин, появившихся на свет задолго до рожденья его отца: он никогда не знал их, и однако, теперь он может видеть их лица, прикоснуться к их ледяной коже.
Прошла еще одна ночь, и погода опять улучшилась. Сейчас Уго в состоянии спуститься. Но оттого, что навалило столько свежего снега, Гургл, должно быть, изменился и уже готов разродиться лавиной. Вместо того чтобы ждать дальше, Уго предпочитает изменить решение и попробовать другой маршрут, разведанный им в бинокль еще в базовом лагере: спуск по второму коридору – очень крутому, поэтому там не могло скопиться столько снега; он заканчивается на половине высоты Гургла. На гребне Уго заметил характерный «жандарм», отмечающий верхнюю часть кулуара. Отличная скала: с широкими гладкими стенами, скальные плиты вставлены в оправу блестящего льда. Есть где установить страховку, не рискуя вызвать камнепад. Надежный и быстрый спуск.
Уго подтягивает страховочную веревку. При каждом рывке в спокойном чистом воздухе танцуют облака холодной снежной пыли – взмывают вверх и водопадом обрушиваются на скалу. Кружение снега. Неслышные смерчи падают вниз и превращаются в невесомый, нереальный ручеек, стремительно исчезающий в бездне краевой трещины.
Уго нелегко идти по ребру, заваленному свежим снегом. Он держится за крючья, вбитые по самое кольцо, и старательно переставляет ноги, уминая глубокий сыпучий снег – до тех пор, пока не почувствует, что он становится более плотным. От этого рыхлый снег слегка проседает: кажется, будто снежный склон под ним прогибается, а потом вновь обретает неизменную форму. Он без труда находит верх своего кулуара благодаря характерной глыбе замеченной им скалы. Скала надежна, тут легко закрепить страховку. Скат такой отвесный, что снег здесь не удерживается – нигде, кроме шероховатого гранита. Скала – негатив, цвета на ее поверхности – перевернуты: лед выглядит темным по контрасту с блестящими гранитными стенами, искрящимися от инея и холодной снежной пыли. Гургл лежит внизу и пока не виден, скрытый за скальным выступом.
Да, если подумать, Гургл – превосходный и самый удобный путь в верхний бассейн. Доступный даже неофиту. В пургу все, конечно, наоборот. В метель прохождение любой горы, да еще на такой высоте, требует опыта. Или удачи. Или – того и другого.
Но не время предаваться бессмысленным размышлениям. Уго закрепляет страховку на косом срезе скалы: два хороших крюка, вбитых в горизонтальную трещину, бухта веревки – он уже использовал пятьдесят метров; при следующем подъеме надо будет взять новый моток; двойной рыбацкий узел. Своим молотком‑ледорубом Уго тщательно отбивает все острые выступы гребня, которые могли бы перетереть веревку. Он не уверен, что веревка достаточно длинна, чтобы спуститься до самого Гургла, – а где она кончается, за выступом не видно. На всякий случай он проверяет готовность своих самоблокирующихся зажимов, чтобы иметь возможность переустановить страховку.
Несколько метров благополучного спуска – и Уго висит в пустоте. Куски льда – два‑три сталактита – срываются и летят мимо него. Vites, tombe, mites, monte, рассеянно думает он. Он чиркает ногой и отбивает еще несколько кусков, которые с грохотом рушатся вниз, скатываясь в воронку узкого желоба. Ниже его «кошки» снова находят опору. Теперь он понимает, разглядев легко различимое на снегу оранжевое пятно оставленной им внизу страховочной веревки, что его страховки до дна Гургла не хватит. Ему нужно еще метров десять.
К счастью, внизу, за выступом, у подножия ледяной колонны, он, кажется, видит полочку – будто она его тут дожидается. Уго старается не прислоняться к сталактиту: столб такой тонкий, он боится, как бы тот не обрушился. В поисках надежной стены, где можно было бы закрепить вторую веревку, он осторожно протискивается за колонну – внутрь, туда, куда вдается свод скалы. И вот так сюрприз – там обнаруживается небольшая пещерка. Структура кулуара нарушена: желоб сильно прогибается внутрь, образуя глубокую слепую впадину.
Уго не удается найти подходящей щели. Он бросает взгляд вниз и решает, что здесь страховка уже не нужна: тут он может без риска спуститься до самого Гургла. Склон – не крутой. Он стягивает веревку. Сворачивая моток и собираясь уходить, он в последнюю минуту засомневался: что‑то внутри привлекло его внимание. Он расстегивает карман рюкзака, вынимает налобный фонарь и прикрепляет его к каске.
В пещере полно сталактитов. Tites ei mites. В глубине у самой дальней стены – ледяная колонна, принявшая форму забавного утолщения. Она похожа на лингам[94]Шивы, осыпаемый дарами стекающихся в Амарнат[95]паломников.
Уго встретился со своей второй женой, немкой, в Катманду. Она собиралась стать индуисткой. Их свадебное путешествие прошло в паломничествах по священным местам: долина Ганготри и возвышающийся над ней пик Шивалинг,[96]фаллос Шивы (Лену смутило, что он туда поднимался), священная пещера Амарнат с ее лингамом, оттаивающим и плачущим ледяными каплями семени, Ямунотри,[97]озера Гомукх…[98]
Уго подходит ближе. Лед совершенно прозрачен. Сквозь него Уго видит гротескно искаженное рефракцией лицо Клауса: тот сидит согнувшись или, скорее, скорчившись; даже без спальника. Он умер здесь, убитый холодом. Потом сюда просочилась вода, и его тело медленно оделось льдом.
Уго охватил ужас. Неужели ему предстоит найти всех погибших той экспедиции – мумифицированные, музеифицированные трупы? Какие ужасные открытия его еще ожидают?
Затем его взяло сомнение. Возможно ли это? Если Клаус замерз, он должен был бы потом оттаять, и так – много раз, год за годом. И значит – гнить то есть, – жить той жизнью, какой живут мертвые, а не застывать раз и навсегда в этом нелепом вечном бессмертии.
Уго видит в этом знак, посланный ему свыше.
Он уже собирался оставить Клауса, не оскверняя его могилы. Но неожиданно он понимает эту странную позу: Клаус умер, пока он что‑то писал. Уго достает свой молоток‑ледоруб и ледовые клинья и осторожно, как скульптор, начинает скалывать лед. В руках Клауса зажат небольшой блокнотик; когда Уго тянет его на себя, он отрывается вместе с кожей пальцев Клауса, которая прилипает к обледенелой бумаге. Уго все время дует на блокнот и левой рукой, которой он действует ловчее, как можно более бережно освобождает бумагу.
Буквы стерты; страницы слиплись и смерзлись. Он осматривает пещерку, ища другие следы, чтобы понять, что же тут случилось. Рядом с Клаусом лежит полотняный рюкзак; в нем – алюминиевая фляга, кое‑какие припасы. Уго посещает нелепая мысль, что они, наверно, еще съедобны.
Он бросает последний взгляд – потрясенный; и – очень профессиональный: тут можно было бы сделать редчайшие снимки. Уго мог бы продать их в журналы по всему миру: само собой разумеется, сначала в «National Geographic», потому что он платит лучше всех, потом – в остальные. Сложнее всего, как всегда, было бы торговаться из‑за прав на эксклюзивность: каждый журнал считает, что имеет исключительные права, и оспаривает их другу друга.
Вот вам пример двойного подхода, вечный спор журналистов: публика имеет право знать все – да, но только в моем журнале.
Интерес Уго, понятно, лежит в прямо противоположной плоскости: ему нужно как можно более широкое распространение. Чтобы его имя – его торговая марка, как сказал бы Мершан, – разошлось бы по всему миру.
Конечно, Уго ни о чем не жалеет. Клаус умер здесь – что ж, пусть так. Но публикация его фото означала бы наглое вторжение, воровство и насилие над его смертью.
Воровство: да, потому что он собрал бы богатый урожай с его смерти. Насилие и предательство: потому что он выставил бы на всеобщее обозрение эту исключительно личную трагедию…
Решительно, Уго чувствует огромное облегчение оттого, что не взял камеру. Если бы она была с ним, уверен ли он, что у него хватило бы сил сопротивляться искушению?
Нет. Он знает, что нет. Если бы у него был с собой фотоаппарат, он сделал бы снимки. В таких обстоятельствах их сделал бы кто угодно. Не вспоминая о воровстве и насилии, какие влечет за собой этот поступок.
Уго снова начинает спуск. Теперь ему надо пересечь Гургл, где навалило гораздо больше снега, чем он ожидал. Правда, накануне и в самом деле выпало невероятное количество снега, точнее, невероятное для тех Гималаев, которые он так хорошо знал. А сейчас он находился в восточной части этой горной цепи – гораздо менее посещаемой и орошаемой гораздо более обильными осадками.
Снег – невесомый, нереальный, бесшумный – беспрерывно течет по узкой ложбине, прорезанной посередине кулуара, как мука по мельничному желобу. К счастью, желоб не широк, так что Уго без труда удается перешагивать через неслышный поток. Он проходит кулуар наилучшим образом: использует скальные стены, тщательно страхуется после смены основного крепежа, теперь это два крюка, вбитых в лингам Шивы рядом с вечным саркофагом славы Клауса.
На другом краю Гургла он, к своему облегчению, обнаруживает страховку, установленную им при подъеме.
Добравшись до краевой трещины, Уго испытывает удовлетворение: какие бы сюрпризы ни приготовила ему потом гора, он знает, что сможет вырваться из Кара. Но он ощущает и беспокойство перед неизвестностью, которую воплощает для него труп Клауса – там, где он никак не ожидал его встретить, в стороне от маршрута экспедиции 1913 года.
Уго возвращается в базовый лагерь. Нет, Карим, not finished. Summit not conquered. I found something about the 1913 expedition. [99]
Пока Карим готовит еду, блокнот оттаивает, отпотевает, с него начинает капать вода. Уго подсушивает его у огня, стараясь аккуратно разделять страницы. Но на них почти ничего не осталось, уцелели только обрывки фраз.
Несмотря на усталость, Уго всю ночь пытается разбирать слова. Он пробует отгадывать их по очертаниям, на ощупь, свет его фонарика бродит по бумаге. В некоторых местах Клаус надавливал на карандаш сильнее, но на влажной бумаге не осталось ни одного связного предложения. То, что удается расшифровать, не представляет никакого интереса. С большим трудом он восстанавливает два отрывка, принесшие ему смутный, очень смутный свет. На середине блокнота: «Мершан… ушел… не вернулся…»; и – почти понятно, возможно, это – последние слова, написанные Клаусом: Клаус, которого Мершан считал атеистом, вывел своими негнущимися от холода пальцами:…
Смилуйся надо мною, Господи! –
воскликнул Корнелиус, с превеликими тяготами и страданиями добравшийся до означенного монастыря с Золотой крышей, на самую вершину горы Серто, и вот теперь он не знал, что делать. И погрузился в молитвы, прежде всего возблагодарив Господа Нашего, попустившего его смутиться суеверием сих лам. Ибо не обнаружил он ничего иного, кроме груды блестящих камней, самый вид коих не мог даже отдаленно сравниться ни с Храмом, ни с Дворцом, подобным тем, что рисовали ему гилонги.
И потому Корнелиус, видя, что он один, всеми оставленный и лишенный помощи и совета человеческих, кроме тех, что дарует нам наша Святая Религия, пожелал доказать гилонгам, сколь лживо их учение и что знаменитый их золотой храм – просто жалкая пустая скала, одетая снегом; но эти безумцы продолжали горестно причитать, жалея его и не желая ничего понимать, и уверяли, что там стоит великолепный дворец, перед коим они простирались ниц и молились, без устали завывая свои псалмы, невзирая на необычайную тонкость этого воздуха, от чего они, похоже, нимало не страдали. Корнелиус же был измучен до крайности и сильно боялся умереть от изнеможения. Искусанный морозом, исхлестанный ветром, умирающий от усталости, он счел за лучшее не сердить лам, испробовавших уже все свое колдовство, на какое они были способны, и начал усиленно таращить глаза, надеясь вместо голой скалы и снега увидеть чудесный храм – такой, каким живописали его гилонги, ибо разве храм этот не был плодом чародейского наваждения? – я так он чаял обрести в сем храме пристанище и защиту от дурного воздуха, совсем забыв о том, как таковое желание оскорбляет Господа, – настолько утомление притупило уже в нем все чувства. Но не достиг ничего, кроме усилившейся горячки, тогда как гилонги продолжали свои выходки и, похоже, меньше всего на свете страдали от сурового мороза на гребне горы, спасаясь при помощи своей магии, называемой ими туммо.
Корнелиус же был уже в столь плачевном состоянии, что стал сокрушаться, не умея помочь себе этим дьявольским действом. Совсем растерявшись и не зная, как ему дальше быть, ибо он не в силах найти убежище во дворце, которого нет, и напуганный страшной высотой, на какой он оказался, он принужден был набраться терпения и ожидать, пока монахи насмотрятся на свое видение, и вновь обратил молитвы к Господу Нашему, прося не оставить его в его несчастии, но на этот раз – не напрасно; так как внезапно, едва он закончил молиться, как ощутил в себе новые силы и упрекнул себя за то, что возжелал поддаться подлым выдумкам сих гилонгов, вместо того, чтобы хранить веру в Нашу Святую Церковь, и решил один пойти к вершине горы, дабы показать этим мерзким гилонгам всю лживость их измышлений. Пройдя скалу, перед коей гилонги длили свои выступления, он двинулся вверх по крутому заснеженному хребту, с обеих сторон коего зияли ужасные бездны, так что ему пришлось оседлать его и пробираться ползком до самой вершины, каковая, по правде сказать, была просто суровым обрывистым гребнем, увенчанным острой иглой; но ни чудес, ни сокровищ он там не увидел.
Пожалуй, только вначале, взбираясь по скале, называемой ими дворцом, святой отец ощутил вдруг разлитую в воздухе необычайную сладость и удивительную радость и легкость во всех членах и во всех своих органах; отчего Корнелиус понял, что теперь он добрался до третьего неба, лежащего выше метеоров, коего достигают одни только высочайшие горы. И тотчас нашел на него такой восторг пред этой чистотой, что ему пригрезилось, будто он летел над снегами на самый верх, до вершины, и вся его усталость куда‑то схлынула; и он восхитился открывшейся там чудесной картиной, ибо внизу под ним насколько хватал глаз простирались вдаль бесконечные горы. Замерев от изумления, он погрузился в созерцание сей красоты, явленной ему, дабы показать, сколь Творение Создателя превосходит величие дел человеческих; и возблагодарил Господа Нашего, и так надолго задумался, размышляя об этих тайнах, что забыл самого себя и отрешился от всех чувств – так, что внезапно ему показалось, что он задремал посреди снегов. Но прежде чем он решил, что засыпает, ему привиделся удивительный сон. Увидел он, как его будто по волшебству перенесло в некую страну, лежащую на круче высокой горы, и воздух там был напоен мягкостью и благоуханием, вода – сладка и вкусна, а жили там светлокожие люди в мире и радости, и были, они приятны на вид, и хотя блюли обычай Адама, но были все же обходительны и стыдливы. В лугах там росло множество цветов, особенно роз и лилий, на всех деревьях, кроме тех, что стояли в цвету, наливались прекраснейшие на свете плоды, и царила вечная весна. Язык их был ему неведом, и однако, Корнелиус понимал их без труда, и вскоре его попросили служить там мессы и крестить приходящих к нему людей, стекавшихся в недавно построенную им по их дозволению церковь. Святому отцу так полюбилась сия Земля Обетованная, что он совсем позабыл и цель свою в королевстве Тебет, и бедного своего товарища, мнившего его уже мертвым.
Корнелиусу казалось, что в оном месте провел он три года. По прошествии же трех лет он обратил в пашу веру весь народ сей страны и даже высших ее сановников и решил, что пора возвращаться за гору, так как твердо замыслил продолжить нашу миссию и мечтал в своем сне достигнуть другой страны, чтобы и ее обратить в нашу веру. Но люди эти сказали ему, что это невозможно и что кому бы ни выпало счастье попасть в это царство, тот не должен питать надежду его покинуть прежде того времени, когда придется ему открыться, чему суждено случиться только в конце великих потрясений. Но святой отец спешил поведать о своем успехе и подговорил втайне некоторых из тех, кто прислуживал ему во время молебнов и был всецело ему предан, убедив их, что ему надо уйти. Сначала, едва он сказал о своем желании, эти люди наотрез отказались: не столько потому, что не соглашались из любви к нему нарушить свои законы, но, объяснили они святому отцу, оттого, что после его ухода они никогда более не услышат мессы и попадут прямиком в ад – так, как учил их отец Корнелиус; слова эти привели святого отца в величайшее замешательство, выйти из коего он сумел, только призвав одного из них и обучив его перед своим отбытием начаткам литургии.
Дата добавления: 2015-09-18 | Просмотры: 466 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 |
|