АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Психиатр Гречихин (текст для постановки)

1.

Гречихин. Сергей Елизарович Гречихин, двадцатидевятилетний младший научный сотрудник психиатрического института, исследовал больных с тяжелыми депрессивными расстройствами. Работал он в клинике, библиотеке и в диспансере. В диспансере, вечер в неделю, в кабинете с плотной шторой на окне и полутьмой вокруг зеленой настольной лампы, Гречихин, почти всегда без халата, принимал пациентов, которые жили среди здоровых людей. Он сидел за столом в углу, у окна; в другом углу, в круглом аквариуме, подсвеченном лампой, двигались разноцветные рыбы; над аквариумом отчетливо виден был портрет Гоголя. За шесть лет психиатрической работы Гречихин убедился, что многим душевнобольным тем лучше, чем меньше напоминаешь им, что больны. Потом уже наткнулся он на соображение в этом духе у Гете — что помешанным надобно внушать убеждение, что они такие же люди, как все, и свое имеют назначение.

Осенью участковый психиатр направил к нему двадцатипятилетнюю Наташу. Немного с ней поговорив, Гречихин установил, что это как раз то, что ему нужно, — хроническая депрессия с нежеланием жить. Кроме того, Наташа сразу ему понравилась милой, замысловатой своей неуклюжестью, красными пятнами на взволнованной шее, какой-то хрустальной, прищуренной в очках, нежной отрешенностью. Чувствовалось в ней что-то гофмановско-гоголевское, и много было застенчивости. Москва немного громыхала вечерними машинами вокруг диспансера. В щель между шторой и оконной рамой Гречихину трудно уже было разглядеть в сумерках рябины, которые вчера, в пасмурное утро, когда шел в клинику, отвлекли его от психиатрического раздумья красными ягодами, дырами в желтых листьях, русской печалью полуголых веток.

Участковый психиатр, Иван Семенович, объяснил Наташе, что «институтский» врач, может быть, гипнозом заставит-таки ее пойти к зубному. Но Гречихин увидел в истории болезни, стараясь держать ее так, чтобы Наташа не читала вместе с ним, что за последние пять лет она четыре раза уже, каждую осень, кроме этой, всерьез пыталась умереть, проглотив большие дозы лекарств. Теперь же, если покончит она с собой этой осенью, отвечать придется и ему. «Подсунул! — думал Гречихин. — Когда такая матовая, стеснительно улыбающаяся тоска, конечно, нетрудно прозевать суицид»[217]. Еще он прочел, что два года назад, познакомившись в психиатрической больнице с тяжелым больным, Наташа была потом с ним «в связи», и он покончил с собой, а она сделала аборт.

Наташа. Наташа пока думала, что никогда еще не встречала такую смешную настольную лампу в виде стеклянного капустного кочана, что вот еще один психиатр, и он тоже не поймет в ней то, что называют болезнью, а на самом деле, это не болезнь, просто душевная мука, возникшая естественно из того, что никто ее, чучело огородное, не любит. В новом психиатре не заметила она, правда, глубокомысленной напыщенности раньше встречавшихся ей молодых психиатров, позерства и снисходительной покровительственности с порога, происходящих от убежденности этих врачей в том, что кем бы ни был пациент, хоть интересный писатель или ученый, но если болен душевно, то, стало быть, хуже меня, как и всякий материал моей работы, и могу с тобой, как с ребенком. К тому же легко бывает думать, что если человек болен умом, то совсем ничего уж не может он понять и оценить правильно. Наташа вообще не верила, что другой человек может понять, как неприятно, тяжело это ощущение апатической механичности жизни, когда больше всего на свете хочется хотеть. Тут, в сравнении с прежней, далекой, как будто здоровой, ее жизнью, даже не годятся слова «неприятно» и «тяжело».

Гречихин. Будучи не вполне современным молодым психиатром, весьма «сентиментальным», как считали коллеги, Гречихин с большой осторожностью назначал химические лекарства особенно в тех случаях, когда больной был творческий, тонкий душой человек, поскольку заметил и сам, что за приглушающий страдания лекарственный курс пациент платил ослаблением душевной живости. «Если бы Гоголь, — думал Гречихин, — в свои болезненные меланхолические приступы, которые были у него с двадцати четырех лет, попадал в современную больницу под химический град препаратов в наших и заграничных ярких коробках, он вряд ли смог бы между приступами такое написать». Гречихин давал лекарства лишь в двух случаях: чтобы заглушить острое психотическое состояние и чтобы разрыхлить несколько почву для психотерапии, если, например, больной замкнут, не хочет разговаривать.

Наташа. «А он вроде ничего, — подумала про Гречихина Наташа. — Я бы приходила к нему».

Гречихин.

— Так в чем все же ваша болезнь? — спросил Гречихин.

Наташа.

— Не знаю, — пожала она плечами. — В истории болезни все написано.

Гречихин.

— Ну, тоска есть?

Наташа.

— Да это у меня все совсем другое, нежели у людей и меня самой, когда не болела еще. Все это какими-то другими, нечеловеческими словами называется. Ох, трудно болеть!

В то же мгновение она так же искренно считала себя совсем здоровой, просто несчастной от физического уродства, и никакого противоречия тут не замечала. Наташа вдруг испугалась, что это случайная их встреча, что он не будет ее лечить, и красные пятна на шее стали ярче, выступили новые. Она вспомнила молодого психиатра, который прошлой осенью в больнице, за то, что не хотела с ним разговаривать, ввел ей в вену растормаживающее средство и сказал ей, немного опьяневшей: «Ну, деточка, теперь рассказывай, в каких тепленьких компаниях бывала! Ведь из консультации гинеколога, милая, явствует, что ты уж не девушка». — «Мало влили, — ответила она ему. — Надо бы еще». Но в Гречихине чувствовала она внутреннее уважение к ней, даже некоторую перед ней робость.

Гречихин. Он же, при всей Наташиной замысловатой неловкости, подметил в ней проблески львиной женственности, красивые длинные ноги, застенчивые колени, открытые коротким красным платьем, и чувственно насмешливые, немного вытянутые вперед губы. Только нос чуть раздвоен ложбинкой в самом кончике. «Наверно, как раз эту ложбинку считает она своим уродством, — подумал Гречихин. — Если так, то весьма интересно: действительно есть маленький изъян, и привязывается к нему бредовая идея уродства, не замечая вокруг столько красивого, в чем этот изъян растворяется совершенно».

Наташа.

— Разглядываете, какое я чучело? — спросила Наташа.

Гречихин.

— Чучело? — сказал он. Но не стал, подобно прежним психиатрам, убеждать ее в том, что она красавица, а просто обмолвился, что надо бы лечить зубы, если болят.

Наташа. Наташа ответила, что зубная боль ей даже приятна, потому что это здоровая, людская боль, как у всех.

Гречихин.

— Запустите зуб — воспалится челюсть, — сказал Гречихин.

Наташа.

— Ну и хорошо: умру тогда, мучиться перестану, — Наташа, прищурившись, глянула на него бесшабашно-отстраненно. Искренне желая умереть, в то же время, боялась, вдруг не захочет он ее лечить.

Гречихин. «Черт побери! — думал Гречихин. — Такая суициднет в любой момент. Подсунули!»

— У вас плохие мысли есть? — спросил он. — Про то, чтоб не жить?

Наташа. — Эти мысли у меня всегда, — улыбнулась Наташа. — Можете вызывать перевозку. Запихнут меня в нее санитары, но и в больнице эти мысли не пройдут, с ними и выпишут. Сколько уж раз так!

Гречихин.

— Зачем умирать, Наташа? Через два года окончите институт...

Наташа.

— А я на биологический факультет не хотела, Сергей Елизарович. Я хотела врачом стать, как вы, а меня не взяли, потому что сумасшедшая. Ну, закончу — и тоже учителем работать не дадут.

Гречихин.

— Пойдете в науку.

Наташа.

— Туда я не хочу. Знаете, как Иван Семеныч говорил? Брось институт, не напрягайся. Показала, что поступить туда можешь, что учиться можешь, ну и бросай.

Гречихин. «Верно, трагедия, — думал Гречихин. — Хорошо, Гоголю хотелось писать, это даже душевнобольному не возбраняется. Подсунули, однако». Не хотелось ему насильно отправлять Наташу в больницу.

Наташа. Наташа, заметив некоторое его замешательство, сказала:

— Если сейчас засунете меня в больницу, я там это сделаю или сразу, как выпишут.

Гречихин.

— А так не сделаете? Наташа.

— Пока сама не скажу вам.

Она смотрела ему в глаза и чувствовала, что ей с ним очень хорошо.

Гречихин. Гречихин уловил это, подумал, что теперь верить ей можно, и попросил только еще к зубному пойти.

Наташа.

— Ух, бормашины боюсь! А драть будут — заору от боли и залью слезами все кресло. (Пауза.) Мне еще прийти? — спросила Наташа, прощаясь. Боялась, что не пригласит больше, и в то же время чувствовала, что не сможет огорчиться, если не пригласит, а так же, как всегда, по дороге из диспансера, купит в киоске сигареты, несколько астр у метро, полночи пролежит дома в постели с пустой головой и сигаретой и, приняв, наконец, снотворное, заснет химическим сном.

2.

Гречихин. После Наташи Гречихин принял еще двух пациентов и поехал в метро домой. Жил он вместе с родителями-археологами, пятидесятилетними романтическими людьми, которые полгода работали за одним столом в библиотеке или за двумя столами дома, а полгода были в экспедиции. Иногда приходили гости, пили вино и говорили почти только одно археологическое. Сквозь яркую, отрешенную от всего прочего возбужденность работой родители все же делали иногда взрослому сыну упреки, что не женат. Гречихин по поводу женитьбы уже несколько лет вспоминал пословицу: чтоб выпить пива, совсем не обязательно иметь свой пивоваренный завод. Но теперь, когда шло к тридцати, он не против был и жениться, но чтоб было все так, как у «стариков»: чтоб жена была тоже научным работником, психиатром, чтоб говорить дома про дело, чтоб всякий праздник, среди коллег и шампанского, также насквозь был психиатричен. Необходимо, чтобы жена читала по-французски: тогда, вместе с его немецким и английским, они достаточно хорошо будут знакомы с мировой психиатрией. Раз в неделю психологический театральный спектакль, а летом путешествовать по стране — смотреть психиатрические больницы, изучать особенности душевных болезней у разных народов. Детей есть смысл иметь лишь тогда, когда можно передать их почти целиком бабушкам и дедушкам.

Засыпая уже, вспомнил Гречихин Наташу, как тонко и, видимо, точно сказала про себя: «хочу хотеть». Подумал, хорошо бы психотерапевтически помочь ей, составить подробную яркую историю болезни и доложить случай на конференции. Еще в состоянии глянуть на себя сбоку, он тут же себя пристыдил, что не просто человеку помочь хочется, а помочь, чтоб себя возвысить. Но успокоиться в полусонном состоянии тем, что корысть эта благородная, что на такой корысти все добрые дела стоят, было нетрудно.

3.

Наташа. В этот же вечер Наташа, придя домой, села на стул в своей комнате и стала читать к завтрашнему дню по зоологии. В голове через некоторое время сделалось пусто. Отложив книгу, Наташа силилась, чтоб возникла какая-нибудь мысль, но мысли не получалось, хотя казалось, что немного еще просто даже физического усилия, и закупорка эта прорвется. Тут позвали ее ужинать. Наташа пошла в кухню, где сидели уже за столом отец, пожилой, всегда хмельной грузчик мебельного магазина, и младший брат, студент-химик, ушастый, с маленьким обидчивым ртом.

Гречихин.

— Ах, Наташенька! — вздохнула мать, раскладывая ужин в тарелки, — какой же некрасивый все-таки у тебя нос с этой канавкой!

— Двуствольный, хе-хе! — проговорил студент. Наташа. Наташа заплакала от этих слов в свою картошку с котлетой, но мыслей при этом по-прежнему в голове не находила, чувства же, которыми плакала, были механическими, инструментальными, не связанными с остальной душой. Потом получилось вдруг сказать брату:

— А у тебя уши тарелками!

Гречихин.

— Ты чего оскорбляешь! — озлился он. — Я шучу, а ты... Я тоже так могу. Сумасшедшая! Забыла, как санитары тебя из ванной в психиатрическую машину вели? Черт бы тебя взял! Жениться из-за тебя не могу. Как прознают, что сестра... тово, так и ко мне подозрение. А чем, чем я виноват?

Он чуть не заплакал и вышел из кухни.

— Дурачье, — сказал отец, посасывая головку кильки.

— И тебе не мешало б в дурдоме от водочки полечиться, — сказала ему жена.

— Дура, — вздохнул он.— Я ж старик, я без горючего раскладушку не подниму, не то что диван. Тьфу, работаешь на них, работаешь...

Встал и ушел из дому.

Наташа. Наташа, поев и попив чаю, пошла в свою комнату с зелеными обоями, которую получила по справке диспансера, как «дополнительную и изолированную жилплощадь» за «тяжелое хроническое душевное заболевание». Почувствовала вдруг, что может уже думать, но возникла остро неприятная апатия, совсем ничего не хотелось. Подумала: может, попросить у мамы кислой капусты, чтоб хоть захотеть пить. Потом появилась физически невыносимая тоскливость, которую готова была вырвать руками из груди. В подобном состоянии пыталась уже она уходить из жизни, но с помощью больших доз лекарств, как убедилась, это не получалось, все откачивали, другим же путем — боялась боли. Открыла окно, подумала, дрожа от холода, что если падать с пятого этажа вниз головой, можно сразу разломить голову, но если перевернешься вдруг в воздухе, то раздробишь ноги, тело и живая будешь лежать и больше еще мучиться. Тогда, выкупавшись в ванне и не вытеревшись, погасила в своей комнате свет и села на подоконник, расстегнув халат, чтоб как следует продуло и обострилась ангина: жар обычно уменьшал душевную боль. Посидев немного с холодным осенним ветром на груди, под мышками, на животе, подумала, что если заболеет, то не сможет через неделю пойти к Гречихину, и закуталась в халат. Закрыв окно, забралась в постель, стала думать о Гречихине и сразу почувствовала себя лучше. Впервые за несколько лет не просто лежала в темноте, а думала о человеке, переживая одновременно. Представила его русское с бородкой лицо возле капустной настольной лампы, как он — ее муж и путешествуют вместе по Прибалтике, потому что в жару ей нельзя. Наташа никогда не была в Прибалтике, но по рассказам представила черепичные крыши, костелы, сосны и очень чистый желтый песок у прохладного моря. Потом вспомнилось, как в детстве, под большие аплодисменты, играла несколько лет в клубе печальное на концертино, а потом зачем-то отошла от музыки. Уже тогда «видела» она «картинки», не глазами, а как бы самим мозгом, в голове и «слышала» голоса тоже внутри головы или в груди, в животе, или где-то снаружи возле носа и глаз. Голоса какие-то игрушечные, писклявые, говорили всякую всячину, иногда забавное, сами по себе, не вмешиваясь в ее мысли, как бы и не для нее. Не ушами их слышала, а просто как бы «знала» их. Голоса мешали заснуть и вообще возникали, когда оставалась одна. В детстве все это было очень ей интересно и понимала Это как здоровое, хорошо помнила. Потом, узнав, что у других этого нет, стала быстро забывать содержание картинок и голосов и не рассказывала никогда врачам, чтоб не подумали, что полоумная совсем. Чураясь людей с детства, ни с кем в жизни не была дружна, слыла «чудачкой», «индивидуалисткой», потому что снаружи были заметны на ней лишь насмешливость, ироничность, отрешенность от людей и мира, а про внутреннюю тягостную апатическую механичность чувств, больную тоску и галлюцинации люди не знали. Жалела она только тяжелых душевнобольных, которые, как ей казалось, мучились еще больше ее. Так она пожалела того тоскливого человека, с которым была «в связи» в саду открытой психиатрической больницы. Он тайно плел из трав и веток веревку повеситься, а ей удалось ненадолго удержать его смерть, но и с ним она даже не дружила. Потом гинеколог, при Наташе, выскабливая ей матку, говорила помощнице: «Это сумасшедшая, и любовник ее сумасшедший. Что еще может связать этих безумных? Только постель. А потом они рожают ублюдков или вот делают аборты. И в том, и в другом случае затрудняют работу врача». Вспомнив все это, Наташа почувствовала, что усиливается опять тоска про свое сумасшествие и уродливость, запищали про что-то голоса, и мигом, даже без воды, проглотила снотворные таблетки, чтобы потерять сознание.

4.

Гречихин. Когда Наташа вошла в полутемный кабинет Гречихина, он ощутил опять нежное сочувствие к ее улыбающейся тоскливости. Даже сконфузился, поздоровавшись, не мог никак заговорить с ней, и Наташа испугалась, что вдруг этот единственный понравившийся ей психиатр, как и другие психиатры, не знает, о чем еще с ней говорить, и выпишет ей рецепт, чтоб ушла. Не чувствуя, что больна, Наташа убеждена была, что ходить к психиатру ей необходимо.

Наташа.

— Была у зубного, — сказала она.

Гречихин.

— Молодец! — воскликнул Гречихин, протянул ей обе руки и пожал ее волнующиеся пальцы. — Умница, Наташа! «Не слишком порывисто? — подумал тут же. — Впрочем, это лучше доброжелательной фальши. Швейцарский психотерапевт Поль Дюбуа говорил, что рука врача не должна быть железной рукой в бархатной перчатке. Она должна быть голой и искренней». Как мужчине и врачу Гречихину было приятно, что Наташа сразу послушалась его с зубным врачом. Несколько приподнятый этим успехом, он хотел тут же взяться за тему уродства, доказать Наташе, что обаятельна она гофмановской хрустальностью, но не мог опять никак подобрать слов, неловко было уже это затянувшееся молчание, и, растерявшись, брякнул:

— У вас на биофаке все студентки такие красивые?

Наташа. Наташа сразу поняла, что он сказал так глупо от застенчивого волнения, как и с ней бывало.

— Это, наверно, Иван Семенович просил внушить мне, что я красавица? — сказала она. — Я была бы счастлива, если б была ничего себе, а то ведь я чучело.

Гречихин.

— Ну да, чучело! — засмеялся он и почувствовал, что опять глупо. — Ну, а чем вам Иван Семенович помог?

Наташа.

— Иван Семенович ведь никакой, — сказала Наташа. — Веселый и в то же время никакой. Но к кому-то надо было мне ходить, а то как же снотворные таблетки достать?

Гречихин.

— Как точно, Наташа, сказали! Верно, веселый и никакой, — проговорил Гречихин обрадованно, почувствовав, что нравится ей больше, чем участковый психиатр. — И внешне, и внутренне совершенно бесцветный, никакой.

Тут же ужаснулся своей глупой неосторожности, покраснел и стал выписывать снотворное на неделю. Сказал, чтоб через неделю снова пришла, и, когда, прощаясь, с удивлением почувствовал, как крепко сжала она его руку, понял: это благодарность за то, что ей, душевнобольной, сказал так о психиатре. Спохватившись, что как-то мало сегодня поговорили, Гречихин задержал ее руку в своей и сказал:

— А все же милая вы!

Это получилось то ли серьезно, то ли в шутку, и потому не глупо.

Наташа.

— Сергей Елизарович, пожалуйста, — попросила Наташа, — когда пойду сейчас к двери уходить, не смотрите на меня, а то я стесняюсь.

Гречихин. Он кивнул, вспомнив, что в прошлый раз смотрел ей вслед и тогда еще подумал, что смущенными плечами и застенчивыми, ровными ногами она как-то чувствовала это.

Наташа.

— Пойду? — нерешительно спросила она, а самой хотелось уже тут и остаться.

Гречихин. У Гречихина от всего этого была некоторая мешанина в душе из смущения и радости, но он знал, что теперь почему-то надобно расстаться, и, кроме того, должно быть, пришел уже другой больной. «Уготовлю для нее в следующий раз целый час», — подумал он и, сказав: «Да, да, до четверга», — отвернулся к окну со шторой. «Если пойду с ней в театр, нас там заметят», — подумал он.

Гречихин думал о Наташе весь вечер и в другие дни — гораздо больше, чем о других своих пациентах. В этих его мыслях и чувствах мужского любопытства было совсем немного; главное, захвачен он был предстоящей интересной работой с ней и, находя теперь в психиатрических книгах и журналах, по-русски, по-немецки и по-английски, похожее на Наташу, выписывал на самые плотные листы и вкладывал их в специальную папку. Ему высокое наслаждение доставляло думать о ней научно. «Да, да, верно, эмоциональные расстройства таких больных, — размышлял он, — не уловишь обычными нашими понятиями: грусть, страх, беспокойство, раздражительность. Груле тут глубоко прав. И тоже верно: не то чтобы не было у них живого интереса к окружающему, они как раз нередко внимательно относятся ко всему, что происходит вокруг, но нет заинтересованности, хочется хотеть». Тут не нашли пока каких-то специфических анатомических повреждений в мозгу, специфически измененного обмена веществ, но анатомически целый на сегодняшний день депрессивный пациент так тяжело мучается, что природе приходится ослаблять его страдания, расщепляя мышление и чувства: он не может благодаря этому воспринимать свои муки цельно, с полной критикой, и оттого меньше мучается. Врачу же остается отвлекать всячески такого пациента от больных мыслей и чувств тем, что его еще хоть немного интересует, — любимой работой, путешествиями, художественным творчеством, пусть даже любовью, чтобы, рыхля кое-где почву лекарствами, склеивать, собирать разлаженную душу, сколько это возможно.

Все же беспокоило Гречихина, что с углублением осени Наташа все опасней будет для себя. Русский психиатр Корсаков писал про таких больных с матовой тоской, что врачи не замечают у них тоски, принимают их за неврастеников, а они «от недостатка призора иногда кончают жизнь самоубийством, чем поражают и близких, и врачей».

5.

Гречихин. По утрам ехал Гречихин в метро на работу. Поезд выбегал из-под земли и мчал мимо болота, в котором торчало множество белых свай, как маленькие небоскребы, чтоб осушить место и построить завод. Потом шли за окнами разноцветные дома-коробки, иногда залитые солнцем, за ними из заводских труб валил бело-сизый дым. Насыпь у рельсов — в бледной осенней траве; весной трава тут свеже-зеленая, и ярко желтеют в ней одуванчики. Гречихин почти всегда думал теперь о Наташе, отчетливо вспоминал их разговоры, как сказала, например: «Да, нет Бога, но как это "не быть"? Как это "никак"? Вы это понимаете?» В то же время чувствовал, что ее внутренняя, нежная теплота еще крепко заперта в ироническую неприступность.

— Как все-таки мало рассказываете про себя, Наташа, — как-то сказал.

Наташа.

— Да ведь и вы не рассказываете, — она ответила. — Мы все же в двух разных мирах, вы психиатр, а я сумасшедшая, да еще чучело. Вам, может быть, придется меня в больницу насильно класть. Знаете, какая в ноябре глубокая на меня находит тоска? Прошлой осенью делала все, что могла, — стриглась, красилась, даже ресницы приклеивала, чтоб взбодриться, чтобы хоть пьяные на улице приставали. Не помогло.

Гречихин.

— Как не помогло?

Наташа.

— Ну, суициднула.

Гречихин.

— Я вас буду лечить, Наташа, чтоб этого больше никогда не произошло.

Наташа.

— Ну, лечите, только болезни никакой нет, а просто мы в разных мирах и по сравнению с вами я лишена многих прав.

Она уже любила Гречихина и, не имея прав на большее, все время думала, где он сейчас, что делает, представляла, как они вместе в лесу или опять в Прибалтике, как она его целует, как у них сын, и все время теперь Гречихин ей снился.

Гречихин.

— Каких таких прав? — догадывался уже Гречихин, но пытался уточнить из честолюбия.

Наташа.

— Ну, вот врачом быть хотела, как вы. Мне так жалко бывает душевнобольных. Мне кажется, что я могла бы их лучше понять и больше помочь им, чем психиатры здоровые. Я иногда просто просилась в больницу, ну, говорила, что у меня суицидальные мысли, чтоб ухаживать там за больными и разговаривать с ними, ведь врачам некогда подолгу с больными разговаривать.

Гречихин.

— А еще каких прав лишены? — настаивал Гречихин.

Наташа.

— Это я вам когда-нибудь потом скажу, когда буду знать, что не увижу вас больше.

Гречихин. «Еще правда суициднет в ноябре, — думал он. — Но хоть буду теперь знать, что перед этим объяснится мне в любви. Что же делать? Разделить ее любовь, жениться на ней, я не могу. Остается, поддерживая в ней это любовное напряжение, пытаться увлечь ее еще чем-то, что ее подспудно интересует».

— Вы так хорошо говорите, Наташа, — сказал Гречихин. — Вы писать не пробовали?

Наташа.

— Писать? Зачем? — удивилась она. — Что вы, Сергей Елизарович! Это мне Иван Семенович советовал. Рассказы, говорит, пиши, стихи, фотографией занимайся, мой портрет сделай. Нет, это все не по мне, когда главного нет. С главным я, кажется, все бы могла.

Гречихин.

— А что главное?

Наташа.

— А то, что по натуре своей я клушка. Посадила бы своих детишек за стол и кормила кашей. Как хорошо!

Гречихин.

— Ничего, вот влюбитесь еще... — проговорил он, ругая себя в душе за такое издевательство над ней.

Наташа.

— Кому нужно такое чучело? Ну, может, все это скоро кончится.

Любви и дружбы у Наташи раньше не было, но были искусственные влюбленности. Например, два года назад она игрушечно влюбилась в институтского преподавателя ботаники. Не то чтоб хотелось ей быть с ним вместе, а просто родить от него ребенка, похожего на него, в этом состояла тогда ее нежность. Она написала даже ему письмо, в котором просила для этого встретиться на пять минут. Он повернул это как хулиганство, подруги перестали с ней говорить, а она все это поняла, как еще одно доказательство своего уродства. Но с Гречихиным хотелось говорить, молчать, думать о нем, готовить ему еду и делать все, что скажет. Она рассказала ему свой первый сон про него, как пришел он вечером к ней домой и сказал, что будет у нее жить; а вместо пуговиц у него на пальто и костюме черные шарики, гены, как сказал он, и каждый день по одному будете отрывать и есть... и выздоровеете.

Гречихин. Чувство Гречихина к Наташе по-прежнему было поэтически-исследовательское, лишь с элементом честолюбивого мужского любопытства. «Пусть, пусть, любит меня, — думал он. — Ведь другого лекарства нет пока». Мать ее чушь, конечно, городит про нос; может быть, это и не бредовая мысль уродства, а внушенная матерью, надо выяснить. Очень мил раздвоенный этот нос, а вся она какая чудная, андерсеновская.

6.

Гречихин. Гречихин даже стал считать дни, ожидая четверга: чувствовал душевное освежение, неясную тонкую радость где-то в глубине себя, когда садилась она у письменного стола, напротив, близко совсем, снимала прозрачный пакетик с пачки сигарет, делала его пепельницей, и он наполнялся пеплом. Иногда Гречихин подумывал, что женитьба его на Наташе и вся прожитая с ней жизнь могли бы стать не только гуманным психиатрическим подвигом, но и уникальным психотерапевтическим экспериментом. Когда загорался он этой мыслью, то чувствовал, что как будто бы даже тянет его к ней по-мужски. С удивлением рассматривал он это свое чувство к пациентке. Приносил Наташе в портфеле последние осенние астры, и она всякий раз в кабинете заворачивала их бережно в газету и прятала в свой портфель.

Наташа.

— Если когда-нибудь в долгий дождь вам сделается скучно, — сказала она Гречихину, — вы знайте, что я все время, каждую минуту, думаю о вас.

Гречихин. Он не пытался уже применять к ней активирующую психотерапию, то есть заставлять ходить в кино, в компании. Наташа теперь отвечала на это, что ей не с кем идти. Не зная иногда, о чем говорить, Гречихин просто рассказывал ей из истории психиатрии. Например, про французского психиатра Пинеля, в конце XVIII века, тоже осенью, снявшего цепи с душевнобольных. Душевнобольные Франции сидели тогда в конурах, в гниющей соломе с крысами. Он даже читал ей вслух из книги: «Первый, кого расковали, воскликнул, увидев солнце: "Как хорошо, как давно я не видел его!" Это был английский офицер, просидевший на цепи сорок лет. Второй — писатель, до такой степени одичавший, что отбивался от Пинеля и его помощников, через несколько недель был выпущен здоровым. Третий — силач огромного роста, проведший в Бисетре десять лет, вскоре был сделан служителем в отделении и потом однажды спас жизнь Пинелю, когда на улице возбужденная толпа окружила его с криками "На фонарь его!"»

Наташа. Наташа рассказывала Гречихину про животных. Кролик живет в норе, и потому детеныши его рождаются голыми. А зайчиха не живет в норе, потому родит зайчат уже в шубках, и они разбегаются сразу, чтоб хищник не съел. Этих зайчат потом другие уже зайчихи молоком кормят. Встретит зайчиха в лесу любого зайчонка и покормит. Овсянка поет: мужик, сено вези-и-и... Филипп, Филипп, приди, приди чай пить... Синица поет: пилим-пилим. А иволга свистит, как хороший мужик, — километра на три-четыре слышно. Еще мы — тупик эволюции. И насекомые — тупик эволюции.

Гречихин. Уже вовсю был ноябрь, которого так боялся Гречихин.

Наташа. Наташа вспомнила, как в прошлом году, перед тем как отравиться, в это время холодных дождей и, редких уже, желтых листьев, когда мама искала себе в магазинах осенние туфли, написался стих: «Самый веселый праздник — быть одному в пустыне».

7.

Гречихин. «Дожить до морозов, — думал Гречихин, — и вполне можно отметить этот факт в тетради научных наблюдений как заметную психотерапевтическую победу. Ведь четыре осени подряд Наташа не в шутку отправлялась на тот свет». Но к концу ноября Наташе сделалось хуже: она много молчала с Гречихиным, тоскливо смотрела на него в упор, начинала вдруг плакать. Он стал выспрашивать у нее про суицидальные мысли. Она отвечала, что суицидальные мысли не проходят у нее много лет и, если «запрячет» он ее в больницу насильно, она там сделает это или сразу после.

— Вы собираетесь все-таки сделать это? — спросил Гречихин.

Наташа.

— Да, потому что я чучело и никому не нужна. Но я скажу вам, когда...

Гречихин. Вызвать перевозку и, по долгу службы, смотреть как санитары насильно поведут пли понесут Наташу, у Гречихина не было душевных сил. Он сказал только, что, если она покончит с собой, его посадят в тюрьму, потому что он сразу всем откроет, что должен был стационировать ее и не сделал этого. «Впрочем, — думал он, — может быть, я сделаю это, когда она мне скажет, что пришла в последний раз». Про тюрьму Наташа сказала, что ей сейчас хуже, чем ему будет в тюрьме. Тогда Гречихин стал выяснять, что же плохо, какие симптомы?

Наташа.

— Много стала думать.

Гречихин.

— О чем?

Наташа.

— Пока не скажу. Но не то, что в прошлые осени: тогда просто трудно было вставать и все делать. А сейчас думаю, думаю грустное...

Гречихин. Он наверняка знал, что думает она о нем, а все же спрашивал из мелкого мужского любопытства даже сейчас, и она сказала.

Наташа.

— Вас, психиатров, нужно с кирпичом толочь. Одна больная тут пожаловалась своему психиатру, что тянет ее к мужчинам, так он ей себя предложил. Хорошо это?

Гречихин. Такое Гречихин услышать не собирался, но сообразил, что, видимо, она так испытывает его.

— Я думаю, что психиатр этот подлец, — сказал он ясно свое отношение, но тут же пожалел, что сжег мосты. — Так в чем дело? — настаивал он, потому что не знал, о чем говорить. — Что плохо, Наташа?

Наташа.

— Не могу я вам этого сказать, — проговорила она, догадываясь, что он-то знает, что не может она ему сказать. — Вы просто прогоните тогда меня или вызовете перевозку. Скажу, когда приду в последний раз.

Гречихин. «Старик Фрейд, — подумал Гречихин, — метко сказал про подобные положения: врач «знает, что работает с самым взрывчатым материалом и что должен соблюдать такую же осторожность и совестливость, как химик». Поддайся я — и крышка мне. Придется жениться и сделаться ее психиатрическим каторжником».

Наташа. Однажды она сказала, что скоро уже умрет.

Гречихин.

— Наташа, что плохо? — добивался Гречихин. — Ухудшилось состояние? Углубилась тоска? Отдайте мне таблетки, которые накопили!

Наташа. — Да что вы все болезнь во мне ищете! — сердилась она. — Вовсе это не болезнь.

В декабре Наташа наконец сказала:

— Я много с собой боролась и больше не приду к вам. Она знала, что он знает, что она скажет ему сейчас, и он знал, что она скажет.

— Я тебя люблю, — проговорила она четко и тихо. — Погоди, ничего не говори! — попросила, заметив, что он собирается говорить, и два раза еще повторила в тишине, с промежутками, что любит его. Потом сказала: Ты понимаешь, я тебя люблю, — нажимая на «тебя», потому что при таком ее чувстве говорить «вы» было невозможно.

Гречихин.

— Да, но что ж я могу, — растерялся Гречихин, сочиняя уже про себя, что у него жена с ребенком.

Наташа.

— Молчи! — сказала она строго. — Тихо! Как ты можешь такое говорить! Ты ничего не понимаешь! Я тебя люблю. Мне ничего от тебя не надо.

Гречихин. «Господи, боже мой! — струсил он, будто только сейчас понял. — Не хватало еще, чтоб в свои бредовые мысли она вплела меня!»

Наташа посмотрела на Гречихина с большой нежностью, прощаясь. Поступить с ней «по-психиатрически», то есть нажать незаметно кнопку под столом, чтобы заглянула в кабинет санитарка посмотреть, кого не выпускать из диспансера, а потом, чтобы Наташа из рук санитаров смотрела на него, как на предателя, он не мог, хотя это было бы по всем правилам. Тогда, растерявшись совсем, испугавшись, что она умрет сегодня, не думая о последствиях, Гречихин сказал совсем искренно: «Да что ты, глупая, куда ты пойдешь, ведь ты мне родной человек». Взял ее голову в ладони и поцеловал в лоб.

Наташа. Вздрогнув, Наташа страдальчески-крепко обняла его длинными руками и стала целовать в губы влажными, дрожащими, просящими любви губами.

Гречихин. А он стоял как вкопанный, не отвечал, но и не противился. Нравилась ему ее обезьянье-неловкая страстность и удерживался, чтоб не обнять Наташу, не прижать к себе крепко ее узкое тело, не целовать самому, но уже начал подумывать, что не по-врачебному делает, не дай бог, кто войдет. Все же удалось оправдаться перед собой: ведь если оттолкнуть ее сейчас — умрет, а так она же совсем теперь живая, нет никакой болезни. Его руки, напряженные совестливостью, ответственностью, все же немного обнимали ее за плечи, что не выходило, однако, как подмечал он, за братские, отеческие рамки. Все же и его мысли стали мешаться, когда увидел очень близко ее блестящие радостной влагой глаза; тогда он сделал движение, чтоб расстаться, и не заметил, как ушла. Успокоившись, подумал, что такое «лечение», конечно, не сравнить с таблетками, и оправдался перед самим собою еще раз, что только таким психотерапевтическим приемом мог спасти сейчас ей жизнь. Это все равно как астры, которые ей приносил, ну, больше немного. Ничего страшного в том, что поцеловал ее в лоб и дал целовать себя. Ленинградские психиатры ходят с больными в лес по грибы. Парацельс говорил, что «высшая степень врачевания есть любовь». Счастливейшие какие были у нее глаза. Жаль, такого не опишешь в диссертации.

8.

Гречихин. Взволнованный Гречихин с торжественной нежностью к Наташе проходил неделю до следующей их встречи. В воспоминаниях еще острее чувствовалась страсть, преданность, с которой обвилась она тогда вокруг него, как бы желая в нем раствориться и рабски всюду с ним быть. Гречихин нашел в словаре имен, что имя Наташа происходит от латинского «natalis», то есть «родной». «Наталис, наталис», — повторял он тихо. «А почему, черт возьми, давай подумаем, не жениться на ней? — размышлял он. — Болезнь? В чем она? В тонкой душе, богатой чувственности? Умна, как черт, и никакой патологической анатомии». Капля мужского любопытства к Наташе особенно острой стала в эти дни. К Наташе явного мужского влечения не было, нарастало желание духовное, чтоб вместе поехать куда-то смотреть мир, советоваться, вместе работать, а неизбежная физика сама собой, но где-то она в стыдливой глубине. «Отчего же, отчего же не жениться, если такое настоящее чувство?» — спрашивал себя без конца, особенно вечером, и хотелось тогда бежать к ней. Но утром и днем, протрезвев, он способен был уже мыслить клинически и ясно видел, в чем ее болезнь, почему невыносимо трудно будет ему с ней. Медовый месяц, может быть, пройдет еще так-сяк светло по причине новизны жизни и массивной любовной психотерапии, но поздно или рано найдет на нее тоскливая апатия и неделями будет она лежать в постели, не делая ничего ни для себя, ни для него. С отчетливостью выступит тогда ее душевная разлаженность — и конец его работе. Подальше от греха. Но, хоть и решал он по утрам крепко-накрепко не жениться на ней, торжественная нежность в душе оставалась.

Когда шел в диспансер, было порядочно сыро, холодно, темнело уже. Закутанная в шерстяной платок грузинка кричала у метро: «Хрызантэм! Хрызантэм!» Он купил у нее белые и красные, без запаха, цветы и механически принимал больного, записанного перед Наташей, настаивая, чтоб тот непременно шел работать, иначе отказывается он его лечить. Понимал, что говорит правильно, с должным выражением, но ловил себя на том, что не сочувствует больному, как обычно, а с бьющимся громко сердцем ждет Наташу. И вспоминал китайскую пословицу: «Как часто стук собственного сердца мы принимаем за топот лошади, на которой едет к нам друг».

Наташа. Наташа вошла к нему в кабинет радостная, соскучившаяся, и он, не выдержав, открыл ей руки. Она поцеловала его в губы с нежным стоном, и он, независимо от себя, как будто сделал робкое движение губами к ее губам. Сели, как сидели обычно, он за свой стол, она на стул возле стола.

— Я жутко счастливая, как пьяная, шла тогда от тебя домой, — сказала Наташа. — Пришла и не верю себе: а было ли? Потом увидела в зеркало смятый свой воротничок и все рассматривала его, трогала, чтоб убедиться, что действительно было. И нет теперь совсем ни апатии, ни тоски, только думаю о тебе.

Она рассказала, что, когда полюбила его, суицидальные мысли сперва ослабели, а потом усилились, так как уверена была, что любовь эта безнадежна, просто увеличилось постоянное давнее желание умереть. Право, что лучше: лежать, не умываясь, запустив комнату, ничего не желая, или горькая тоскливая безнадежность?

Гречихин. Это было как раз хорошим подкреплением к доводам Гречихина против женитьбы на Наташе. Он сразу представил, как может Наташа залеживаться в своей апатической депрессии, «Боже упаси! — подумал он. — Да это как же мучаться-то надо с такой женой!» Нежность выветрилась, он совершенно успокоился и смог снова посмотреть на нее лишь как на пациентку.

Наташа. А она рассказывала ему все свои прошлые больные беды, про галлюцинации тоже, так доверчиво, будто уверена была, что теперь это их общее, семейное дело.

— Послушай, ты загипнотизируй меня! — попросила она с лукавством. — Ведь ты умеешь. Я так хочу попробовать!

Гречихин. Гречихин понял сразу, что Наташа так хочет показать особое свое право на него, не пациентки, а больше. Знал, что наверняка не войдет она в гипноз, но говорил над ней зачем-то свою гипнотическую песню, протяжно и монотонно, а она лежала на кушетке наигранно смирно, закрыв глаза, вытянув вдоль тела руки. Одно мгновение ему подумалось даже, что, может быть, она засыпает, и, увлекшись, заговорил, что тело ее все хуже и хуже ее слушается.

Наташа. Но тут она хитро и мило улыбнулась всем лицом, не спросившись, встала, обняла его шею длинными руками и стала радостно целовать в губы, потому что теперь, как казалось ей, она, уже не просто пациентка, могла себе позволить с ним и такое хулиганство.

Гречихин. Гречихину же от этого было только неловко, и боялся, что вдруг кто-то войдет в кабинет, несмотря на запретительную табличку.

Наташа.

— Ты знаешь, — вздохнула Наташа. — А ведь я бы умерла...

Гречихин.

— Не понимаю, — заговорил Гречихин даже с некоторым раздражением. — Я понимаю любовь к человеку как большую заботу о нем, а если тебе от любви надо было умереть, то это, наверно, больная любовь?

Теперь, весьма смущенный еще ее «голосами» да «картинками», он знал совершенно отчетливо, что любит ее лишь как свой любимый психиатрический материал. «Поглядим, поглядим, что еще возможно тут сделать психотерапевтически», — подумывал он.

Наташа.

— Зачем ты называешь мою любовь больной? — спросила Наташа. — Я для тебя сумасшедшая с любовным бредом?

Гречихин.

— Ты хорошая, умная, — сказал он, немного испугавшись. — Мне с тобой хорошо. Я к тому, что любовь есть забота, и любящий должен стремиться к тому, чтоб помогать любимому.

«Тише, тише, спускай на тормозах», — предупредил он себя, но чувствовал, что поздно.

Наташа.

— Ты меня не любишь? — спросила она.

Гречихин. Гречихин уже крепко жалел, что приносил ей цветы и допустил до поцелуев. Надо было в больницу, и дело с концом. А теперь расскажет она в больнице про все это.

Наташа.

— Ты единственный человек, который относился ко мне по-человечески, — сказала Наташа. — А что же теперь?

Гречихин.

— Что теперь? — не скрыл он свое раздражение. — К людям надо идти, к людям!

Наташа.

— К каким людям?

Гречихин.

— К людям, от которых ты бежишь почему-то. Ступай в гости к студентам, к сверстникам твоим, с которыми училась в школе, в общем — в компании. Сперва это будет механически, с натугой, а потом и интерес затеплится.

Наташа.

— Я только с тобой к людям пойду, как хочешь.

Гречихин.

Помолчали немного.

Наташа.

— Я думала, все теперь, прощай, болезнь, — сказала Наташа. — Буду жить для него и все делать буду — мыть, стирать, читать романы, ходить с ним в театр. Ты не любишь меня, да? Ну скажи. Ты просто хочешь теперь поставить меня на мое место? Поигралась и хватит?

Гречихин. Гречихин подумал, что она просто-напросто может сегодня же покончить с собой, если так оставить, а в больницу отправить ее теперь не может, боясь собственного позора.

— Не сердись, — проговорил он. — Родной ты мой человек! Встал и поцеловал ее, не в губы, хотя хотелось в губы, а в щеку, чтоб оставить за собой задний ход: да, родная, но как сестра.

Наташа. Она бросилась опять его целовать, а он боялся, как бы кто не вошел. Наташа понимала, что Гречихин не любит ее, но ушла снова счастливая, потому что и ее любовь тоже была разлажена.

Гречихин. Хризантемы, однако, остались в портфеле Гречихина. «Но что же дальше? — размышлял он. — А если в будущем от неразделенной любви она все же покончит с собой и оставит про меня письмо?»

Н а т а ш а. В другой раз Наташа ему сказала:

— Я поняла, что не смогу жить без тебя еще до того, как мы с тобой встретились. Я тебя до смерти люблю, понимаешь? Я б ради тебя даже пошла сперва в гарем к дикарям, потом под бормашину, а потом пусть бритвой режут на части.

Гречихин. Чтобы сохранить ее жизнь хотя бы до следующей встречи, Гречихин целовал ее на прощанье в лоб или щеку, а она его в губы.

9.

Гречихин. Чувство Гречихина к Наташе становилось все врачебнее, но и сильнее в том смысле, что он, много думая о ней, испытывал к ней временами все более острое чувство жалости, отдал бы за нее многое, но только не книги.

Однажды во время их натянуто-молчаливой встречи даже, посмотрев на часы, сказал, что кончилось, дескать, их время, неловко заставлять ждать других пациентов.

Наташа.

— Ты издеваешься надо мной, ты равняешь меня со своими больными! — заплакала Наташа и сразу ушла, не поцеловав его.

Гречихин. Закончив в этот вечер прием, спускаясь в метро на эскалаторе, Гречихин опять почувствовал сильное желание, чтоб оставили его в покое, чтоб расковаться и заниматься любимой психиатрией, без этого дамоклова меча. Он понимал, что Наташа после такой встречи может покончить с собой, но пока не волновался сильно, видимо, потому, что была в душе постыдная надежда: вдруг Наташа не успеет написать про него письмо или и не подумает написать.

Наташа. Наташа пришла к нему в день диспансерного приема, села на стул и заплакала.

— Ты знаешь, Сережа, я теперь живой человек, — бормотала она. — Сперва было мне просто хорошо про тебя думать, думать, представлять, что он делает сейчас, спит ли, читает? Или куда идет, что говорит? Теперь же я стала, как бешеная. Я тебя люблю не как идола, а как мужчину, и мне снится это. Я тебя так люблю, что хоть бросайся на пол и извивайся, как червяк.

Гречихин. «Нет, это все-таки страшно, — подумал Гречихин. — Надо бы как-то наши отношения уточнить».

— Это пройдет, — сказал он. — Выйдешь замуж и пройдет.

Наташа.

— Я совсем не хочу, чтоб это проходило, — ответила Наташа. — И ни за кого не выйду, кроме тебя. Ты говоришь «пройдет», как про болезнь, а какая же это болезнь! Зачем приплетаешь сюда психиатрию! И я жутко тебя ревную, потому что наверное же ты встречаешься с кем-то, а я не знаю, с кем. Когда будет мне без тебя совсем невыносимо, я себя убью. Думаю, достроится к тому времени двенадцатиэтажный дом, с которого хорошо броситься, потому что нет рядом ни песка, ни земли и упадешь сразу на асфальт или лед.

Гречихин. «Как меня все это измучило, — думал Гречихин. — Как я устал! Даже не оставь она письма, я буду мучиться нравственно, что соучаствовал в самоубийстве. Я не могу спокойно делать свои дела, работать вдумчиво в библиотеке, вникать в больных. Надо бы уточнить ей, что люблю, как сестру, поставить все в медицинские рамки и баста. Ну да, кажется, как-то поцеловал, как сестру, она же как ребенок. Так все и есть по правде». Гречихин даже несколько успокоился за свою нравственность.

— Тебе надо бы все-таки больше делать дел, — сказал он Наташе.

Наташа.

— Каких?

Гречихин.

— Ну, например, не только биологию читать, но и художественное, современное. Читала японского фантаста Кобо Абэ? Вот почитай, а в следующий раз поговорим о нем? Ты все толкуешь о какой-то между нами пропасти, и она действительно есть, только не в том смысле, как ты понимаешь. Пропасть в том, что ты относительно свободна, а у меня совершенно нет времени, я все время читаю, пишу, говорю с пациентами, думаю о них, сижу на конференциях, выступаю сам, еще у меня общественная работа — лекции в клубах. Вся эта загруженность, несвобода приятна мне, потому что это полезное людям дело. Я так связан делами, что мне совершенно невозможно жениться. Я уж не говорю о связанности условностями общества.

Наташа.

— Ну не нужно жениться! — сказала она. — Зачем жениться, если тебе нельзя. Но ведь я живая, мне снится это, я измучилась вся.

Гречихин. При этом вокруг рта задрожало у нее нежное, беспомощное, обезьяно-кошачье. Это породило в Гречихине на несколько секунд острую жалость, даже с мужской, нежной окраской, он еле устоял, чтобы не броситься к ней.

— Вот если б ты больше была связана делами, — проговорил, продолжая сдерживаться, — менее была свободна...

Наташа.

— Что ты говоришь! — воскликнула Наташа. — Если б спросили, как назвать одним словом эту многолетнюю мою муку, может быть, болезнь, — я сказала бы: несвобода, душевная несвобода. Ты этого не поймешь. Меня понимали другие больные в больнице, потому что у них то же самое. Эта невозможность забыться в любой обстановке нечеловечески тяжела. Конечно, между нами пропасть. Разве психиатры женятся на сумасшедших? К тому же я чучело. Но ты виноват в том, что сделал меня человеком, внушил мне, что я тоже человек, вот я и забылась, потеряла свое место и теперь непременно умру, потому что страшней всего для меня унизительность. Два раза забылась я в жизни. Первый раз — когда поступала в медицинский с моим диагнозом. Но комиссия сразу меня отшила, сразу указала мне мое место, а ты долго меня держал в заблуждении и наконец тоже указал мне мое место. Я теперь знаю, как ты относишься ко мне. Может быть, ты меня даже любишь, но как собаку. Помнишь, в фильме бандит ранил собаку из уголовного розыска, а хозяин несет ее на руках и плачет.

Гречихин. «Какая умница! — думал Гречихин. — Вот она и сама все правильно поняла». Было ему, кроме того, стыдно, потому что оперативник из фильма, видимо, сильней любил своего Мухтара, он даже приводил его домой. Как бы бессознательно защищаясь от стыда, Гречихин почувствовал опять нежность к Наташе, расчувствовался и полез целоваться, но в щеку.

10.

Наташа. Началась весна.

— Завтра-послезавтра дом достроят совсем, — сказала наконец Наташа. — Давай попрощаемся. Можно поцелую тебя?

Гречихин.

— Нет, — сказал он. — Если так ко мне относишься, если тебе наплевать, что пойду в тюрьму...

Наташа.

— А что мне делать? — спросила она. — Я больше не могу без тебя!

Гречихин.

— Нужно лечь в больницу.

Наташа.

— Так я сделаю это там или после. Какой смысл? Нет, я не могу пропустить такой момент — достраивается дом.

Гречихин. «Если б это случилось сразу после больницы, то отвечал бы больничный врач, поскольку рано выписал, — размышлял Гречихин, одновременно стыдясь холодной своей расчетливости. — Впрочем, может, ей там заглушат лекарствами любовь. Правда, расскажет все про меня, ну да плевать, лишь бы жила».

Наташа.

— В больницу я не пойду, — сказала Наташа, — потому что болезни у меня нет.

Гречихин. «Может быть, действительно любит она меня независимо от болезни?» — думал Гречихин, понимая одновременно, что ищет повод в больницу ее не класть.

— Что же ты от меня хочешь? — нарочно раздраженно сказал он, соображая, может ли она сейчас покончить с собой и если может, то оставит ли письмо про него. «А ведь надо бы, — подумалось ему, — все же стационировать ее. Бог с ним — с моим позором». Но представил, какими глазами посмотрит на него Наташа, когда войдут санитары, и не нажал кнопку.

Наташа.

— Прощай! — кивнула Наташа и ушла.

Гречихин. Гречихин стал себя уверять, что не имел права вызывать перевозку, потому что Наташа такая уже много месяцев, даже лет, а в любви ее, может быть, и нет никакой болезни. Другому человеку, видимо, удалось бы искренне убедить себя в этом, но у Гречихина было, по Ганнушкину, «тройное я»: одно сейчас подличало, другое корило за это, а третье посмеивалось над обоими, и избавиться от последних двух Гречихин не мог ни при какой душевной взвинченности.

Ночью была бессонница с мыслями, что он убийца, так как не спрятал ее в больницу от смерти, теперь нельзя быть ему психиатром, врачом вообще. Успокаивало несколько лишь то, что дом достроят еще завтра-послезавтра.

Утром в клинике объяснил, что поедет к больным домой и поехал к Наташе. Мать Наташи сказала, что дочь на занятиях, прийти обещала поздно, а может быть, даже заночует у подруги, хотя подруг у нее вроде никаких нет. Гречихин подумал, что Наташа решилась сделать это сегодня.

— Я просто рядом был, — пояснил он. — Ничего она?

— Хорошая очень стала, Сергей Елизарович! Спасибо вам! Такая ласковая, помогает по хозяйству. Может, покормить вас?

Гречихин отказался от еды и ушел. Он стал прогуливаться недалеко от дома, чтобы видеть подъезд: может, зайдет Наташа из института домой. Новостроек не было вокруг. Он жалел уже, что не спросил у Наташи, где этот дом. День был пасмурный, после ночного дождя. В лужах на асфальте вытягивались бело-розовые земляные черви. Чистыми голосами чирикали воробьи в кустах с наклюнувшимися листьями. Потом закапал дождь. Гречихин переждал дождь в подъезде соседнего дома, такой же пятиэтажной коробки, наблюдая, как вышла мать Наташи с той же хозяйственной сумкой, с которой сидела у него в кабинете, пошла под зонтом в овощной магазин. После дождя выступило солнце, и асфальт местами обсох, вокруг серой тучи голубело небо, было свежо, блестела влажная афиша кинофильма. Вернулась из магазинов мать Наташи. Когда стало смеркаться, Гречихин решил стоять до ночи, ему некуда было идти в таком душевном беспорядке. Думал даже, что если не поздно еще, если ее увидит, то бросится к ней и сделает все, что угодно, только б жила. Он порядочно замерз в своем плаще, но в душе было родное чувство к Наташе, боль за нее и забота, как тогда, после первого поцелуя, когда шептал: «Натáлис». Он остро боялся сейчас ее потерять и знал, что страх реально-серьезен, не просто обычная его склонность тревожно все усложнять. Чувствовал себя готовым кричать ей, если б услышала, бежать к этому двенадцатиэтажному дому. Но где он?

11.

Наташа. Наташа тем временем поднималась с портфелем вверх по этажам того дома. Один раз мелькнуло в голове: «мелодрама», но не остановилась. Взошла наконец на последний этаж, посмотрела вниз. «Не боюсь умереть, не боюсь умереть», — внушала она себе, потому что было страшно. Проглотив таблетки, чтоб оглушить страх, села на ступеньку, но таблетки не действовали и больше их не было. Начала даже дрожать от страха. Подошла к краю, и живо представилось, как, поскользнувшись, стараясь, например, встать поудобней, полетела вниз, ударившись спиной и плечом о камень, на котором стояла, представила, как мягко в сумерках в воздухе и как твердит в воздухе: не боюсь умереть, не боюсь умереть... И вот падать уже совсем недолго. «Нет, жутко!» — прошептала она и отошла от края. Кричал где-то близко в доме сверчок. Подумала, может, старым способом наглотаться дома таблеток, но она бы и этого не смогла теперь сделать, потому что не хотелось умирать: лучше как угодно с ним, чем вообще никак. Из старого кривого ведра вылезла вдруг худая крыса, и Наташа пронзительно закричала. Крыса ушла, а ей хотелось жаловаться на крысу Гречихину и прижаться к нему головой. «Да, — сказала она себе, — лучше как угодно с ним, хоть смотреть на него из-за угла, чем вообще никак». Внизу тревожно и строго свистел милиционер, наверно, ей. Слушая сверчка, Наташа побежала, подпрыгивая, как школьница, по ступенькам вниз. Милиционер, молодой парень, велел ей сесть в коляску мотоцикла. Поехали в темноту между недостроенными домами. В Наташе плясала радость, покушаясь на чувство несвободы, но милиционер молчал, пока не завязли в грязи.

— Я помогу! — засмеялась Наташа, выскочила в грязь в туфлях и стала толкать с ним мотоцикл.

Гречихин. Когда мотоцикл вытащили на твердое место, Наташа была без туфель. Милиционер это заметил, полез за ними в грязь, а она кричала ему:

— Ах, да что вы! Да мне и так хорошо! Совсем не холодно. Он положил возле нее туфли и, как бы случайно, понюхал возле ее лица. «Вроде не пьяная», — подумал он и вздрогнул от догадки. Включил фонарик, посветил ей в лицо.

— Мне так хочется жить, товарищ милиционер! — сказала она, очаровав его кошачьей улыбкой, закапанной слезами.

— Ты в диспансер ходишь? — спросил милиционер.

— А как же! — обрадовалась она, решив, что сейчас отпустит.

Милиционер, грубоватый, но очень стеснительный, подумал, что сразу женился бы на этой красивой, заплаканной с портфелем. Читал бы книги, какие она скажет, в институт бы пошел, жалел бы ее, и наплевать, что она чокнутая.

— Зачем полезли на дом? — спросил угрюмо.

— Хотела поймать сверчка, но испугалась крысу.

Милиционеру захотелось убить эту крысу.

— А зачем вам сверчок? — спросил он.

— Чтобы дома у меня жил!

«Как бы я ее жалел! — грустно подумал милиционер. — Сам бы пол мыл».

— Вас куда отвезть? — спросил он.

— А вы меня просто отпустите. Тут недалеко, по сухому доберусь.

— До свиданья, — сказал он. — Желаю вам хорошего в жизни.

12.

Наташа. Размахивая портфелем, Наташа бродила в грязных туфлях и чулках по ночным улицам, наблюдая с улыбкой свое новое, не приходившее много уж лет чувство — нежелание умереть. Когда рассвело, села в сквере на скамейку и написала Гречихину письмо на диспансерный адрес. Хотела бросить письмо в почтовый ящик на своем доме, но увидела возле остолбеневшего Гречихина, вручила ему конверт и взбежала по лестнице в свою квартиру. Наташа не знала, почему не остановилась, не спросила, зачем он здесь: все сделалось так само собой, и она уже не думала об этом, а села в своей комнате читать к зачету.

«Я жила и никогда не видела в жизни смысла и потому хотела умереть, — прочел в подъезде Гречихин. — Потом, когда я узнала Тебя, я поняла, что жизнь приобретает очень большой и красивый смысл только в единственном случае — если жить вместе с тем, кого любишь. Тогда я решила спросить, не хочет ли этот человек жить со мной, забыв совсем, что никому не нужна из-за моей болезни. Но спросить по-человечески мне не удалось, я стала плакать и чуть ли не в ногах валяться, умоляя, чтобы Ты взял меня к себе, превратив в муку наши последние встречи, — так сильно захотелось этого смысла, непонятного и ненужного раньше. Ты отказал, и все прежнее возвратилось. Смысла не стало, то есть не стало того, что очень бы хотелось иметь, но ощущение, что он существует, осталось. Тогда, как и раньше, я решила умереть, потеряв то, что никогда не имела. Но, подумав, решила жить».

Гречихин.

— Ура! — сказал громко Гречихин. — Она теперь такая живая, что не смогла умереть.

Дыша облегченно всей грудью, он шел в утреннем тумане домой и думал: «Какая удача! Какой великолепный психотерапевтический эксперимент! Может быть, все-таки можно будет хоть когда-нибудь это описать. Замечательно хорошо разрешилось. Прямо как кризис при пневмонии». Этой ночью он даже дал себе клятву жениться на ней, если только она жива, а теперь все упрощалось. Среди торжественных этих мыслей затесалась одна менее приятная мысль-догадка: как будто, несмотря на свою душевную болезнь, Наташа умней, тоньше его. «Впрочем, — поразмыслил Гречихин, — так нельзя сказать, это особенный, женский ум». Покапывал дождь, возникали и лопались в лужах пузыри. В сквере терпко пахло молодыми листьями тополя. Между этими, мелкими еще, листьями висели грозди зеленых шишечек. Если шишечку разорвать — в ней белый, мокрый, скомканный пух. Встретил одну за другой четырех кошек, все они ждали котят.

Дома Гречихин еще раз прочел письмо, весьма удачно исправил «Ты» на «Вы» и вложил письмо в Наташину папку. Потом выкупался в душистой лесной пене. Днем было жарко. Вокруг домов-коробок распустилась сирень. Желтые одуванчики давно уже расселись в траве на резиновых своих ножках. В тени продавали чудно пахнущую южную клубнику.

13.

Наташа. Осенью в кабинете Наташа рассказала Гречихину, как чуть не утонула в сибирской реке. Когда тонула, очень боялась за серьги в ушах, которые подарил ей зоолог с черной бородой. Но этот зоолог ее спас, они и теперь встречаются, он выпустил книгу, собирает значки, возьмет, может быть, ее в свою лабораторию. Жена зоолога и ребенок еще на даче, в общем она «завязла в грехе». Вот, например, сидят в ресторане на пятнадцатом этаже, пьют вино, едят цыплят, а ей неловко все время за его жену, которая думает, что он на конференции. Ей делается временами просто очень жалко его жену и сына, этих незнакомых, но очень близких ему людей, стыдно перед ними. Раньше помогало думать, что вот через два часа он будет с ними, а она одна останется, и тогда делалось жалко себя, появлялась даже злая ревность к ней. Но теперь это не получается. А еще труднее у него дома. Как увидит в чужой кухне, в чужой мойке, например, бутылку из-под кефира, так почувствуется остро, что чужая она тут, представляется, как эта другая женщина, там на даче, сидит в соломенном кресле или гуляет в лесу с малышом, не подозревая даже. А особенно жутко смотреть в этом чужом доме на ее вещи — шпильки, пудреницы — и еще детские игрушки. Тогда особенно ощущается их присутствие в доме, даже больше, чем его присутствие. Но он чувствует лишь ее присутствие, и она, понимая это, старается смеяться и кладет перед зеркалом свою гребенку на ее гребенку, а все же не может о ней забыть даже в самую близкую с ним минуту. Зоолог добрый, такой юморист! С ним легко.

— Ты не представляешь, — сказала Наташа, — какая я живая теперь. Я даже всех жалею и плачу, если кто заболеет, у кого, например, муж ушел. Я раньше не сочувствовала никому, потому что считала себя самой несчастной, а теперь... Я почти не принимаю таблеток, мои суицидальные мысли стали, как игрушечные, как будто даже где-то они далеко. Даже наукой вроде охота заниматься. Я романы стала читать. И, знаешь, как приехала из экспедиции, все стали говорить: какая ты стала красивая, загорела, поправилась. Я у мамы спросила, красивая я? Она сказала свое любимое: «Ты была бы красивая, Ната, если б не была так страшна». Но я теперь ей не верю, понимаешь? Зубы буду вставлять. Нет у тебя знакомого протезиста? Чтоб поставил как будто свои, а то в поликлинике сделают мне из нержавейки.

Гречихин.

— Погоди, погоди, — сказал он, — ну, а зоолог-то, он, что, расстанется с семьей? Ты его любишь?

Гречихин спросил опять из мелкого честолюбия, потому что знал ответ.

Наташа. А Наташа снова знала, что он знает, но все же сказала:

— Что ты говоришь! Я люблю совсем другого, ты знаешь кого. Но, видишь, я все делаю, что от меня зависит. И кое-что получилось. У меня теперь достаточно ума, чтобы понять невозможность того, что хочется, и достаточно воли, чтобы примириться с этим. Ты и так сколько сделал! Я бы погибла без тебя. Как это тебе удалось, не представляю.

Пауза.

И еще, знаешь, я беременна, я буду с ребенком уже совсем настоящая женщина, уж он не позволит мне залеживаться, понимаешь?

Гречихин. Они говорили еще долго, но Гречихин слушал плохо, а все время боролся с собой, чтоб не обнять ее и не взять ее к себе вместе с чужим ребенком в ней. Механически, как в тумане, стал с ней прощаться, хотя тянуло, наоборот, поздороваться наконец как следует и никуда не отпускать от себя день и ночь.

«Да, я оживил ее, — думал Гречихин, оставшись один. — Но что будет с ней теперь, если не женюсь на ней? Нарожает от любовников детей, не дай бог, шизофреников, чтоб посадить их за стол и кормить кашей».

Он удивился, что близость Наташи с каким-то зоологом, беременность от него не заглушали, а, напротив, обостряли его неврачебное чувство к ней. Представил, как обнимает она голыми руками волосатого зоолога, думая в это время о нем, Гречихине, а он бы мог прогнать зоолога в любую минуту из ее жизни и сам растворился бы в ее обезьяно-кошачьей нежности, думал-размышлял бы вместе, рядом с ее высоким, тонким до расщепления умом. Какая, должно быть, редкая радость — размышлять вместе с любимой женщиной о самом тебе интересном!

— Наталис, — шептал он. — Наталис! Что будет с тобой?


Дата добавления: 2016-06-05 | Просмотры: 610 | Нарушение авторских прав



1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 |



При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.061 сек.)