Амели Нотомб Гигиена убийцы 5 страница
– Напрашивается вывод, что вам больше нечего мне сказать?
– Да мне вообще нечего вам сказать, мадемуазель. Когда человек подыхает со скуки, как подыхаю я вот уже двадцать пятый год, ему нечего сказать людям. Если он ищет их общества, так это в надежде, что его развлекут, – не умом, так хотя бы глупостью. Давайте, я жду, сделайте что-нибудь, развлеките меня.
– Не знаю, удастся ли мне вас развлечь, но смутить вас я сумею точно.
– Смутить меня! Ай-ай-ай, детка, мое уважение к вам упало ниже нулевой отметки. Смутить меня! Вы могли бы, конечно, выразиться и хуже, сказать просто «смутить» – и точка. Из какой бишь эпохи употребление этого глагола как непереходного? Из мая шестьдесят восьмого? Меня бы это не удивило, от него так и шибает доморощенным коктейлем Молотова, доморощенной баррикадой, доморощенной революцией для сытых студентиков, доморощенной зарей нового дня для папенькиных сынков. Желание «смутить», то есть «посеять смуту», закомпостировать мозги – и никаких прямых дополнений, звучит по-книжному, да и куда как удобней, потому что, в сущности, позволяет не формулировать то, что сформулировать бы затруднились.
– Ну и зачем вы сотрясаете воздух? Я-то ведь употребила прямое дополнение: «смутить вас», сказала я.
– Да уж. Немногим лучше. Вам, детка, самое место в учреждении социальной помощи. Самое смешное – что эти желающие смутить еще и гордятся собой: они говорят с вами так самодовольно, прямо тебе мессии в процессе развития. Миссия у них еще та, доложу я вам! Ну что ж, валяйте, компостируйте мне мозги, смущайте меня, посмеемся.
– Поразительно, но я вас уже развлекла.
– Я – благодарная публика. Продолжайте.
– Ладно. Если я не ослышалась, вам нечего мне сказать. Я не могу ответить тем же.
– Постойте, я сам угадаю. Что имеет мне сказать заурядная бабенка вроде вас? Что я в своем творчестве не восславил женщину? Что без женщины мужчине не раскрыть свои таланты?
– Мимо.
– Тогда вы, наверно, хотите узнать, кто ведет у меня хозяйство?
– Почему бы нет? Может, на эту тему вы скажете наконец что-то интересное.
– Вот-вот, шпильки – оружие слабаков. Что ж, да будет вам известно, одна особа, уроженка Португалии, еженедельно по четвергам делает в квартире уборку и забирает грязное белье. Вот вам женщина, у которой, по крайней мере, достойная работа.
– В вашем мировоззрении место женщины дома с веником и тряпкой?
– В моем мировоззрении женщина вообще не существует.
– Час от часу не легче. Верно, Нобелевский комитет в полном составе перегрелся на солнце в тот день, когда присудил вам премию.
– Вот тут мы с вами согласны. Эта премия – величайшее в мире недоразумение. Удостоить меня этой награды в области литературы – все равно что присудить Нобелевскую премию мира Саддаму Хуссейну.
– Вы себе льстите. До лавров Саддама вам далеко.
– Естественно, меня ведь не читают. Если б читали, я принес бы куда больше вреда, а стало быть, затмил бы его.
– Да, но что поделаешь, не читают вас. Как вы объясните этот всеобщий бойкот ваших книг?
– Инстинкт самосохранения. Иммунный рефлекс.
– Вы умеете находить лестные для вас объяснения. А вам не приходило в голову, что вас не читают просто-напросто потому, что это скучно?
– Скучно? Какой прелестный эвфемизм! Скажите уж сразу, что мои книги дерьмо!
– Не вижу необходимости употреблять ненормативную лексику. И не уклоняйтесь, пожалуйста, от вопроса, господин Тах.
– Скучен ли я? Извольте, я дам вам самый что ни на есть чистосердечный ответ: понятия не имею. Из всех жителей нашей планеты я здесь наименее объективный судья. Кант наверняка считал «Критику чистого разума» увлекательнейшей книгой, и в этом нет его вины: он ведь корпел над ней всю жизнь. Поэтому я вынужден переадресовать вам, мадемуазель, ваш вопрос ребром: скажите, я скучен? Как бы вы ни были глупы, ваш ответ представляет больше интереса, чем мой, – даже если вы меня не читали, в чем я не сомневаюсь.
– Вот и ошибаетесь. Перед вами один из редких человеческих экземпляров, одолевший ваше полное собрание сочинений, все двадцать два тома, не пропустив ни строчки.
У толстяка отвисла челюсть на целых сорок секунд.
– Браво. Мне нравятся люди, умеющие так беззастенчиво лгать.
– Сожалею, но это правда. Я читала все ваши книги.
– Под дулом пистолета?
– По доброй воле – нет, вернее сказать, по собственному желанию.
– Не может быть. Если бы вы читали все мои книги, то были бы не такой.
– Какая же я, по-вашему?
– По-моему – заурядная пустая бабенка.
– Вы беретесь утверждать, будто видите насквозь, что происходит в голове у заурядной пустой бабенки?
– Как, в ней что-то происходит, в вашей голове? Tota mulier in utero.[5]
– Увы, я вас не животом читала. Так что не обессудьте, придется вам переварить мое мнение.
– Валяйте, посмотрим, что вы гордо именуете «мнением».
– Для начала отвечу на ваш первый вопрос: мне ни секунды не было скучно за чтением ваших двадцати двух романов.
– Странное дело. Я-то думал, что это смертная скука – читать, не понимая.
– А писать, не понимая, – скучно?
– Вы намекаете, что я не понимаю моих собственных книг?
– Я бы сказала скорее, что вы любитель пудрить мозги. В этом отчасти состоит прелесть ваших книг. Читая вас, я чувствовала себя как на качелях: то пассажи, исполненные глубокого смысла, то вдруг абсолютный блеф – абсолютный потому, что в заблуждение вводится не только читатель, но и автор. Я представляю, как вы потирали руки, выдавая эти отступления, блистательно пустые и напыщенно бредовые, эту видимость глубокомыслия и значимости. Для вас, подлинного виртуоза, так морочить читателя, должно быть, – сущее удовольствие.
– Что вы несете?
– И для меня это было сущее удовольствие. Обнаружить такое в творчестве писателя, на словах объявляющего войну криводушию, – прелестно! Это, пожалуй, раздражало бы, будь ваше криводушие равномерно распределено по страницам. Но для таких скачков от чистосердечия к криводушию надо быть гением обмана!
– И вы полагаете, что способны отличить одно от другого, самонадеянная девчонка?
– Легко! Всякий раз, когда я хохотала над очередным пассажем, мне было ясно: вот он, блеф. Должна признать, ловко придумано: побивать подобное подобным, криводушие криводушием, этаким интеллектуальным терроризмом, перещеголять противника в лицедействе – блестящая тактика. Даже, пожалуй, чересчур: уж слишком тонко для такого примитивного врага. Надо ли вам объяснять, что макиавеллизм зачастую бьет мимо цели, а простая дубинка надежнее хитроумного механизма.
– Я обманщик, говорите, – но куда мне до вас с вашим утверждением, будто вы прочли все мои книги.
– Да, прочла, все, что было издано. Проэкзаменуйте меня, если не верите.
– Вот-вот, вроде викторины для тентенопоклонников:[6]«Назовите номер красного „вольво“ в „Деле Подсолнечника“», да? Смешно. Нет уж, я не собираюсь унижать свое творчество подобными приемчиками.
– Как же мне тогда вас убедить?
– Никак. Все равно не убедите.
– В таком случае мне нечего терять.
– А вам с самого начала нечего терять со мной. Вы – женщина, и этим все сказано.
– Кстати, я составила небольшой обзор женских образов в вашем творчестве.
– Я так и знал. Чего еще от вас ждать.
– Вы сказали, что в вашем мировоззрении женщина не существует. Я могу только подивиться, что человек с подобными взглядами создал так много женщин на бумаге. Я не стану подробно рассматривать всех, но в ваших книгах я насчитала порядка сорока шести женских образов.
– Не понимаю, что это доказывает.
– Это доказывает, что женщина в вашем мировоззрении существует: вот вам первое противоречие. И вы увидите – не последнее.
– О! Мадемуазель ловит меня на противоречиях! Да будет вам известно, госпожа учительница, что Претекстат Тах возвел противоречие в ранг высокого искусства. Невозможно вообразить ничего более изящного, более утонченного, более острого и выбивающего из равновесия, чем моя система самопротиворечия. И надо же – является какая-то мымра, которой только очков не хватает, и сообщает мне с победоносным видом, что наковыряла пару-тройку досадных противоречий в моем творчестве. Не замечательно ли иметь такого дотошного читателя?
– Я не говорила, что это противоречие досадное.
– Не говорили, но я же вижу, что вы так думаете.
– Мне лучше знать, что я думаю.
– Это еще вопрос.
– В данном случае я нашла это противоречие небезынтересным.
– Силы небесные.
– Итак, я сказала, сорок шесть женских образов.
– Чтобы ваша цифирь представляла хоть какой-то интерес, надо было подсчитать и мужские, детка.
– Я это сделала.
– Какая сообразительность.
– Сто шестьдесят три мужских образа.
– Ах вы бедняжка, мне вас так жаль, иначе я не преминул бы посмеяться над столь вопиющей диспропорцией.
– Жалость – чувство предосудительное.
– О! Она и Цвейга читала! Какая образованная девушка! Видите ли, дражайшая, мужланам вроде меня ближе Монтерлан, которого вы вряд ли осилили. Мне жаль женщин, поэтому я их ненавижу, – и наоборот.
– Коль скоро вы питаете такие здоровые чувства к нашему полу, объясните мне, зачем вам понадобилось создавать эти сорок шесть женских образов.
– Ни за что – это объясните мне вы. Такой забавы я упустить не могу.
– Не мне вам объяснять ваше творчество. Но поделиться кое-какими наблюдениями могу.
– Сделайте одолжение, поделитесь.
– Вот вам все скопом. У вас есть книги без женщин: «Апология диспепсии», разумеется…
– Почему «разумеется»?
– Потому что это роман вообще без героев, а то вы не знаете.
– Так вы и правда читали мои книги, хотя вряд ли все.
– Женщин нет также в романах «Растворитель», «Перлы для побоища», «Будда в стакане воды», «Преступление против уродства», «Все идут ко дну», «Смерть и ни слова больше» и даже – это самое удивительное – «Покер, женщина и другие».
– Восхититесь, как это тонко с моей стороны.
– Итого восемь романов без женщин. Двадцать два минус восемь – четырнадцать. Остается четырнадцать романов, в которых выведены сорок шесть женских образов.
– Хорошее дело наука.
– Распределены они в этих четырнадцати книгах, разумеется, неравномерно.
– Почему опять «разумеется»? Я слышать не могу, как вы бросаетесь этими «разумеется» применительно к моим книгам. Вы хотите сказать, что мое творчество так предсказуемо и просто устроено?
– Именно потому, что ваше творчество непредсказуемо, я и употребляю слово «разумеется».
– Только не надо софизмов, пожалуйста.
– Абсолютный рекорд по женским образам удерживает «Поруганная честь между мировыми войнами» – в этом романе действуют двадцать три женщины.
– Это легко объяснимо.
– Сорок шесть минус двадцать три – двадцать три. Остается тринадцать романов и двадцать три женщины.
– Статистика – великая вещь.
– Четыре ваших романа моногинны – позволю себе столь несуразный неологизм.
– А почему, собственно, вы себе позволяете?
– Это «Молитва со взломом», «Сауна и другие радости плоти», «Проза эпиляции» и «Приказать недолго жить».
– Что же мы имеем в остатке?
– Девять романов и девятнадцать женщин.
– Как насчет распределения?
– «Гадкие люди» – три женщины. Все остальные романы, с позволения сказать, дигинны: «Безболезненная асфиксия», «Интимный беспорядок», «Urbi et Orbi», «Рабыни оазиса», «Мембраны», «Три будуара», «Сопутствующая благодать» – одного не хватает.
– Нет, вы назвали все.
– Вы так думаете?
– Да, урок вы выучили на «отлично».
– Я уверена, что пропустила один. Давайте повторим весь список с самого начала.
– Ох, нет, только не это!
– Придется, иначе вся моя статистика пойдет насмарку.
– Вам ничего за это не будет, обещаю.
– Что ж, ладно, повторю. У вас найдется листок бумаги и карандаш?
– Я же сказал вам: не надо! Вы меня достали этим перечислением!
– Так избавьте меня от этой необходимости – скажите недостающее название.
– Да мне-то откуда знать? Я забыл половину из тех, что вы перечислили.
– Вы не помните своих книг?
– Естественно. Когда вам будет восемьдесят три года, вы меня поймете.
– Все же у вас есть романы, которые вы не могли забыть.
– Наверно, есть, но какие именно?
– Это не мне вам указывать.
– Как жаль. Ваши оценки так меня забавляют.
– Я счастлива. А теперь помолчите, пожалуйста, не сбивайте меня. Итак, «Апология диспепсии» – это раз, «Растворитель»…
– Вы что, издеваетесь надо мной?
– …это два, «Перлы для побоища» – три.
– Вы не дадите мне беруши?
– Вы не скажете мне недостающее название?
– Нет.
– На нет и суда нет. «Будда в стакане воды» – четыре. «Преступление против уродства» – пять.
– Сто шестьдесят пять. Двадцать восемь. Три тысячи девятьсот двадцать пять. Четыреста двадцать четыре.
– Вам меня не сбить. «Все идут ко дну» – шесть. «Смерть и ни слова больше» – семь.
– Хотите карамельку?
– Нет. «Покер, женщина и другие» – восемь. «Поруганная честь между мировыми войнами» – девять.
– Хотите стаканчик «Александра»?
– Замолчите. «Молитва со взломом» – десять.
– Блюдете фигуру, да? Я так и знал. Вам не кажется, что вы и без того тощая?
– «Сауна и другие радости плоти» – одиннадцать.
– Я ожидал подобного ответа.
– «Проза эпиляции» – двенадцать.
– Надо же, с ума сойти, вы перечисляете точно в том же порядке, что и в первый раз.
– Вот видите, у вас прекрасная память. «Приказать недолго жить» – тринадцать.
– Не надо преувеличивать. Но почему в таком порядке, а не в хронологическом?
– Вы даже в хронологическом порядке помните? «Гадкие люди» – четырнадцать. «Безболезненная асфиксия» – пятнадцать.
– Сделайте милость, прекратите.
– При одном условии: скажите сами недостающее название. С такой отличной памятью вы не могли его забыть.
– И все-таки забыл. У склероза свои причуды.
– «Интимный беспорядок» – шестнадцать.
– Долго это будет продолжаться?
– Сколько потребуется, чтобы освежить вашу память.
– Мою? Я не ослышался, вы сказали «мою» память?
– Именно так.
– Как прикажете это понимать – вы сами помните этот злополучный роман?
– Как я могла его забыть?
– Но почему же вы не скажете название сами?
– Хочу услышать его от вас.
– Повторяю вам: я не помню.
– Я вам не верю. Вы могли забыть все остальные, но этот – нет.
– И чем он так замечателен?
– Вы это знаете не хуже меня.
– Нет. Я гений, не знающий себе цены.
– Не смешите меня.
– Послушайте, будь этот роман и вправду знаменит, я бы о нем слышал. Однако что-то никто его не упоминал. Когда заходит речь о моем творчестве, всегда приводят одни и те же четыре названия.
– Вы сами прекрасно знаете, что это ничего не значит.
– А, понятно. Мадемуазель – снобка. Так и вижу вас в гостиной: «Ах-ах, вы читали Пруста? Нет, что вы, „В поисках…“, это пошло. Я имею в виду его статью, напечатанную в „Фигаро“ в тысяча девятьсот четвертом году…»
– Ладно, допустим, я снобка. Недостающее название, прошу вас.
– Зря просите.
– Вы подтверждаете мои предположения.
– Ваши предположения? Скажите на милость!
– Раз вы не хотите мне помочь, придется начать сначала – я не помню, на чем остановилась.
– Зачем вы долдоните этот перечень, если прекрасно знаете недостающее название?
– Увы, боюсь, я опять его забыла. «Апология диспепсии» – это раз.
– Еще одно слово, и я вас задушу, не смотрите, что я немощный старик.
– Задушите? Выбор глагола, мне кажется, говорит сам за себя.
– А вы бы предпочли, чтобы я вас пристукнул?
– На этот раз, дорогой господин Тах, вам не удастся уклониться от темы. Поговорим об удушении.
– Что, я написал книгу с таким названием?
– Не совсем.
– Послушайте, вы становитесь невыносимой с вашими загадками. Скажите мне название – и покончим с этим.
– А мне не к спеху. Давно я так не веселилась.
– Не могу сказать того же о себе.
– Тем приятнее. Но не будем отвлекаться. Поговорим об удушении, дорогой господин Тах.
– Мне нечего сказать на эту тему.
– Вот как? Почему же вы грозили этим мне?
– Мало ли что у меня вырвалось в сердцах, с тем же успехом я мог бы сказать, например: «Идите в баню!»
– Да. И тем не менее, будто бы случайно, вы пригрозили задушить меня. Странно.
– Куда вы клоните? Уж нет ли у вас пунктика насчет оговорок по Фрейду? Этого только не хватало!
– Я никогда не верила в оговорки по Фрейду. Но теперь начинаю верить.
– Я никогда не верил в действенность пытки словом. Но теперь начинаю верить.
– Вы мне льстите. Но давайте начистоту. Мне спешить некуда, и пока вы не извлечете из памяти недостающее название, пока не расскажете все об удушении, я вас в покое не оставлю.
– Как вам не стыдно преследовать бедного старика, немощного, больного и неподъемного?
– Я не знаю, что такое стыд.
– Вот как, ваши учителя забыли вдолбить вам и эту добродетель?
– Господин Тах, вы ведь тоже не знаете, что такое стыд.
– Естественно. Мне стыдиться нечего.
– Не вы ли говорили, что ваши книги пагубны?
– Вот именно: мне было бы стыдно, не сумей я напакостить человечеству.
– В данном случае все человечество меня не интересует.
– Вы правы, человечество вообще неинтересно.
– Интересны отдельные личности, не так ли?
– Только их очень мало.
– Вы знали какую-нибудь личность? Расскажите.
– Ну, хотите, расскажу о Селине?
– Нет, только не о Селине.
– Как? Он недостаточно для мадемуазель интересен?
– Расскажите мне о личности, которую вы знали во плоти, с которой жили бок о бок, общались и все такое.
– О медсестре?
– Нет, не о медсестре. Ну полно, вы же знаете, к чему я веду. Вы прекрасно это знаете.
– Понятия не имею, мадемуазель зануда.
– Сейчас я расскажу вам одну историю, которая, быть может, пробудит воспоминания в вашем склеротическом мозгу.
– Ладно. Коль скоро мне некоторое время, слава богу, не придется говорить, надеюсь, вы разрешите мне пожевать карамельки? Вы так меня замучили, что мне это просто необходимо.
– Извольте, разрешаю.
Писатель сунул в рот большую квадратную конфету.
– Моя история начинается с одного удивительного открытия. Журналисты, как известно, не обременены излишней щепетильностью. Так вот, я покопалась в вашем прошлом, не спросив на это вашего разрешения, – потому что вы бы мне его не дали. Я вижу, как вы улыбаетесь, и могу прочесть ваши мысли: вы думаете, что нигде не могли оставить следов, что вы – последний отпрыск вашей семьи, родных у вас не осталось, а друзей нет и не было, – в общем, ничего о вашем прошлом я узнать не могла. Ошибаетесь, дражайший господин Тах. Всегда надо остерегаться незримых свидетелей. Надо остерегаться мест, где вы когда-то жили, – они о многом могут рассказать. Вижу, вы опять смеетесь. Да, замок, где прошло ваше детство, сгорел шестьдесят пять лет назад. Весьма загадочный, кстати, пожар, его причина так и не была установлена.
– Как вы узнали про замок? – спросил толстяк приглушенным, вязким от конфеты голосом.
– Запросто. Подняла архивы, для нас, журналистов, это не проблема. Видите ли, господин Тах, я ведь не дожидалась десятого января. Вы меня интересуете уже не первый год.
– Да вы на ходу подметки рвете! Верно, подумали: «Старикашка долго не протянет, надо быть во всеоружии, когда он даст дуба», так, что ли?
– Перестаньте разговаривать с конфетой во рту, противно. Итак, я продолжаю. Искала я наобум, поэтому поиски были долгими, но не трудными. Мне удалось отыскать следы последних известных Тахов: в 1909 году зарегистрирована смерть Казимира Таха и его жены Селестины Тах, утонувших во время прилива на острове Сен-Мишель, куда молодые супруги приехали отдыхать. Они были женаты два года и имели годовалого ребенка – догадайтесь, о ком идет речь. Далее, отец и мать Казимира Таха не пережили трагической гибели единственного сына. Остался только один Тах – маленький Претекстат. Выяснить, что с вами сталось, было непросто. Мне пришла в голову блестящая мысль отыскать девичью фамилию вашей матери, и я узнала, что, в отличие от вашего отца, который не мог похвастать знатным происхождением, Селестина была урожденной маркизой де Планез де Сен-Сюльпис – это ветвь древнего рода, ныне угасшая, не путать с графами и графинями де Планез, которые…
– Вы намерены познакомить меня с историей семьи, не имеющей ко мне отношения?
– Вы правы, я отвлеклась. Вернемся к славному роду Планез де Сен-Сюльпис, убойно древнему и знатному, хоть и сильно поредевшему к началу двадцатого века. Узнав о гибели дочери, маркиз и маркиза решили воспитать осиротевшего внука – вот таким образом в годовалом возрасте вы были водворены в замок Сен-Сюльпис. Там вас нежили и холили дед с бабкой, кормилица, а также дядя и тетя, Сиприен и Козима де Планез, брат и невестка вашей покойной матери.
– Все эти генеалогические подробности интересны до потери пульса.
– Не правда ли? Дальше еще интереснее.
– Как? Это не все?
– Конечно, нет. Вам нет еще двух лет, а я собираюсь проследить вашу жизнь до восемнадцати.
– О боже!
– Рассказали бы все сами, и вам не пришлось бы выслушивать меня.
– А если я не хочу об этом говорить?
– Значит, вам есть что скрывать.
– Не обязательно.
– Этот вопрос поднимать еще рано. Пока вы – ребенок, любимец и баловень всей семьи, невзирая на мезальянс вашей покойной матери. Я видела эскизы сгоревшего замка – какая красота! У вас было сказочное детство!
– Ваша газетенка называется, часом, не «Прелестные картинки»?
– Вам было два года, когда ваши дядя и тетя произвели на свет свое единственное дитя – девочку, Леопольдину де Планез де Сен-Сюльпис.
– Завидки берут от такого имени, а? Кому-кому, а вам такого не носить.
– Да уж, зато я жива.
– Толку-то, тоже мне жизнь!
– Мне продолжать или вы сами расскажете? Ваша память, похоже, восстанавливается.
– Продолжайте, прошу вас, мне безумно интересно.
– Тем лучше, потому что до конца еще далеко. Для вас это было большое событие, ибо единственное, чего вам до тех пор не хватало, – это общества ровесников. Вам не довелось узнать, как уныла жизнь детей, не имеющих ни братьев, ни сестер, ни друзей; в школу вы, конечно, не ходили, стало быть, не могли подружиться с одноклассниками, но у вас появилось кое-что получше: подружка, прелестная маленькая кузина. Вы стали неразлучны. Желаете, чтобы я уточнила, откуда почерпнуты эти подробности?
– Из вашей фантазии, я полагаю.
– Отчасти. Но фантазии необходима пища, господин Тах, а эту пищу дали мне вы.
– Прекратите то и дело отвлекаться и рассказывайте о моем детстве, я сейчас разрыдаюсь.
– Вы все шутите, как бы и вправду не разрыдаться. Судьба подарила вам слишком счастливое детство. У вас было все, о чем только можно мечтать, и даже более того: замок, огромное поместье с лесами и озерами, конюшни с лошадьми; вы жили в довольстве, приемная семья вас обожала, гувернер не слишком донимал ученьем и к тому же часто болел, слуги не могли на вас надышаться, и главное – с вами была Леопольдина.
– Скажите мне правду: вы ведь не журналистка? Вы ищете материал для сиропного дамского романа, да?
– Сиропного? Это мы еще увидим. Я продолжаю свой рассказ. Разумеется, в четырнадцатом году разразилась война, но дети к войне легко приспосабливаются, особенно если это дети богачей. С заоблачных высот вашего рая сражения казались вам пустяком, не стоящим внимания, и никак не нарушали неспешного течения вашей счастливой жизни.
– Дорогая моя, вы непревзойденная рассказчица.
– До вас мне далеко.
– Продолжайте же.
– Шли годы. В детстве время тянется долго. Ну что такое год для взрослого человека? Для ребенка же год – это целый век, а для вас каждый такой век был золотым и серебряным. Адвокаты числят несчастливое детство смягчающим обстоятельством. Углубившись в ваше прошлое, я поняла, что смягчающим обстоятельством может послужить и детство чересчур счастливое.
– Зачем вы ищете для меня смягчающих обстоятельств? Они мне ни к чему.
– Посмотрим. Вы с Леопольдиной не разлучались ни на час. Вы просто жить не могли друг без друга.
– Кузен и кузина, история, старая как мир.
– Можно ли при такой степени близости говорить о кузенах и кузинах?
– Брат и сестра, если вам так больше нравится.
– В таком случае, брат и сестра, повинные в кровосмешении.
– Вас это шокирует? Такое случалось в лучших семьях. Это общеизвестно.
– Я думаю, дальнейшее лучше рассказать вам.
– И не подумаю.
– Вы действительно хотите, чтобы я продолжала?
– Вы меня очень обяжете.
– Я только того и хочу, но учтите, если я продолжу свой рассказ с того места, на котором мы остановились, он будет лишь бледным и бездарным дайджестом самого лучшего, самого своеобразного и наименее известного из ваших романов.
– Я просто обожаю бледные и бездарные дайджесты.
– Тем хуже для вас, вы сами этого захотели. Кстати, вы со мной согласны?
– В чем?
– В том, что я отнесла этот роман к произведениям с двумя женскими образами, а не с тремя.
– Я целиком и полностью с вами согласен, дорогая.
– Тогда больше я ничего не боюсь. Все прочее – литература, не так ли?
– Действительно, все прочее – моя литература. В ту пору у меня не было иной бумаги, кроме моей жизни, и иных чернил, кроме моей крови.
– Вашей – или кого-то другого.
– Она не была другим.
– Кем же она была?
– Этого я до сих пор не не знаю; но знаю наверняка, что другим она не была. Так я с нетерпением жду вашего дайджеста, дражайшая.
– Вы правы. Годы шли, и это были счастливые, очень счастливые годы. Вы с Леопольдиной никогда не знали иной жизни, и все же оба сознавали вашу непохожесть на остальных и ваше чрезвычайное везение. Заоблачные высоты вашего Эдема омрачило чувство, которое вы называете «тревогой избранных», – суть его такова: «Как долго еще может продлиться подобное совершенство?» Эта тревога – как и всякая тревога – до предела обострила ваше блаженство, одновременно сделав его хрупким, опасно хрупким, день ото дня все опаснее. А годы шли. Вам исполнилось четырнадцать лет, вашей кузине двенадцать. Вы с ней достигли пика детства – «зрелой поры детства», как назвал это Турнье. Вы росли в сказке и сами были сказочными детьми. Никто вам об этом не говорил, но вы смутно сознавали, что вас ожидает чудовищная деградация, которая затронет как ваши совершенные тела, так и не менее совершенные души. Неуравновешенные прыщавые подростки – вот каково было ваше будущее. И тогда… Я подозреваю, что именно вам пришел в голову безумный план, о котором пойдет рассказ.
– Ну вот, вы уже ищете оправдания моей соучастнице.
– Разве она нуждается в оправдании? Идея была ваша, не так ли?
– Моя, но ведь она не была преступной.
– Априори – нет, но ее результатом стало преступление в силу ее неосуществимости, которая не могла не вскрыться рано или поздно.
– В данном случае скорее поздно.
– Не будем забегать вперед. Итак, вам четырнадцать лет, Леопольдине двенадцать. Она на вас только что не молилась, и вы могли заставить ее поверить в самую несусветную чушь.
– Это была не чушь.
– Да, много хуже. Вы убедили кузину, что половая зрелость – худшее из зол, но ее можно избежать.
– Можно.
– Вы и теперь так думаете.
– Я в этом уверен.
– Значит, вы как были психом, так и остались.
– С моей точки зрения только я один всегда мыслил здраво.
– Ну конечно. В четырнадцать лет вы уже так здраво мыслили, что торжественно поклялись никогда не взрослеть. А ваше влияние на кузину было столь сильно, что вы и ее заставили дать аналогичную клятву.
– Разве это не чудесно?
– Как для кого. Ведь вы уже тогда были Претекстатом Тахом и под стать вашей страшной клятве подобрали не менее страшные кары за отступничество. Выражаясь яснее, вы поклялись – и заставили поклясться Леопольдину, – что если один из вас нарушит данное слово и повзрослеет, другой его просто-напросто убьет.
– Четырнадцать лет – и уже душа титана!
– Я полагаю, что многим мальчикам и девочкам приходило в голову никогда не расставаться с детством, и некоторые даже преуспели, но все ненадолго. А вот вам двоим, похоже, это удалось. Правда, целеустремленность вы проявили незаурядную. И именно вы, четырнадцатилетний титан, изобрели целую псевдонаучную методику, призванную сделать ваши тела не поддающимися естественному процессу полового созревания.
– Не такую уж псевдонаучную, ведь она сработала.
– Это мы еще увидим. Не пойму, как вы вообще выжили, так над собой измываясь.
– Мы были счастливы.
– Но какой ценой! Как, черт возьми, вы ухитрились измыслить такой чудовищный режим? Впрочем, вас извиняет возраст – вам было всего четырнадцать.
– Если бы можно было начать жизнь заново, я поступил бы так же.
– Сегодня вас извиняет старческий маразм.
– В таком случае, я всегда был маразматиком или ребенком, потому что мое умонастроение не изменилось за всю мою жизнь.
Дата добавления: 2015-02-06 | Просмотры: 933 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 |
|