Лорен Де Стефано 9 страница
Габриель засыпает еще до того, как автобус трогается с места. Он сидит рядом, положив голову мне на плечо. Его губы беззвучно шевелятся.
– Хороших тебе снов, – шепчу я, надеясь, что мой голос он услышит.
Я представляю себе собственный голос как туман, который проникает в кошмары Габриеля, обволакивает всех чудовищ и начинает сжимать объятия, отправляя их в небытие.
– Рейн, – отзывается Габриель. – Будь осторожна.
Сиденье перед нами пустует, и Мэдди начинает игру: она перекидывает ноги через спинку и повисает вниз головой, словно летучая мышь. Кажется, это ее развлекает, хоть и не нравится некоторым пассажирам из первого поколения, которые пялятся на нее. Я чувствую, они наложили на Мэдди клеймо. И на меня, и на Габриеля. Из-за нашей молодости. Из-за того, что к нам приближается смерть. Как будто мы виноваты в том, что родились в этом мире.
Тем не менее мне не хочется привлекать к нам внимание, особенно после того, как Вону удалось найти меня в парке аттракционов у мадам.
– Мэдди, – говорю я, – иди сюда, почитаем.
Мы читаем ее потрепанную детскую книжку, а потом брошюрку, лежащую в кармане сиденья перед нами. Мы читаем о том, сколько километров отделяют лучший отель от берега и где можно купить самые хорошие морепродукты. В конце концов это нам тоже надоедает, и мы возвращаемся к книжке. Только на этот раз Мэдди открывает ее на странице с карандашными каракулями. Она неспешно обводит каждую букву по очереди. Г-Р-Е-Й-С Л-О-Т-Т-Н-Е-Р. Потом переворачивает страницу, какое-то время скользит пальцем по рисункам, а затем обводит и вторую надпись. К-Л-Э-Р Л-О-Т-Т-Н-Е-Р. Я смотрю на адрес: дом находится на Манхэттене, всего в нескольких километрах от моего района. Случайное совпадение? Возможно, эта книга подержанная; допустим, Сирень получила ее в подарок от какого-нибудь из клиентов мадам, у которого не оказалось наличных. Бартер за недолгое использование ее тела.
Но я все равно спрашиваю у Мэдди:
– Кто это?
Конечно, она не отвечает.
Автобус только-только остановился, и его тормоза еще визжат. Но я уже расталкиваю Габриеля.
– Мы приехали!
Я тормошу его, словно если мы не побежим от этого автобуса к следующему, то никогда отсюда не выберемся. Следующий автобус довезет нас прямо до Манхэттена. Манхэттен! От этого слова по всем нервам моего тела разбегаются холодные мурашки, вызывая дрожь. Я чувствую, как на затылке волосы становятся дыбом. Не помню, когда я в последний раз испытывала подобное возбуждение.
А еще я стараюсь игнорировать ощущение, примешивающееся к моему радостному восторгу. Какую-то мрачную тревогу, которая не покидала меня весь прошлый год и которая грозит превратить мою радость в смятение, а надежду – в страх.
– Габриель!
Он отмахивается от меня, бормочет:
– Слышу, слышу.
– Прости, – говорю я. – Прости меня. Но нам надо сходить прямо сейчас. Следующий автобус отойдет через десять минут, а это единственный пит-стоп.
– А что такое пит-стоп? – спрашивает он.
Мы уже плетемся по проходу. Габриель зевает, а я с трудом сдерживаю желание подтолкнуть его вперед.
– Не знаю, так мои родители говорили. Привал. Поход в туалет. Быстрый перекус.
Однако еда Габриеля не интересует. Пока мы стоим в ожидании следующего автобуса, мне удается уговорить его выпить немного теплой содовой. Банка трясется в руке Габриеля, и я хватаю его за кисть, чтобы унять эту дрожь.
Хочется верить, что на этом все закончится. А этот легкий тремор вызван остатками наркотика, выходящими из его крови. Я как раз собираюсь предложить выбросить пузырек, по-прежнему лежащий в сумке, но тут приезжает автобус. Он останавливается со скрипучим прерывистым вздохом и открывает нам двери. Я опережаю всех, и к тому моменту, когда Габриель плюхается рядом со мной, уже сижу, зажав кулаки между подергивающимися коленями.
День близится к концу. Салон автобуса залит обжигающим желтым светом, словно мы оказались внутри галогенной лампы. Габриель щурится. Кожа у него бронзовая, тонкие волоски на руке светятся белым. Он проводит ладонью по изгибу подголовника переднего сиденья. Закусывает нижнюю губу – теперь она у него снова нормального розового цвета. Его тонкие темно-каштановые волосы вьются, обрамляя лицо, словно превратились в маленькие копии моих собственных локонов.
Я смотрю, как двигается его ладонь: сначала вдоль края сиденья, потом в отдалении от него. Габриель рисует какие-то узоры, прокладывает маршруты.
– Ты где? – тихо спрашиваю я.
– Плыву по морю, – отвечает он. – Вот тут воды Европы. – Я подаюсь к нему, пристроив подбородок у него на плече, и смотрю. – Вот Северное море, а здесь Германия. – Он ведет пальцем все ниже и ниже. – И Швейцарские Альпы.
Габриель вспоминает атлас Линдена. Я догадываюсь об этом по его мечтательному лицу. Он не во власти наркотиков, а поглощен чем-то захватывающим. Он теряет связь с реальностью. Так бывает и со мной, когда я ухожу в грезы о том, каким прежде был мир и каким он должен быть.
– Я плыву по реке Рейн, – говорит он.
– А я с тобой? – спрашиваю я.
Сосредоточенное выражение покидает его лицо. Он смотрит на меня, и я убираю голову с его плеча.
– Ты повсюду, – отвечает он.
– Потому что Германии больше нет, – добавляю я. – И Швейцарских Альп – тоже.
Только узкие ручейки вместо бывшей большой реки… Габриель верно сказал: повсюду.
Нам не удается поспать. Мэдди, не привыкшая сидеть спокойно, начинает ползать под сиденьями. Точно так же, как в свое время переползала из палатки в палатку в парке аттракционов, крала ягоды, собранные в саду, и кусала клиентов за лодыжки.
Мы с Габриелем не пытаемся ее остановить. Она лишилась матери и молча смирилась с тем, что мы таскаем ее с собой, бесцеремонно будим и часами заставляем прятаться в темноте. У меня создается ощущение, что если бы мы отняли у нее эту единственную безобидную свободу, она закатила бы истерику. И, по правде говоря, я бы ее в этом не винила. Так что раздражение пассажиров меня нисколько не интересует. Впрочем, некоторые ничего против нее не имеют. Они говорят: «Привет, малышка» или «Какая необычная лента», имея в виду кусок туалетной бумаги, который она взяла на автостанции и превратила в довольно жалкий бант для волос.
Мне и самой еле удается сидеть спокойно. Я стараюсь не думать о Манхэттене, ведь тогда поездка покажется еще более долгой. Вместо этого пытаюсь сосредоточиться на открытой Габриелем странице из атласа Линдена. Франция, Люксембург, Бельгия и Нидерланды поднимаются друг над другом, словно ступеньки лестницы, идущей вдоль Ла-Манша и Северного моря. Эти плоские картинки не могут в полной мере отразить все, что когда-то находилось в той части Земли, где сейчас остались лишь волны.
Почему-то от картинок мысли переходят к матери, которая была немного поэтом, немного мечтателем и полностью – ученым. Она носила на серебряной цепочке небольшой деревянный глобус размером с виноградину. Вырезал его мой отец. Когда мама нагибалась, чтобы поцеловать меня на ночь, подвеска раскачивалась и ударялась о мой подбородок.
Я вспоминаю, как поднимались мамины нахмуренные брови, когда она подносила к глазам какой-нибудь сосуд с жидкостью. Она так много работала и была настолько этим увлечена, что порой ее голубые глаза меняли оттенок. Я помню, как беспокоилась о ней, помню о том, что порой она бывала слишком увлеченной или, наоборот, грустной. Что висящий у нее на шее глобус действительно давил на нее грузом всего мира, который она хотела спасти. Помню, как однажды нашла мать сидящей на нижней ступеньке: она молча смотрела на свои открытые ладони, словно они ее подвели.
Мэдди вылезает из-под сиденья, прерывая мои грезы. Она карабкается по мне, придавливая коленом бедро и пихая локтем в живот, чтобы втиснуться между мной и окном. Я бы решила, что она тоже обрадована и возбуждена, как я, если бы не знала, что этого просто не может быть.
Будет непросто убедить брата принять Мэдди. Он захочет сбагрить ее в приют, и это станет для нее смертным приговором, из-за уродства. Роуэн скажет, что она – не наша проблема. С другой стороны, может, он будет настолько счастлив видеть меня, что не станет ничего говорить.
А может, мое отсутствие приведет его в ярость. Мы никогда надолго не расставались, так что я не знаю, как именно он отреагирует. Я не знаю, как именно изменил его этот год. Неожиданной для меня становится и мысль о том, как прошедший год изменил меня.
– Мы что-нибудь для тебя придумаем, – говорю я Мэдди.
Она смотрит на меня без всякого выражения, постукивая пальцем по губам. А потом отворачивается, прижимает ладошки к окну и смотрит, как наш автобус поднимается над океаном по мосту. Манхэттен уже виден вдали, весь серый, словно только что возникшая мысль.
Автобус останавливается у станции уже в темноте. Этот вокзал гораздо грязнее тех, где мы уже успели побывать. Неоновые лампы с трудом справляются со своей задачей: они заполнены крыльями от мотыльков. Ощущается навязчивый, неотступный запах океана и выхлопных газов, в ночи ревут грузовики, развозящие товары. Раньше брат водил их в дневное время. Занимается ли он этим по-прежнему?
Конечно, сейчас по городу ездят и другие машины. Но о них я предпочитаю не думать.
Беглый взгляд на карту на стене подтверждает, что я не слишком далеко от дома. Дом! Это слово наполняет меня такой надеждой, что я не могу заставить себя произнести его вслух. Говорю только:
– Мы можем попасть туда уже сегодня.
Однако Габриель против. У нас достаточно денег, чтобы переночевать в мотеле напротив автовокзала. Неоновая буква «М» мигает, две последние вообще не горят. По его словам, это не идеальный выход, но все равно так безопаснее, чем рисковать и идти ночью. Он может не продолжать. Я прекрасно знаю, насколько опасной была бы подобная вылазка.
Я не сплю. Мэдди забирается под двуспальную кровать и прихватывает с собой приготовленный на случай экстренных ситуаций ручной фонарик, чтобы читать свою книжку.
Я сижу на подоконнике и смотрю, как луч маяка скользит по воде. По дыханию Габриеля ясно, что он тоже не спит, но от него не доносится ни звука. Я знаю, что Габриель вымотался и что он старается быть сильным, чтобы помочь мне выдержать это испытание.
– Тебе надо бы лечь, – шепчет он примерно через час. Приподнимается, заставив матрас заскрипеть. – Или что-то не дает покоя?
Мне не дают покоя множество разных вещей. Мой брат. Каким он будет, когда я его увижу. Тошнотворное чувство страха, которое никак не желает проходить. Земной шар, висящий на шее у моей матери, и ощущение, что после ее смерти этот груз каким-то образом перешел ко мне.
Я не знаю, как объяснить все это. Возможно, потому, что мне самой ничего не ясно. И поэтому, не ответив ни слова, ложусь в кровать рядом с Габриелем. Мы не забираемся под одеяло – состояние постельного белья вызывает сильные сомнения, а укрываемся собственной одеждой.
Габриель засыпает, и его дыхание выравнивается. Я какое-то время прислушиваюсь к нему, пугаясь, когда ритм вдохов-выдохов внезапно рвется или когда Габриель дергает рукой. Но, похоже, его сны не превращаются в кошмары. Сначала лежу на боку и поглаживаю его руку, отмечая, что мышцы у него больше не сведены. В конце концов затихаю и закрываю глаза, а когда открываю их, оказывается, что уже утро. Габриель пускает меня в душ первой. Когда я поворачиваю кран, трубы сотрясаются, из них льется вода рыжего цвета. Все вокруг становится рыжим, лишь мое обручальное кольцо продолжает сиять. К концу года, проведенного в особняке в качестве жены Линдена, я уже смутно помнила реальную жизнь; она скрылась от меня, заслоненная голограммами и яркими садами…
Однако это – мой дом, и, пытаясь промыть голову под тоненькой струйкой воды, я улыбаюсь.
Мы так близко от нашего района, что можем идти пешком. День ветреный и холодный, но настоящего мороза нет. Габриель интересуется, почему снег такой серый.
– Это не снег, – объясняю я ему, – это пепел от фабрик и крематория.
Может, не следовало настолько откровенно говорить о крематории, потому что Габиель ежится, и я замечаю, что он натягивает на лицо воротник, как маску.
– А его не опасно вдыхать? – спрашивает он.
– Ты к нему привыкнешь, – обещаю я.
– Люди дышат пеплом? – говорит он. – Теперь меня уже ничем не удивить.
– А вот и нет, – возражаю я. – Найдется чем. Пошли, я теперь точно знаю, где мы.
Беру его под руку и тащу к бетонной платформе над водой. Мэдди прижимается животом к ограждению, вытягивая руки. Пальцами нормальной ладони шевелит над водой.
– Мы с отцом постоянно сюда приходили, – говорю я. – А брат учил меня здесь удить рыбу. Вот тут.
Вода сейчас серая, бесцветная и, наверное, совершенно не подходит под картину, которую я рисовала Габриелю в тот памятный день. По его глазам я вижу, что он не слишком очарован.
– Больше ста лет назад тут был пролив Ист-Ривер, – говорю я ему. – До того, как большую часть земли вокруг съела эрозия.
– А теперь это просто Атлантика? – спрашивает он.
– Совершенно верно, – отвечаю я.
Габриель, обожающий суда и саму идею плавания, мог узнавать о морях только по устаревшим картам и атласам из особняка. Сто лет назад территория нашей страны была почти вдвое больше. Часть земель испортили в ходе войны, но самые большие потери случились из-за естественных причин – суша медленно разрушается и погружается в океан. Однако вместо того, чтобы читать Габриелю мрачную лекцию по истории, я показываю ему фигуру, стоящую посреди воды. Женщину, облаченную во все зеленое, с зубчатой короной на голове и с факелом в руке.
– Это – статуя Свободы, – объявляю я. – Ее можно разглядеть получше, если тебе охота опустить пять долларов в один из этих телескопов.
Во взгляде Габриеля, устремленном на статую, что-то меняется.
– Я ее уже видел, – говорит он.
– В книгах? – спрашиваю я.
Он смотрит вдаль еще несколько секунд, а потом трясет головой, прогоняя изумление из глаз.
– Наверное. Должно быть, в приюте. Я почти не помню тех времен. Я был очень маленьким, когда меня отправили на аукцион.
Ему было девять лет, когда в приюте решили продать его с аукциона ради прибыли, чтобы всю оставшуюся жизнь Габриель прислуживал тому, кто даст за него больше денег. Он был маленьким, но к тому моменту прошло больше трети его жизни.
Может быть, Мэдди чувствует мою печаль, а может, и нет, но она хватает меня за руку и тащит прочь от воды. Пока мы идем дальше, я рассказываю ей про клубы черного дыма, вырывающиеся из конусообразных заводов. О том, что на фабриках производится все, что угодно, начиная с пластмассы и стали и кончая продуктами питания. Деревья здесь маленькие и чахлые, в основном – высаженные на тротуарах кедры. Это не ослепительные апельсиновые заросли вокруг особняка и не кроваво-красные цветы из розария, но я все равно по ним тосковала. Я скучала по металлическому запаху здешнего воздуха. Скучала по множеству зданий. Тут всюду здания. Есть высоченные фабрики, есть многоквартирные дома, есть разваливающиеся кирпичные строения, и все это очень хорошо сочетается друг с другом. Словно старинная коричневая фотография большого города.
Среди отцовских книг были старые открытки со слайдами Манхэттена двадцатого века, снимки, сделанные с реки Гудзон. Их делали в сумерки, и края зданий сверкали, словно охваченные огнем, окна светились, как приборная панель, все теснилось друг к другу. Отец говорил, это был город, который никогда не спал. Но постепенно он разрушался. На более поздней открытке тот же городской пейзаж запечатлен в туманный день и выглядит уже не таким завершенным. И хотя Нью-Йорк по-прежнему остается самым оживленным и населенным местом, он – лишь призрак тех старинных фотографий.
Мы сворачиваем под уклон у кирпичного кратера, который был церковью в то время, когда мои родители ходили пешком под стол, и я чувствую, как в груди появляется тугой ком тревоги. Улица выглядит точно такой же, какой я ее оставила. Вот нежно-голубой особняк в колониальном стиле с покосившимся крыльцом и высокий дуб, к которому мужчина из самого маленького дома привязывает свою тявкающую псину, считая, что это крошечное создание защитит его от воров. А вот трехэтажный кирпичный дом, где раньше жила соседская девочка. Ее окно было так близко от моего, что, если мы вытягивали руки, могли коснуться друг друга.
А за ее домом, конечно, мой.
Я вижу дом, и у меня перехватывает дыхание. Сначала от ликования, а потом от понимания. Потому что это уже не мой дом. Это скелет, обугленный до черноты. Окна разбиты, а те, что остались целыми, помутнели от какой-то коричневой грязи.
Я могу лишь стоять и ошеломленно взирать на него. На эти «кости», где раньше жила наша семья. Входной двери нет, а ступеньки (я пересчитывала их каждое утро и каждый вечер: одна, две, три) усыпаны осколками стекла и чем-то черным.
Это неправильно. Здесь все должно быть цветным. Но вдруг обугленная чернота становится ослепительно-белой, а потом, всего на секунду, я вижу красные кирпичи, занавески из мешковины на окнах, и дом содрогается, делая глубокий вдох.
Чувствую, как у меня подламываются ноги, и чья-то рука хватает меня за локоть, чтобы я не рухнула на тротуар, который рвется мне навстречу.
На лице что-то прохладное и упругое. Я моргаю. Это Мэдди водит влажным листом по моей щеке. Она сорвала его с одного из вечнозеленых кустов, посаженных моей матерью, которым каким-то образом удалось выжить под окнами кухни. Кусты умирают не так легко, как цветы, их можно выращивать практически где угодно. Брат говорил, что в этом они похожи на сорняки. Тем не менее после смерти родителей даже у Роуэна не хватило жестокости их выкорчевать.
Я сижу на верхней ступеньке, которая по утрам имела номер один, а по вечерам – номер три, и смотрю в неестественно голубые глаза Мэдди. В них стремительно разлетаются черные дрозды, несущиеся по небу. Мир постепенно становится четким. Знакомая улица, на которой я выросла. Хмурое небо. Безжизненные ветки, раскачивающиеся под порывами февральского ветра.
Я со стоном выпрямляю ноги и подношу ладонь к пульсирующей болью голове.
– Осторожно, – говорит Габриель, – тут стекло.
– Я отключилась, – мямлю я.
Хочу, чтобы это прозвучало как вопрос, но у голоса не хватает энергии на нужную интонацию.
– На несколько минут.
Габриель растирает мне плечо, пытаясь восстановить кровообращение. Его глаза потемнели от тревоги.
– Это неправильно, – говорю я.
– Вот, выпей.
– Я…
– Сахар поможет.
Он держит передо мной банку газировки, но я могу только тупо смотреть на нее.
– Не понимаю. Как…
Я не могу закончить фразу. Это слово кружится передо мной и разносится эхом: «Как, как, как…»
Габриель наклоняет банку и прижимает ее к моим губам. Секунду я давлюсь, а потом заставляю себя пить.
Я позволяю сахару и калориям проникнуть в мое тело. Я впускаю в себя силы и мысли. Спустя какое-то время мне удается заставить себя повернуться и посмотреть на дом. Он настолько испорчен пожаром, что исчезли даже следы от плюща вековой давности.
– Ох, Роуэн, – шепчу я. – Что же ты наделал?
Я шагаю очень осторожно, распугивая тараканов, которые разбегаются и шуршат где-то в тени. На кухне не видно ни следа от светло-оранжевых обоев. Полосы линолеума – те, что еще остались на месте, – покоробились. Носок моей туфли натыкается на пустую банку, и та откатывается в горку пепла.
Нет, это не пепел. Бумага.
Я присаживаюсь на корточки рядом с холмиком мятой бумаги у дверного проема. От нее воняет бензином, а черный овал на стене подсказывает, что пожар начался отсюда. Я перебираю листочки в поисках того, который не рассыпался бы в пыль у меня в руках, – и наконец нахожу. Разворачиваю его и читаю слова, написанные между линеек:
«гибридные цветы
ресничка
яичная скорлупа и хлороформ
идеи сестры
тепличные газы
руки матери
сто дней
по-прежнему ничего»
Фразы идут столбцом, словно хаотичные стихи сумасшедшего. Остальное вычеркнуто с явной досадой – ручка почти прорвала бумагу.
– Это написал мой брат, – говорю я.
Габриель приседает рядом и читает. Эти слова ничего не говорят нам обоим, но ему они не могут причинить такой боли, какую причиняют мне. Дело в том, что эта страница – одна из нескольких десятков. И, возможно, все страницы, собранные вместе, смогли бы прояснить ситуацию. Но я никогда не узнаю, так ли это.
Мой брат сжег свои слова. Для меня здесь нет никакого послания, потому что он не верил, что я вернусь и прочту его.
У меня кружится голова. Я позволяю Габриелю взять меня за руку и поднять на ноги. Сесть негде, я приваливаюсь к нему и осматриваю комнату. Для меня здесь ничего нет. Видно, что гостиная за порогом находится точно в таком же состоянии.
– Может, это был поджог? – высказывает предположение Габриель. – И твоему брату пришлось уйти.
Я понимаю, что он хочет меня подбодрить, но я слишком опустошена сейчас, чтобы позволить себе ложные надежды.
– Нет, уверена, это сделал он. – Мой брат умел быть безжалостным, когда защищал то, что ему принадлежит. Как-то зимой он на несколько дней оставил мертвого сироту лежать на нашем крыльце как предостережение тем, кто захочет к нам вломиться. Он не допустил бы, чтобы его выгнали из дома против его воли. – Он не собирался возвращаться и считал, что я не вернусь тоже.
– Но зачем было сжигать дом? – спрашивает Габриель.
У меня нет ответа.
Я помню мать, окутанную светом. Свет и оттенки неба. На бечевке от воздушного змея она развешивала голубых стеклянных голубков на кухонном окне. Своеобразный музыкальный мобиль. У нее был такой мелодичный голос: я сидела на кухонном столе и выдувала через пальцы мыльные пузыри, а ее слова журчали, как ручей. «Всегда заботься о брате. Он не такой сильный, как ты».
Помню, как похихикала над этой нелепостью. Роуэн был сильнее меня. Конечно, сильнее! Он всегда был выше, он пригибал ветки деревьев, чтобы я могла сорвать самые красивые осенние листья. Он держал удилище, когда на крючке билась пойманная рыба, не отпускал его и не давал потеряться в океане. Я сказала все это, а мама ответила: «Это другая сила, моя хорошая. У тебя – своя».
Громкий скрип выводит меня из задумчивости. Я узнаю его – скрипит последняя перед дверью доска в подвал.
– Мэдди, стой! – кричу я. – Там опасно!
Но девочка открывает дверь и спускается в темноту. Мы с Габриелем идем за ней. У нее остался фонарик, прихваченный в мотеле, и теперь она размахивает им на ходу. Я удивляюсь тому, что ступеньки выдерживают наш вес, но, похоже, подвал уцелел.
Одна ступенька, две, три, четыре. С каждым шагом мне приходится бороться с надеждой. Может, внизу меня кто-то будет дожидаться? Может, мой брат еще здесь? Усилием воли я отказываюсь от надежд и начинаю гадать, почему мать сказала мне те слова. Кажется, я была тогда совсем маленькой, потому что мои босые ноги помещались в кухонную мойку – я стояла там, и у меня между пальцев струилась вода. Я это помню. А еще – запах какой-то выпечки. И то, как красиво смотрелись стены, когда свет падал на них под определенным углом.
Записка Роуэна шуршит в кулаке. Я складываю ее и прячу в карман.
Габриель держит меня за локоть: наверное, боится, что я снова отключусь и упаду. Сойдя с последней ступеньки, Мэдди начинает водить фонариком. Я инстинктивно тянусь к шнуру, который включил бы верхний свет, но, конечно, электричества здесь нет.
Беру фонарик и первым делом направляю луч в угол комнаты, где по-прежнему стоит кровать. Мы с братом спали на ней, сменяя друг друга каждый час, чтобы охранять друг друга в течение ночи. Потом собираюсь с духом и перемещаю луч к крошечному холодильнику: он пустой, дверца открыта, тока нет. Переведя свет в другой угол, я замечаю нечто гораздо более пугающее, чем пустота, которую ожидала увидеть.
Крысы. Десятки крыс, они валяются повсюду. На спине, на боку. Некоторые – в лужицах крови, другие разложились почти полностью. И все они мертвые. А между ними рассыпаны сгнившие стебли и увядшие лепестки. Я прихожу в такой ужас, что даже не слышу реакции Габриеля.
Брат изобрел собственную отраву, чтобы справляться с досаждавшими нам крысами, но я видела только, как этот яд убивал по одной или две за раз.
А еще тут цветы. Лилии, съежившиеся, словно земляные черви. Цветы из маминого сада. Каждую весну я предпринимала новую попытку, покупая семена на распродажах в Манхэттене и даже в цветочных магазинах другого штата, куда ездил с доставками брат. Единственные семена, которые я не отваживалась трогать, те, что моя мама держала в особом мешочке, в ящике своего туалетного столика. Они принадлежали ей, и мне казалось, я не имею права их сажать.
Вспоминаю, что положила их между страницами ее блокнота и закопала на заднем дворе с остальными вещами, которые мы с братом хотели уберечь от воров.
Задний двор! Я вожу фонариком, пока не нахожу лопату, спрятанную под лестницей, а потом быстро поднимаюсь наверх. Пробегаю через гостиную, стараясь не смотреть, во что превратился письменный стол отца, и плетеное кресло, и диван, на котором едва просматриваются остатки узора из маргариток.
К тому моменту, когда Габриель находит меня на заднем дворе, я уже наваливаюсь на лопату, взрезая землю. Он помогает мне, хоть и не знает, что именно мы ищем; а я по рыхлости почвы понимаю, что искать поздно, все исчезло.
Брат кое-что оставил в сундуках, которые мы с ним закапывали. Возможно, вещей было слишком много, чтобы забирать их туда, куда он отправился. Или он счел их ненужными. Одежда, лабораторные халаты родителей, отцовские очки, нелетающий бумажный змей, пожелтевшие книги о войне и любви, географический атлас двадцать первого века, тоже отцовский.
Я копаюсь в кусочках моего детства, в книгах, которые родители читали, чтобы ненадолго отвлечься от работы, и не обращаю внимания на воспоминания и боль, которые поднимаются вместе с пылью, потому что мне нужно найти нечто более важное.
– Что ты ищешь? – спрашивает Габриель.
Он помогает мне, аккуратно разворачивая и складывая одежду, открывая шкатулку для ювелирных украшений, которая оказывается пустой. Даже подвеска в виде глобуса исчезла. Надеюсь, брат не продал мамины бусы и кольца, хотя надеяться на что бы то ни было сейчас глупо.
– Семена, – отвечаю я. – Мамины семена лилий.
В нескольких шагах от нас Мэдди рассматривает покинутое осиное гнездо.
– Может, мы их уронили, пока все перекладывали? – подсказывает Габриель.
– Нет, – уверенно заявляю я. – Их здесь нет. Как и записей моих родителей, в которые я вложила те семена.
Я пересматриваю все во второй и третий раз, а потом возвращаю обратно в землю все, кроме атласа. Габриель забирает у меня лопату – я не возражаю, чтобы он закапывал родительские вещи вместо меня. Я просто стою рядом, совершенно бесполезная, и тереблю пальцами края атласа, борясь с эмоциями, которые вонзаются в меня, словно пули. Лучше ничего не чувствовать. Лучше не думать.
И тут приходит воспоминание.
Мама пекла торт к нашему с Роуэном дню рождения. Нашему девятому дню рождения. На другой стороне мойки было полно посуды, которую я помогала мыть. Обед только что закончился, и брат с набитым едой ртом повернулся и сказал мне:
– На будущий год ты уже начнешь стареть. А я – нет.
Сначала мне показалось, что он хочет меня подразнить, но тут он отвел взгляд, и я поняла, что ему больно.
Когда он ушел наверх мыться, мать развесила голубых птичек и сказала мне:
– Вам надо друг о друге заботиться.
Заботиться друг о друге. Это было нашим главным мотивом. Я почти готова поверить, что родители заимели близнецов не случайно, а специально: только для того, чтобы мы оба могли выполнить это обещание.
Но я-то его не выполнила, так ведь? Я оставила брата здесь одного. И не знаю, куда он делся, точно так же как он не знает, что случилось со мной. Похоже, единственное, что мы оба знаем, – это то, что другой не вернется.
«В этом человеке есть нечто такое, в чем ты не желаешь признаться даже себе самой». Вот что сказала Аннабель, выкладывая передо мной карты таро. Что-то, связанное с моим братом, чего я не хочу признавать.
Смотрю на яму, которую выкопала в земле, уже рыхлой усилиями моего брата.
– Он считает, что я умерла, – шепчу я.
Габриель что-то говорит, но его голос звучит глухо, словно под водой, и я не разбираю слов. В ушах стучит кровь. Меня бросает то в жар, то в холод.
Когда наши родители погибли, брат сосредоточился на выживании. Он проследил за тем, чтобы я не провалилась в бездонную пропасть отчаяния. Он составил для нас обоих режим дня и жизни. И все это время, пока он держал меня на плаву, мне даже не приходило в голову, что я делаю для него то же самое. Что он нуждается во мне так же сильно, как я в нем.
Что без меня вся его жизнь рассыплется.
Я цеплялась за надежду, что он продолжит тут жить без меня: будет просыпаться по утрам, пить чай, работать весь день, устраивать ловушки и ложиться спать на нашей кровати. Но меня не было слишком долго, а крематории изрыгают пепел ежедневно.
Роуэн счел меня умершей. Что же тогда его поддерживало? Ответом служит то, что он оставил здесь. Ничего.
В смятении я бегу обратно в дом. Что-то подсказывает мне, что нужно обыскать все углы. Это же не все! Должно быть что-то еще. Ступени сотрясаются и скрипят под моим весом. Наверху был устроен отдельный поджог – огонь пожрал все двери, обуглил стены. И хотя эти комнаты после смерти родителей стояли пустыми, сейчас они кажутся еще более покинутыми. Черные, как кратеры. Ничего. Опять ничего.
Дата добавления: 2014-12-11 | Просмотры: 526 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 |
|