АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология

Глава 5. Наступил на палку – умирает папка

Прочитайте:
  1. I. Общая часть Глава 1. Исторический очерк
  2. III. Профилактика и лечение туберкулеза Глава 22. Профилактика туберкулеза
  3. L Глава 2. Светолечение (фототерапия)
  4. Глава (Now)
  5. глава (Now)
  6. Глава (Then)
  7. ГЛАВА 1
  8. Глава 1
  9. Глава 1
  10. Глава 1

 

 

Наступил на палку – умирает папка.

Провалился в ямку – умирает мамка.

На камень наткнулся – сам чуть не загнулся.

Ты смотри, куда идешь,

Не то всех кругом убьёшь!

 

 

– Детская считалочка, обычно сопровождаемая прыжками через скакалку или хлопками.

 

В ту ночь мне снова приснился тот же сон.

Я стою на краю белого песчаного обрыва. Земля подо мной плывёт, начинает крошиться, разлетается в пыль и падает, падает, падает на тысячу футов вниз в океан. Волны, покрытые белыми шапками пены, дробятся и плещут с такой яростной силой, что кажется, будто вода кипит. Я не помню себя от страха, боюсь упасть, но почему‑то не в силах двинуться ни взад, ни вперёд, хотя и ощущаю, как уходит почва из‑под ног: миллионы молекул перестраиваются, распадаются и уносятся ветром в мировое пространство. Я неизбежно, в любую секунду, упаду.

И в тот момент, когда я осознаю, что подо мной больше ничего нет, кроме воздуха, что в следующее мгновение ветер засвистит у меня в ушах, когда я устремлюсь вниз, в воду, – в этот момент волны подо мной на секунду успокаиваются, и под их поверхностью я вижу лицо моей мамы, бледное, распухшее, в синих пятнах... Она смотрит на меня, рот раскрыт, словно в крике, руки широко раскинуты, как будто она хочет обнять меня.

И тогда я просыпаюсь. Всегда в один и тот же момент.

Подушка влажная. В горле саднит. Я плакала во сне. Рядом со мной свернулась калачиком Грейс – одна щёчка плотно прижата к простынке, рот приоткрыт; она тихонько, еле слышно дышит. Каждый раз, когда меня мучают кошмары, Грейси залезает ко мне в постель. Наверно, она как‑то умудряется почувствовать, что мне плохо.

Я убираю с её лица свесившиеся на него волосы и вытаскиваю из‑под её мягких плечиков пропитанную моим потом простыню. Вот кого мне будет жаль покинуть, когда придётся уйти из этого дома. Нас сблизили общие тайны, мы накрепко связаны ими. Она единственная, кто знает об Оцепенении – состоянии, в которое я иногда впадаю, лежа в постели. Это ощущение чёрного студёного провала, когда заходится дыхание, и я беспомощно хватаю ртом воздух, как бывает у человека, провалившегося в ледяную полынью. В такие ночи – хотя и знаю, что это нехорошо и не допускается законом – я вспоминаю те странные и ужасные слова: «Я люблю тебя», – и пытаюсь почувствовать их вкус у себя на языке, и снова слышу их ритмичную мелодию в устах моей матери.

И конечно, я крепко храню её секрет. Я единственная, кто знает: Грейси не умственно отсталая, не дурочка какая‑нибудь. С ней вообще всё в полном порядке. Просто никто, кроме меня не слышал, как она разговаривает. Как‑то ночью она забралась в мою постель, а я проснулась очень рано, когда ночные тени на стенах нашей спальни начинают понемногу размываться и исчезать. Грейси лежала рядом со мной и тихонько хныкала в соседнюю подушку. Она засунула одеяло в рот, так что я с трудом расслышала, что она говорит, и твердила одно и то же слово: «Мамочка, мамочка, мамочка...» – словно хотела прогрызться к нему сквозь одеяло, словно это слово душило её во сне. Я обвила её руками, прижала к себе, и через некоторое время, показавшееся мне несколькими часами, она, утомившись, заснула; её тело расслабилось, следы слёз подсохли на опухшем личике...

Вот почему она не разговаривает. Все остальные слова слились для неё в это единственное, которое эхом отзывается в тёмных закоулках её памяти: «Мамочка».

Я знаю. Я помню.

Сажусь на постели и вижу, как стены спальни постепенно светлеют; слушаю крики чаек, делаю глоток воды из стакана, стоящего на тумбочке рядом с кроватью. Сегодня второе июня. Еще девяносто четыре дня.

Ради Грейс я бы хотела, чтобы нашли способ начинать лечение в более раннем возрасте. Утешаю себя мыслью, что когда‑нибудь настанет и день её Процедуры. В этот день она тоже будет спасена, и прошлое с его страданиями уйдёт из её памяти.

В один прекрасный день нас всех ожидает спасение.

 

*

 

К тому времени как я встаю и тащусь на завтрак с чувством, будто у меня в глазах кто‑то песок перемалывает, уже известна официальная версия вчерашних событий в лабораториях. Кэрол готовит завтрак, наш маленький телевизор тихо мурлычет, и приглушённые голоса дикторов опять нагоняют на меня сонливость: «Вчера вследствие несогласованных действий грузоперевозчиков транспорт со скотом, предназначенным на убой, попал в лаборатории вместо положенного груза медикаментов. Результатом стал беспрецедентный в своей комичности беспорядок, который вы наблюдаете на экранах». Основная нить сюжета: медсёстры визжат и шлёпают мычащих коров планшетками по бокам.

Полное враньё, и это видно невооружённым глазом, но до тех пор пока никто не произносит слова «Изгои» – все рады и счастливы. Ведь Изгои – они как бы не существуют. Не допускается даже мысль об их существовании; утверждается, что все, кто когда‑либо населял Дебри, уничтожены пятьдесят лет назад в ходе блицкрига.

Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединённых Штатов на замок. Теперь за границами днём и ночью наблюдают специальные воинские подразделения. Никто не войдёт и никто не выйдет. К тому же ещё каждая признанная коммуна, как, например, Портленд, тоже должна быть окружена границей – таков закон. Всякие передвижения между признанными коммунами производятся по специальному письменному разрешению, выдаваемому муниципалитетом, и о нём надо просить заранее – за полгода до поездки. Всё это – ради нашего же блага. Безопасность, Здоровье, Содружество – вот девиз нашей страны.

Во многих отношениях такая политика увенчалась успехом: с тех пор, как закрыли границы, у нас не было войн, преступления тоже редчайшее явление – ну разве что изредка произойдёт акт вандализма или кто‑нибудь уведёт что‑то из магазина. В Соединённых Штатах больше нет места ненависти – по крайней мере, среди Исцелённых. Ну, бывает, что у кого‑нибудь съедет крыша, но ведь любое медицинское вмешательство в организм влечёт за собой определённый риск.

И тем не менее, пока правительство не в силах очистить страну от Изгоев. Это единственное пятно на репутации административных органов и всей системы в целом. Мы просто избегаем говорить о них, вот и всё. Прикидываемся, будто Дебрей и людей, обитающих в них, попросту не существует. Ты даже и слов‑то таких не услышишь, разве что когда становится известно об исчезновении кого‑нибудь, подозреваемого в симпатизёрстве, или когда какая‑нибудь парочка подхватывает Заразу и улетучивается в неизвестном направлении, успев сбежать до того, как их отправят на принудительное исцеление.

О, а вот и хорошая новость: все произведённые вчера Аттестации аннулируются. Мы получим предписание с датой новой Аттестации. Так что у меня появится второй шанс. Уж на этот‑то раз я не подведу! Теперь я осознаю, какой идиоткой была вчера. Сижу вот сейчас за завтраком, и всё кругом такое ясное, чистое, привычное: кофе в надколотой чашке, попискивание микроволновки (это, кстати, один из немногих электроприборов, не считая лампочек, которым Кэрол позволяет нам пользоваться) – и вчерашние события представляются лишь необычным сном. Просто чудо, что банда выживших из ума Изгоев вдруг решила устроить свою скотскую провокацию как раз тогда, когда я успешно проваливала один из самых важных экзаменов в своей жизни. Не представляю, что на меня нашло. Вспоминаю, как оскалил свои зубы Очкарик, когда я выпалила: «Серый» – и ёжусь от ужаса. Идиотка, ну полная идиотка!

Внезапно обнаруживаю, что ко мне обращается Дженни.

– Что? – переспрашиваю я и моргаю, чтобы сфокусировать глаза. Как заворожённая, смотрю на её руки, аккуратно режущие тост на четыре совершенно одинаковые части.

– Я спросила, что с тобой такое? – Взад‑вперёд, взад‑вперёд. Нож дзинь‑дзинь о тарелку. – У тебя такой вид, будто вот‑вот блеванёшь.

– Дженни, – одёргивает её Кэрол – она моет посуду в раковине. – Не за столом! Твой дядя завтракает.

– Со мной всё нормально. – Отщипываю кусочек тоста, провожу им по брикету масла, расплывающемуся на блюдечке в середине стола, и принуждаю себя проглотить всё это. Последнее, что мне сейчас нужно – это поток заботливых вопросов в добром старом стиле «мы дружная семья». – Просто спать хочется.

Кэрол отвлекается от мойки посуды и бросает на меня взгляд. Её лицо всегда напоминало мне лицо куклы: даже когда она разговаривает, даже когда она раздражена или озадачена, у неё ни одна чёрточка не дрогнет. Интересно, как это у неё получается?

– А ночью ты чем занималась?

– Спала, – отвечаю, – только у меня был кошмар, вот и всё.

На другом конце стола дядя Уильям отрывается от газеты:

– О Боже. Знаешь что? Ты мне напомнила. Прошлой ночью у меня тоже был кошмар.

Кэрол приподнимает брови, и даже у Дженни это заявление, похоже, вызывает интерес. У Исцелённых сны бывают крайне редко. Кэрол как‑то рассказывала, что в тех редких случаях, когда ей что‑то снится, её сны полны тарелок – огромное множество тарелок, сложенных стопкой, башнями возвышаются до небес, и иногда она по ним взбирается, тарелка за тарелкой, к самым облакам, пытаясь достичь верха башни. Но ей это никогда не удаётся: стопки словно уходят в бесконечность. А моя сестра Рейчел, насколько мне известно, вообще больше не видит снов.

Уильям улыбается.

– Я замазывал щель в окне ванной. Кэрол, помнишь, я говорил, что оттуда дует? Ну вот, я выдавливаю в щель замазку, но как только всё готово, замазка крошится, улетает, как снег, и опять в окно дует, и опять мне всё надо делать по новой. И так без конца, часами. Во всяком случае, такое ощущение, что часами.

– Как странно, – улыбаясь, роняет тётушка и ставит на стол с тарелку с полужидкой глазуньей – дяде так нравится. Ой, ужас... Желтки, смазанные маслом, трясутся, как в припадке. У меня снова скручивает живот.

– Неудивительно, что я тоже хочу спать. Всю ночь домашним хозяйством занимался, – говорит дядя.

Все смеются, кроме меня. Давлюсь вторым кусочком тоста, размышляя о том, будут ли мне сниться сны, когда меня вылечат.

Надеюсь, что нет.

 

*

 

Этот год – первый с шестого класса, когда у нас с Ханной нет общих уроков. Мы друг друга не видим до самого конца учебного дня. После уроков встречаемся в раздевалке и отправляемся на пробежку, хотя сезон соревнований по кроссу закончился пару недель назад. (Когда наша команда вышла на региональный чемпионат, я тогда третий раз в жизни покинула Портленд; и хотя мы всего‑навсего отъехали миль сорок по серой, невзрачной муниципальной дороге, я едва могла вздохнуть – бабочки из живота переселились в горло – чуть не задохнулась.) Мы с Ханной пользуемся любой возможностью побегать вместе, даже на каникулах.

Я начала бегать, когда мне исполнилось шесть лет – после того, как мама совершила самоубийство. Первым днём, когда я пробежала целую милю, был день её похорон. Мне приказали оставаться с кузинами наверху, пока тётушка подготавливает дом к памятной службе и поминкам. Марсия с Рейчел должны были одеть и причесать меня, но они вдруг ни с того ни с сего начали пререкаться друг с другом и перестали обращать на меня внимание. А я спустилась по лестнице – попросить тётушку о помощи, потому что платье застёгивалось на спине. Внизу находилась тётушкина соседка, миссис Эйснер, и подходя к кухне, я услышала её голос: «Ужасно, ужасно! Ну, да ей всё равно ничего бы не помогло. Так что даже лучше, что всё так обернулось. Для Лины тоже лучше. Кому, скажите на милость, нужна такая мать?»

Эти слова, конечно, не предназначались для моих ушей. Миссис Эйснер ахнула, увидев меня в дверях кухни, и моментально закрыла рот, словно бутылку пробкой заткнула. Тётушка в ошеломлении стояла тут же. А для меня словно весь мир и всё будущее схлопнулось в одну точку, и только тогда я осознала, что окружающая меня обстановка – кухня, безупречно чистый линолеум на полу, сияющие лампы и дрожащая зелёная масса желе на кухонном столе – это теперь моя жизнь. У меня больше нет мамы.

И вдруг я почувствовала, что не могу там оставаться ни секундой дольше. Не могу выносить вида тётушкиной кухни, которая теперь будет моей кухней. Не могу видеть это дурацкое зелёное желе. Мама ненавидела желе. Внутри у меня что‑то свербело, щекотало, кололо, словно тысячи комаров плавали в моей крови и жалили, заставляя кричать, содрогаться, корчиться...

Я побежала.

 

*

 

Когда я заскакиваю в раздевалку, Ханна завязывает шнурки, поставив ногу на скамейку. Скажу вам по громадному секрету – мне ещё и потому нравится бегать с Ханной, что это единственная‑разъединственная вещь, которая мне удаётся лучше, чем ей. Но, само собой, я ни за какие коврижки не признаюсь в этом.

Не успеваю я скинуть с плеча сумку, как подружка кидается ко мне и хватает за руку.

– Нет, как тебе это нравится? – восклицает она, давясь смехом, а её глаза – калейдоскоп красок: голубой, зелёной, золотой – сверкают, как всегда, когда она возбуждена. – Ведь козе ясно – это дело рук Изгоев! Ну, хм, по правде, все так и говорят.

Мы одни в раздевалке – все спортивные команды распущены до следующего сезона – но я инстинктивно оглядываюсь:

– Не ори так! С ума сошла?

Она немного стушёвывается, теребит волосы, перебрасывает их через плечо.

– Расслабься. Всё в порядке, я даже кабинки в туалете проверила. Мы одни, можешь не беспокоиться.

Я открываю шкафчик, которым пользовалась все десять лет в школе св. Анны. Его дно устлано обёртками от жевательной резинки, какими‑то бумажками, словом, всяким мусором, а на всём этом аккуратно сложены стопкой мои принадлежности для бега: шорты, майка, пара кроссовок, форменный свитер команды по кроссу, десяток полупустых флаконов дезодоранта, кондиционер и духи. Через неполные две недели я распрощаюсь со школой и больше никогда не загляну в этот шкафчик. На секундочку мне становиться чуть‑чуть грустно. Думайте, что хотите, но мне всегда нравились смешанные запахи спортзала: моющего средства, дезодоранта, футбольных мячей и даже неизбежный, всепроникающий запах пота. Вот так оно всё в жизни и происходит: ты ждёшь‑ждёшь, кажется – а, глупости, ещё целая вечность впереди. А потом – раз! – оно уже здесь и уже прошло, и тебе хочется отмотать всё обратно к тому моменту, когда ещё ничего не случилось...

– И кто это «все»? В новостях сказали, что это всего лишь ошибка, груз не туда направили или как‑то так. – Я чувствую необходимость повторить официальную версию, хотя не хуже Ханны знаю, что это чушь собачья.

Она садится на скамейку верхом и наблюдает за мной. Как всегда, ей наплевать на тот факт, что я терпеть не могу, когда кто‑нибудь смотрит на меня во время переодевания.

– Не прикидывайся дурочкой, – говорит она. – Если уж так сказали в новостях, то, значит, сто процентов – враньё. К тому же – каким идиотом надо быть, чтобы перепутать коров с медикаментами? Или они так сильно похожи друг на друга?

Я пожимаю плечами. Конечно, она права.

Ханна по‑прежнему не сводит с меня глаз, и я чуть‑чуть отворачиваюсь. Я стесняюсь своего тела, совсем не то, что Ханна или другие девочки в нашей школе. У меня всегда было такое чувство, будто как раз в самых важных местах у меня недоработки. Словно меня рисовал художник‑любитель: издалека и если не присматриваться – то ещё ничего, а как начнёшь разглядывать повнимательней – так ошибки и промашки сами собой лезут в глаза.

Ханна выпрямляет одну ногу и начинает растягиваться, не позволяя, однако, разговору затихнуть. У неё какое‑то особое пристрастие к Дебрям; ни у кого другого из моих знакомых такого нет.

– Если вникнуть, то это просто обалдеть можно. Подумай только, как надо всё спланировать и так далее. Да ведь нужно, по крайней мере, четыре или пять человек, чтобы всё осуществить!

Я сразу же вспоминаю парня, стоящего на галерее, его яркие, цвета осенних листьев волосы, его манеру, хохоча, запрокидывать голову – кажется, мне даже видно было его нёбо. Я никому не рассказала о нём, даже Ханне. А наверно, надо бы...

А Ханну несёт дальше:

– Кто‑то ведь должен был ввести коды доступа. Может, какой‑нибудь симпатизёр...

Входная дверь раздевалки хлопает, мы с Ханной подскакиваем и смотрим друг на друга большими глазами. По линолеуму шаркают чьи‑то шаги. Поколебавшись пару секунд, Ханна переходит на безопасную тему – о цвете мантий для торжественной церемонии выпуска. В этом году они будут оранжевыми. Как раз в этот момент, крутя на пальце свисток, между рядами шкафчиков проходит миссис Джонсон, наша преподавательница физкультуры.

– И то хорошо, что не коричневые, как в Филстон Преп, – подхватываю я, хотя и слушала Ханну вполуха. Сердце у меня бэхает, словно молот, я всё ещё думаю о том парне и одновременно соображаю – не услыхала ли миссис Джонсон слова «симпатизёр». Но она ничего не говорит, только кивает нам, проходя мимо, так что, скорее всего, навряд ли.

Кажется, я здорово насобачилась – говорю одно, а думаю совсем другое, прикидываюсь, что слушаю, когда на самом деле витаю в другом месте, притворяюсь спокойной и довольной, когда меня так и распирает от бешенства. Это одна из тех способностей, которая совершенствуются с годами. Как показывает жизненный опыт, тебя всегда слушают. Когда я в первый раз говорила по мобильному телефону, которым пользуются тётушка с дядюшкой, то всё удивлялась, с чего бы это в мой разговор с Ханной всё время лезут какие‑то помехи, причём через равные промежутки времени, пока тётушка не объяснила, что так работают правительственные прослушивающие устройства. Они произвольно подключаются к разным телефонным беседам, записывают их, мониторят разговоры по ключевым словам типа «любовь», «Изгои» или «симпатизёры». Прослушивание ни на кого специально не направлено, всегда делается случайно, чтобы никому не было обидно. Да только так ещё хуже. У меня, например, всегда такое чувство, будто чей‑то гигантский вращающийся глаз, словно прожектор, в любую секунду может пройтись по мне и высветить мои крамольные мысли, как вечно вращающийся луч маяка выхватывает из тьмы зазевавшуюся летучую мышь.

Иногда я чувствую, что существуют две меня, одна поверх другой: я, которая на поверхности, которая кивает, когда от неё этого ждут, и говорит то, чего от неё ждут; и другая я, более глубокая, та, что видит сны, сомневается и говорит «серый». По большей части они обе прекрасно уживаются и не мешают друг другу, так что я и не замечаю трещины между ними. Но иногда я ощущаю, будто во мне два совершенно разных человека и они в любую секунду могут разорвать меня пополам. Как‑то я рассказала об этом Рейчел. Она лишь улыбнулась и сказала, что после Процедуры всё пройдёт. После Процедуры, по её словам, всё будет тишь да гладь и жизнь пойдёт легко и приятно, день да ночь – сутки прочь.

– Готова, – говорю я, закрывая шкафчик. Мы ещё слышим, как миссис Джонсон, насвистывая, расхаживает по туалету. Вот доносится звук слива, потом шумит вода в умывальнике.

– Моя очередь выбирать маршрут, – сверкнув глазами, заявляет Ханна, и не успеваю я открыть рот, чтобы возмутиться и запротестовать, как она наклоняется и шлёпает меня по плечу: – Засалила! Тебе водить! – после чего соскакивает со скамейки и, хохоча, вылетает в дверь, так что мне ничего не остаётся, как припустить вдогонку.

С утра прошёл дождь, стало прохладнее. От луж на улицах поднимается пар, окутывая Портленд лёгкой, сияющей дымкой. Небо над нашими головами ясно‑синее, серебряный залив тих и спокоен, удерживаемый на месте гигантским кушаком берега.

Я не спрашиваю Ханну, куда она направляется, но не удивляюсь, когда она ведёт нас к Старому Порту, к пешеходной дорожке, бегущей вдоль Коммершиал‑стрит и выводящей к лабораториям. Мы стараемся придерживаться улиц поуже, где движение поменьше, но, кажется, толку чуть. Сейчас три тридцать, конец учебного дня, улицы полны учеников и студентов, возвращающихся домой. Мимо проползает несколько автобусов и даже пара машин. Повстречать автомобиль – хорошая примета; когда они проезжают, люди вытягивают руки и проводят ладонями по сверкающим крыльям, по чисто вымытым окнам, отчего они вскоре напрочь захватаны пальцами.

Мы с Ханной бежим бок о бок и передаём друг другу свежие сплетни. Но о вчерашних неудачных Аттестациях, как и об Изгоях – ни слова. Слишком много народу кругом. Вместо этого она рассказывает мне о своём экзамене по этике, а я ей – о том, как подрались Кора Дервиш и Минна Уилкинсон. А ещё мы болтаем об Иве Маркс – её не было в школе с прошлой среды. Ходят слухи, что регуляторы застукали Иву в Диринг Оукс Парке после наступления комендантского часа – с парнем.

Такие слухи об Иве ходят уже много лет. Просто она из тех, кто вечно даёт почву сплетням и пересудам. У неё белокурые волосы, но она постоянно делает в них маркерами полоски самых разных цветов; а когда мы четыре года назад ходили всем классом в музей, то, проходя мимо группы ребят из Спенсер Преп, она сказала, да так громко, что это точно слышал кто‑то из сопровождающих нас взрослых: «Вон того я бы с удовольствием поцеловала прямо в губы». Поговаривают, что её таки однажды поймали с одним парнем из десятого класса, но она отделалась лишь внушением, потому что не выказывала никаких признаков deliria. Людям свойственно ошибаться, это результат химического и гормонального дисбаланса, который в некоторых случаях ведёт к противоестественным вещам: например, когда парни чувствуют влечение к парням, а девушки – к девушкам. Такие импульсы тоже выправляются в ходе лечебной Процедуры.

Но в этот раз, похоже, дело серьёзное, и Ханна бросает свою бомбу как раз в тот момент, когда мы поворачиваем к центру: мистер и миссис Маркс решили перенести дату Ивиной Процедуры на шесть месяцев вперёд. Она даже не сможет прийти на выпускной.

– На шесть месяцев? – переспрашиваю я. Мы очень резво бежим уже двадцать минут, так что я не уверена, отчего у меня так сильно бьётся сердце – от бега или от забойной новости. Дышу почему‑то тяжелее, чем должна бы; такое впечатление, что кто‑то уселся мне на грудь и давит. – Разве это не опасно?

Ханна кивает направо, показывая, что сейчас мы срежем дорогу через переулок.

– Такое бывало и раньше, – говорит она.

– Да, но всё время неудачно! Как насчёт побочных явлений? А проблемы с головой? А слепота?

Есть много причин, почему учёные не разрешают производить Процедуру над теми, кому ещё нет восемнадцати, но самая большая – это та, что, по‑видимому, лечение воздействует слабее на тех, кто младше, а в худших случаях оно может привести к самым разным психическим сдвигам. Словом, можно съехать с катушек. Учёные считают, что мозг и нервная система до положенного возраста ещё слишком податливы, ещё не сформированы. Собственно, чем ты старше, когда проходишь Исцеление, тем лучше, но большинство стараются назначить Процедуру как можно ближе к своему восемнадцатому дню рождения.

– Наверно, они считают, что игра стоит свеч, – отвечает Ханна. – Это же лучше, чем альтернатива, ну, сама знаешь, amor deliria nervosa. Самая смертоносная из всех смертоносных сущностей. – Это ключевая фраза, звучащая во всех брошюрах об умственном здоровье, и голос моей подруги становится бесцветным, когда она её цитирует, а у меня, когда слышу эту фразу, в животе всё обрывается. Из‑за суматошных перипетий вчерашнего дня я совсем позабыла слова Ханны, которые она сказала мне перед Аттестацией. Но сейчас они всплывают в моей памяти, как и её тогдашний необычный вид, глаза, подёрнутые странным непроницаемым туманом.

– Ой, что это мы, – говорю и чувствую, как напрягаются лёгкие и в левом бедре появляется намёк на спазм. Единственный метод избавиться от этих неприятностей – это бежать ещё быстрее. – Совсем как улитки! Поднажмём!

– Давай! – На лице Ханны вспыхивает улыбка, и мы обе припускаем во все лопатки. Боль в лёгких нарастает и расцветает пышным цветом, так что скоро уже кажется, что болит всё и везде, разрывая все клетки и мускулы моего тела. Спазм в ноге заставляет меня вздрагивать при каждом шаге. Так всегда происходит на второй и третьей милях, словно стресс и напряжение, раздражение и страх превращаются в физическую боль и колют тебя тысячей иголок, и ты не можешь дышать, пытаешься принудить себя следовать дальше и думать о чём‑нибудь другом вместо стучащего в голове «я не могу, не могу, не могу».

И тут, сразу и вдруг, всё кончается. Боль испаряется, спазм исчезает, кулак, стискивавший лёгкие, разжимается, и я дышу легко и свободно; внутри всё кипит и поёт от счастья; всем своим существом ощущаю землю под ногами, простую радость стремительного движения, скорость и силу ног, несущих меня сквозь время и пространство, полную свободу и лёгкость бытия. Бросаю взгляд на Ханну – судя по её лицу, она чувствует то же самое. Она тоже пробилась сквозь стенку. Подруга краем глаза замечает, что я смотрю на неё, и оборачивается; её волосы, забранные в конский хвост, описывают сверкающую дугу. Ханна поднимает кверху отогнутые большие пальцы. Хорошо!

Вот странно‑то. Когда мы бегаем, я ощущаю, что становлюсь ближе к Ханне, чем в любое другое время. Даже когда мы не разговариваем, между нами словно невидимая нить; наши руки и ноги двигаются в едином ритме, будто следуя ударам невидимого барабана. Всё чаще и чаще мне приходит в голову, что это ведь тоже изменится после наших Процедур. Она, девушка с Вест‑Энда, зажиточного района, начнёт тогда искать друзей среди своих соседей, людей побогаче и пообразованней меня. А я обоснуюсь в какой‑нибудь жалкой квартирке в Камберленде и не буду скучать по любимой подруге, не буду вспоминать, какое это было счастье – бежать рядом с ней. Меня предупредили, кстати, что после Процедуры мне, возможно, больше и не захочется бегать. Это ещё один побочный эффект Исцеления: у людей зачастую меняются привычки, они теряют интерес к занятиям, которые раньше доставляли им массу удовольствия.

«Исцелённые не способны на страстные увлечения, поэтому не помнят прошлых страданий и не подвержены будущим» («После Процедуры», Книга Тссс, стр. 132.).

Мир проносится мимо – разворачивается нескончаемая цветная лента улиц, звуков и людских потоков. Мы бежим мимо св. Винсента, самой большой в Портленде школы для мальчиков. Полдесятка учеников играют во дворе в баскетбол – лениво водят мяч, перебрасываются им, покрикивают друг на дружку. Их слова, непонятные выкрики, смешки и гогот сливаются в наших ушах в неясный шум, обычный мальчишечий шум, какой бывает, когда несколько пацанов сбиваются в группу. Он всегда и везде одинаков – и на улице, и в школьном дворе, и на пляже, как будто у них свой особый язык. И, наверно, в тысячный раз за свою жизнь я думаю: как же хорошо, что, согласно политике половой сегрегации, бульшую часть времени мы надёжно отделены от них.

Мы бежим, и мне кажется, я ощущаю крохотную паузу, длиной всего в долю секунды, когда глаза всех этих мальчишек устремляются в нашем направлении. Я слишком смущена, чтобы проверить свою догадку. Во всём теле вспыхивает пожар, будто кто‑то суёт меня головой в духовку. Но в следующую секунду чувствую, что их взгляды проскальзывают мимо меня и фиксируются на Ханне, чьи белокурые волосы сверкают рядом, как новенькая монета на солнце.

В ноги снова змеёй вползает боль, они становятся свинцово‑тяжёлыми, но я заставляю себя продолжать бег. Мы заворачиваем за угол Коммершиал – и школа св. Винсента остаётся позади. Чувствую – Ханне нелегко поддерживать темп бега и не отставать от меня. Поворачиваю голову и едва‑едва ухитряюсь выдохнуть:

– Давай вперёд, я за тобой!

Но когда Ханна, энергично работая руками, набирает скорость и едва не обходит меня, я наклоняю голову и выстреливаю вперёд, запуская ноги на полную скорость; пытаюсь дышать глубже – получается с трудом, такое впечатление, что лёгкие сжались до размеров горошины. Стараюсь не обращать внимания на крики о пощаде, которые издают мои мышцы. В глазах темнеет, так что всё, что вижу – это проволочная сетка ограды, внезапно возникшая посреди дороги. Вытягиваю руки и ударяю им по ограде с такой силой, что она дрожит и вибрирует. Поворачиваюсь кругом и кричу: «Я выиграла!» Ханна, хватая ртом воздух, врезается в ограду всего лишь на секунду позже меня. Мы обе хохочем, икаем, ходим кругами – словом, пытаемся отдышаться.

Когда Ханна в конце концов в состоянии говорить, она выпрямляется и смеётся:

– Да я просто поддалась тебе! – Это у нас такая давняя шутка.

Носком кроссовки я пускаю в её сторону фонтанчик гравия. Она с визгом отскакивает.

– Ага, помечтай‑помечтай, может легче станет! – хохочу я.

Мой конский хвост совсем растрепался, так что я стаскиваю резинку, встряхиваю волосами и наклоняю голову, чтобы ветерок овеял разгорячённый затылок. Пот заливает глаза и нещадно жжёт.

– Здорово выглядишь! – Ханна в шутку легонько толкает меня, я отскакиваю в сторону и пытаюсь боднуть её головой. Она уклоняется.

От того места, где мы стоим, по ту сторону сетчатой ограды начинается узкая служебная дорога, а в самой ограде сделаны низкие металлические ворота. Ханна перелезает через них и машет мне – давай за мной. Я вообще‑то не обратила особого внимания на то, где мы находимся. Оказывается, служебная дорога пересекает стоянку, потом углубляется в скопление индустриальных мусорных контейнеров и подходит к складским помещениям. За ними вытянулись в ряд знакомые белые коробки лабораторий, похожие на гигантские зубы. Наверно, здесь один из боковых входов на территорию комплекса. Только сейчас замечаю, что поверх сетки навита колючая проволока, а на самой сетке через каждые двадцать футов красуются таблички с окриками: «ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН. ТОЛЬКО ДЛЯ ПЕРСОНАЛА».

– Наверно, нам не следовало бы... – завожу я, но Ханна обрывает:

– Пошли! Что ты прямо такая правильная всё время!

Я быстро окидываю взглядом стоянку за воротами и дорогу позади нас – пусто. Маленькая будка охранника сразу за воротами тоже пуста. Нагибаюсь, вглядываюсь в окно: на маленьком столе – недоеденный сэндвич на обрывке вощёной бумаги, несколько книг, кое‑как сложенных стопкой, допотопное радио, нарушающее тишину разрядами помех вперемешку с обрывками песен. Не вижу никаких камер слежения, хотя их должно быть хотя бы несколько штук: все правительственные учреждения находятся под неусыпным наблюдением.

Немного поколебавшись, перескакиваю через ворота, к Ханне. Её глаза воодушевлённо сверкают. Ага, всё ясно! Таков и был её план с самого начала, именно сюда она и направлялась!

– Должно быть, это здесь Изгои проникли на территорию, – быстро и тихо произносит она – так, словно мы всё это время только и говорили, что о вчерашней драме в лабораториях. – Как думаешь?

– Да похоже, что это было не так уж трудно. – Стараюсь, чтобы мой голос звучал невозмутимо, хотя от всего этого: пустой служебной дороги, тонущей в солнечном свете огромной стоянки, голубых мусорных контейнеров, электрических проводов, зигзагами исчертивших небо, блестящих скатов лабораторных крыш – я чувствую себя не в своей тарелке. Кругом тишина – застывшая, ледяная; такая, какая бывает в снах или перед очень сильной грозой. Не хочется говорить это Ханне, но я бы лучше с удовольствием отправилась в Старый Порт, к знакомым улицам и магазинам...

Хотя кругом никого нет, у меня такое чувство, будто за нами наблюдают. Тут кое‑что погрознее, чем обычная слежка в школе, или на улице, или дома, где приходится всегда быть настороже и не дай бог сделать или ляпнуть что‑нибудь не то – к этому‑то все в конце концов привыкают. А здесь как‑то нет так...

– Ага. – Ханна ковыряет носком кроссовки плотно вбитый грунт дороги, поднимая крохотные фонтанчики пыли, медленно оседающие обратно. – Ну и охрана! А ведь здесь самое важное медицинское учреждение во всём городе.

– Такая охрана хороша разве что в детском зверинце, – подхватываю я.

– Вот теперь считайте, что я очень сильно обиделся, – раздаётся голос за нашими спинами, и мы обе, Ханна и я, подпрыгиваем от неожиданности.

Оборачиваюсь и... Мир на мгновение замирает.

Позади нас стоит парень – руки сложены на груди, голова склонена набок. Кожа у него цвета карамели, а волосы – золотисто‑бронзовые, словно осенние листья.

Это он! Парень, которого я видела вчера, тот, что был на галерее. Изгой.

Вот только... он не Изгой. На нём синяя, с короткими рукавами, форменная рубашка охранника и джинсы, а к петлице прикреплён залитый в пластик правительственный бейдж.

– Вот пожалуйста, отлучаюсь на пару секунд набрать воды, – он кивает на бутылку, которую держит в руке, – а когда возвращаюсь – здесь уже самое что ни на есть незаконное вторжение.

Я так озадачена, что не могу ни пошевелиться, ни выдавить из себя хоть бы какой‑нибудь жалкий звук – вообще ничего не могу. Ханна, наверно, думает, что я испугалась до полного столбняка, поэтому тут же пускается в оправдания:

– Мы вовсе не вторгались... мы ничего такого... просто бегали тут и... э‑э... заблудились!

Парень перекатывается с носка на пятки, руки по‑прежнему скрещены на груди.

– Не заметили табличек на ограде, да? «Посторонним вход» и так далее?

Ханна отводит взгляд – нутром чую, она тоже нервничает. Моя подруга в сто раз более раскованна и самоуверенна, чем я, но дело в том, что ни одна из нас не привыкла стоять вот так вот запросто и в открытую разговаривать с парнем, да не с каким‑нибудь, а с охранником. И до Ханны, конечно, доходит, что у него имеются все законные основания для нашего ареста.

– Ну... наверно... как‑то проглядели... – мямлит она.

– Угу. – Он приподнимает брови. Ясное дело – он нам ничуточки не верит, но, по крайней мере, не выглядит слишком сердитым. – Конечно, куда там. Они же такие крохотные и их всего несколько десятков. Где ж заметить?

Он на секунду отворачивается, и у меня такое впечатление, что он едва сдерживается, чтобы не расхохотаться. Он не похож на охранников, которых я видела раньше – во всяком случае, не совсем типичный, из тех, что охраняют границу или шастают по всему Портленду – жирные, старые и противные. Вспоминаю, как я вчера приняла его за Изгоя. А ведь была уверена на сто процентов!

И тем не менее, я была неправа. Он поворачивает голову, и за его левым ухом я вижу несомненный знак Исцелённого: треугольный шрамик, остающийся после Процедуры – там хирурги вставляют такую специальную трёхконечную иглу, предназначенную для обездвиживания пациента, иначе Процедуры как следует не провести. Люди демонстрируют свои шрамики наравне с нагрудными знаками почёта. Вряд ли ты увидишь хотя бы одного Исцелённого с длинными патлами; а те женщины, которые не носят короткую причёску, всегда старательно зачёсывают волосы назад.

Мои страхи понемногу рассеиваются. Разговаривать с Исцелённым разрешается. В этом случае правила сегрегации не применяются.

Я не уверена, узнал ли он меня или нет. Если даже и так, то он ничем не выказывает этого. В конце концов я не выдерживаю и ляпаю напропалую:

– Ты?! Я видела тебя... – но в последнюю секунду останавливаюсь – не могу окончить фразу: «Я видела тебя вчера».

«И ты мне подмигнул».

Ханна вскидывается от неожиданности:

– Вы что – знакомы?!

Она выстреливает в меня глазами. Ханна знает, что я за всю свою жизнь и двумя словами с парнями не обменялась, если не считать «Ох, извините» где‑нибудь на улице да «Простите, я, кажется, наступила вам на ногу», когда я на кого‑нибудь налетаю. Нам разрешается иметь только самый минимальный контакт с Неисцелёнными парнями, разве что они наши ближайшие родственники. Но даже после того, как они подверглись Исцелению, нет никаких особых оснований или оправданий для близких контактов, если только они не врачи, или учителя, или ещё кто‑нибудь в этом роде.

Он смотрит на меня в упор. Его лицо профессионально невозмутимо, но, клянусь, что‑то у него в глазах посверкивает этакое... озорное и весёлое.

– Нет, – не моргнув глазом отвечает он. – Мы никогда прежде не встречались, не то я бы помнил. – И снова та же смешливая искорка. Он что – смеётся надо мной?

– Я Ханна, – представляется подруга, – а это Лина, – и толкает меня локтем в бок.

Должно быть видок у меня, как у рыбы: стою, разинув рот и выпучив глаза. Но я и вправду в таком состоянии, что ни слова вымолвить не могу. Он же врёт! Я совершенно уверена, что это его я видела вчера, чтоб мне помереть на этом месте!

– Алекс. Приятно познакомиться. – Наш новый знакомый не сводит с меня глаз, пока они с Ханной пожимают друг другу руки. Затем протягивает руку и мне. – Лина, – говорит он, словно пробуя моё имя на вкус. – Нет, никогда не слыхал.

Я медлю. Обмениваться рукопожатием с кем‑нибудь для меня так же неловко, как, играя в переодевания, напялить на себя платье на пять размеров больше. К тому же я никогда в жизни не касалась кожи чужого человека. Но он стоит, протянув мне руку, так что, секунду поколебавшись, я пожимаю её. В тот момент, когда наши пальцы соприкасаются, меня как будто бьёт током, и я быстро отдёргиваю ладонь.

– Это сокращённое от Магдалина, – говорю.

– Магдалина... – Алекс запрокидывает голову и смотрит на меня из‑под полуприкрытых век. – Красиво.

На мгновение меня отвлекает то, как он произносит моё имя. В его устах оно звучит нежно, музыкально, совсем не так трескуче и официально, как, скажем, у учителей в школе. Смотрю в его тёплые янтарные глаза, и в сознании мелькает далёкий смутный образ: мама льёт сироп на стопку блинчиков. Застыдившись, отвожу взгляд. И как будто это он виноват в том, что всколыхнул мои давние воспоминания, буквально срываюсь с цепи и принимаюсь настаивать:

– Я тебя знаю! Видела вчера в лаборатории. Ты стоял на галерее и наблюдал за... – Как всегда, моя храбрость в последнюю секунду куда‑то улетучивается, и я не говорю, как намеревалась «за мной», а, смешавшись, заканчиваю: –...за всем.

Ханна пожирает меня глазами, но я не обращаю на неё внимания. Должно быть, она в ярости, что ей не сообщили такую пикантную подробность.

Лицо Алекса остаётся бесстрастным, лишь улыбка на мгновение меркнет и возвращается вновь.

– Я думаю, ты обозналась. Охранникам строго‑настрого запрещается входить в лаборатории во время Аттестаций. Особенно тем, кто работает на полставки.

Ещё секунду стоим и меряем друг друга взглядами. Теперь‑то я точно знаю – врёт и не краснеет! Его лёгкая, ленивая усмешка выводит меня из себя – ух, так бы и врезала! Стискиваю кулаки и втягиваю в себя воздух, стараясь держать себя в руках. Я же не хулиганка какая‑нибудь. Даже не понимаю, с чего это я так взбесилась.

Но тут, снимая напряжение, вмешивается Ханна:

– Так это что – всё? Сторож на полставки и десяток дурацких табличек?

Алекс ещё на полсекунды задерживает взгляд на мне, потом поворачивается к Ханне, словно только сейчас заметил её:

– Ты о чём?

– Мне почему‑то казалось, что лаборатории должны иметь охрану посильнее, вот о чём. Похоже, что вломиться сюда – просто пара пустяков.

Алекс выгибает брови:

– А что, планируешь нападение?

Ханна застывает, у меня тоже кровь леденеет в жилах. Она зашла слишком далеко! Если этот Алекс донесёт на нас как на потенциальных симпатизёров, или возмутителей порядка, или ещё что в этом же роде – прощайте, надежды на хороший балл при Аттестации! Нас тогда будут поджаривать на огне постоянного наблюдения многие‑многие месяцы. И придётся мне тогда всю жизнь любоваться, как Эндрю Маркус ковыряется в носу. Уф, гадость.

Должно быть, Алекс ощутил наш страх – он поднимает вверх обе ладони:

– Успокойтесь. Я же стебусь. Вы не больно‑то смахиваете на террористов.

До меня доходит, как нелепо мы выглядим в наших беговых шортах, промокших от пота майках и ярко‑зелёных кроссовках. Вернее, я выгляжу нелепо. Ханна‑то – ну просто модель для показа спортивной одежды. Я чувствую, что краснею, из‑за чего опять впадаю в раздражение. Какое счастье, что регуляторы решили ввести сегрегацию, не то моя жизнь превратилась бы в постоянный кошмар. Представьте себе, каково это – чувствовать раздражение, смущение, неловкость и недовольство, причём всё одновременно.

– Да это всего лишь площадка для разгрузки, – говорит Алекс, показывая на ряд небольших металлических ангаров, служащих складами. – Вот ближе к самим лабораториям – там настоящая охрана. Сторожа круглые сутки, камеры, ограда под током, словом, удовольствия на любой вкус.

Ханна не смотрит на меня, но когда она заговаривает, я слышу в её голосе воодушевление:

– Значит, площадка для разгрузки? То есть, это сюда приходят всякие поставки?

Я начинаю молиться про себя: «Только не ляпни какую‑нибудь глупость! Только не ляпни какую‑нибудь глупость! Только не скажи что‑нибудь про Изгоев!»

– Абсолютно точно.

Ханна приплясывает на месте от возбуждения. Пытаюсь послать ей предупреждающий взгляд – без толку.

– Ага, значит, это сюда подъезжают грузовики? С медикаментами и кор... другими вещами?

– Совершенно верно.

Снова у меня подозрение, что в глазах Алекса мелькает какая‑то искорка, хотя всё остальное лицо каменно‑спокойно. Я ему не верю! Почему он врёт, что не был вчера в лабораториях? Может, потому, что это запрещено, как он утверждает? А может, потому, что он стоял и хохотал вместо того, чтобы прийти на помощь?

И кто его знает, может, он и в самом деле не узнаёт меня. Ведь мы смотрели друг другу в глаза всего каких‑нибудь несколько секунд, и моё лицо для него было всего лишь расплывчатым пятном – что‑то такое неопределённое, незапоминающееся, увидел – и позабыл. Не страшное, нет, просто невзрачное, каких тысячи на улицах Портленда.

А вот его невзрачным ну никак не назовёшь.

Для меня это полное сумасшествие – стоять вот так и запросто разговаривать с незнакомым парнем, пусть даже и Исцелённым. И хотя голова идёт кругом, зрение моё обостряется до предела, как бритва, и я различаю малейшие детали. Вижу завиток волос, обрамляющий треугольный шрамик; замечаю большие смуглые руки, белизну зубов и совершенную симметрию черт лица. Его потёртые джинсы стянуты ремнём низко на бёдрах, а шнурки на кроссовках какого‑то непонятного сине‑лилового цвета – будто он покрасил их школьными чернилами.

Интересно, сколько ему лет? На вид – столько же, сколько и мне, но, наверно, он всё же чуть старше – лет девятнадцати. Ни с того ни с сего у меня мелькает мысль – а у него есть пара? Само собой, есть, как же не быть?

Я исподтишка рассматриваю его, а он вдруг поворачивается и застаёт меня с поличным. Быстро опускаю глаза, испугавшись – конечно, совершенно по‑дурацки – что он, чего доброго, прочёл мои мысли.

– Я бы не прочь прогуляться, посмотреть, что тут к чему... – делает Ханна очень прозрачный намёк. Алекс на мгновение отвлекается от нас, поэтому я щипаю её, и она с виноватым видом съёживается. Слава богу, что она не начинает приставать к нему с расспросами насчёт вчерашних событий, тем самым обеспечив нам обеим место на нарах или серию дотошных допросов.

Алекс высоко подбрасывает свою бутылку и ловит её той же рукой.

– Да там особенно не на что смотреть, уж поверьте мне. Разве что вы обожаете любоваться промышленными отходами. Их тут навалом. – Он мотает головой в сторону мусорных контейнеров. Ханна морщит носик. – Хотя стоп! Здесь лучший в Портленде вид на залив. Так что, мы отхватили себе и этот кусок.

– Да ну?! – Ханна мгновенно забывает, что собиралась удариться в детективное расследование.

Алекс кивает, снова подбрасывает и ловит свою бутылку. Пока та описывает дугу в воздухе, солнце отсвечивает в воде, словно в драгоценном камне.

– Вот это я могу вам показать, – говорит он. – Пошли.

Я бы с величайшим удовольствием убралась отсюда подобру‑поздорову, но Ханна кивает: «Пошли!» – и я волей‑неволей тащусь за ней, втихомолку проклиная её любопытство и зацикленность на всём, что касается Изгоев. Вот не сойти мне с этого места, если я ещё когда‑нибудь позволю ей выбирать маршрут! Они с Алексом идут впереди, и до меня доносятся обрывки их разговора: слышу, как он рассказывает, что ходит на лекции в колледж, но не разбираю, что он там изучает; Ханна сообщает, что мы заканчиваем школу. Он говорит ей, что ему исполнилось девятнадцать, она – что через пару‑тройку месяцев нам обеим будет восемнадцать. К счастью, никто из них не заговаривает о вчерашней провальной Аттестации.

Служебная дорога соединяется с другой, поменьше – та бежит параллельно Фор‑стрит и круто поднимается к Восточному Променаду. Складские ангары расположены здесь длинными рядами, их металл накалился под высоким послеполуденным солнцем. Я умираю от жажды, но когда Алекс оборачивается и предлагает мне отхлебнуть из своей бутылки, я отказываюсь – слишком быстро, слишком громко. Просто мысль о том, чтобы коснуться губами того места, которого касались его губы, повергает меня в ужас.

Когда мы, слегка запыхавшись, всходим на вершину холма, залив разворачивается справа от нас, словно гигантская карта: мерцающий, яркий мир голубого и зелёного. Ханна тихо ахает. Здесь действительно великолепный обзор: ничто не мешает, ничто не загораживает. В синеве над головой плавают маленькие пухлые облачка, похожие на мягкие пуховые подушки, чайки описывают ленивые круги над волнами, птичьи стаи растворяются в высоких небесах...

Ханна делает несколько шагов вперёд.

– Какая красота! Сколько живу здесь, а всё никак не привыкну. – Она оборачивается ко мне. – Кажется, я больше всего люблю смотреть на океан вот в это время дня, когда солнце высоко, когда всё так ярко. Просто как на фотографии. Ты как думаешь, Лина?

Мне так спокойно и хорошо; радуюсь ветру, обвевающему вершину холма, охлаждающему моё разгорячённое тело, наслаждаюсь видом на залив и подмигивающим мне глазом солнца... Я почти забыла, что мы тут не одни, с нами Алекс. Он чуть отстал, стоит в нескольких шагах позади нас; с тех пор, как мы взобрались на вершину, он ещё ни слова не проронил.

Вот почему я подскакиваю, когда он наклоняется и шепчет мне прямо в ухо одно‑единственное слово:

– Серый...

– Что?! – С резко бьющимся сердцем оглядываюсь на него. Ханна стоит спиной к нам, смотрит на воду и рассуждает о том, как бы кстати сейчас пришёлся её фотоаппарат, и жалуется на то, что вот когда что‑нибудь позарез надо, то его вечно нет под рукой. Алекс стоит, низко наклонившись ко мне, так низко, что я различаю каждую ресничку на его глазах; они похожи на точные мазки, сделанный кистью мастера по полотну. В его глазах танцуют блики света, и они горят, будто объятые пламенем.

– Что ты сказал? – лепечу я.

Он наклоняется ещё ниже, и кажется, будто огонь изливается из его глаз и охватывает всё моё существо. Я ещё никогда не была так близко от парня, и чувствую, что сейчас либо грохнусь в обморок, либо сбегу. Но не двигаюсь с места.

– Я сказал, что предпочитаю смотреть на океан, когда он серый. Вернее, не совсем серый. Бледный, вроде как никакой... как будто ожидаешь чего‑то хорошего...

Он помнит! Он действительно был там! Почва уходит у меня из‑под ног – как в том самом сне. Всё, на что я способна – это смотреть ему в глаза, в которых играют блики света и тени.

– Ты соврал! – ухитряюсь я выдавить из себя какое‑то хриплое карканье. – Почему?

Он не отвечает. Слегка отстраняется и произносит:

– А ещё лучше он на закате. Около восьми тридцати небо как будто загорается, особенно хорошо это видно с берега Бэк Коув. Тебе бы понравилось. – Он замолкает. Странно – хотя его голос тих и обыден, я чувствую, будто он хочет сказать мне что‑то важное. – Сегодня вечером будет просто потрясающий закат.

Мои извилины выходят из столбняка и начинают шевелиться, анализировать детали, которые он как‑то по‑особенному подчёркивает.

– Ты приглашаешь меня... – начинаю было я, но тут ко мне подскакивает Ханна и хватает за руку.

– О боже, – смеётся она. – Да ведь уже пять, представляешь? Нам надо идти! И поскорее.

Она тянет меня за собой вниз, не дожидаясь ответа или протестов. И к тому времени, как я решаюсь оглянуться – а вдруг Алекс подаёт мне какие‑то знаки? – он уже скрылся из глаз.

 


Дата добавления: 2014-12-11 | Просмотры: 523 | Нарушение авторских прав



1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 |



При использовании материала ссылка на сайт medlec.org обязательна! (0.038 сек.)