АкушерствоАнатомияАнестезиологияВакцинопрофилактикаВалеологияВетеринарияГигиенаЗаболеванияИммунологияКардиологияНеврологияНефрологияОнкологияОториноларингологияОфтальмологияПаразитологияПедиатрияПервая помощьПсихиатрияПульмонологияРеанимацияРевматологияСтоматологияТерапияТоксикологияТравматологияУрологияФармакологияФармацевтикаФизиотерапияФтизиатрияХирургияЭндокринологияЭпидемиология
|
Глава 23. Пищи для тела, молока для костей,
Пищи для тела, молока для костей,
льда для ушибов и железного желудка!
– Народное пожелание
Даже после того, как за нами захлопнулись железные ворота и Склепы остались позади, чувство, что я со всех сторон окружена каменными стенами, не пропало. По‑прежнему, словно чья‑то безжалостная рука сдавливает мне грудь, и я борюсь за каждый глоток воздуха.
Дряхлый тюремный автобус, пыхтя мотором, уносит нас прочь от границы, в Диринг, а отсюда мы пешком идём в центр города, держась по разные стороны тротуара, он – чуть впереди. Через каждые пару шагов он поворачивает голову ко мне и что‑то неслышно произносит – уголком глаза я вижу, как открывается и закрывается его рот. Знаю – он беспокоится обо мне, опасается, что я сломаюсь, но я не в силах взглянуть ему в глаза и уж тем более говорить с ним. Я упрямо смотрю перед собой и заставляю свои ноги шагать дальше. Если не считать ужасной боли в груди и животе, то всего остального тела я вообще не ощущаю, оно как не моё. Не ощущаю ни почвы под ногами, ни ветра, шумящего в деревьях и овевающего лицо; меня не может даже согреть солнечное тепло. Светилу каким‑то чудом удалось прорваться сквозь завесу тяжёлых чёрных туч, и всё вокруг теперь купается в каком‑то странном, зеленоватом свете, словно под водой.
Когда умерла мама – вернее, я думала, что она умерла – и я отправилась на свою самую первую пробежку, то безнадёжно заплутала в конце Конгресс‑стрит, а ведь это была улица, которую я знала вдоль и поперёк, поскольку много раз бывала здесь и играла с соседскими ребятишками. Я завернула за угол и оказалась перед вывеской магазина «Всё для чистюль». Никак не могла сообразить, где нахожусь; где мой дом, куда идти – направо или налево. Всё выглядело совершенно незнакомым, нереальным, словно карикатура на себя самого, гротескное и ненастоящее. Мир искривлялся и корёжился, словно в кривых зеркалах комнаты смеха.
То же самое происходит со мной и сейчас. Потеряно, найдено и снова потеряно. Но теперь я знаю, что где‑то в этом мире, в зелёных зарослях по другую сторону заграждения, живёт и дышит моя мама, мыслит, движется, дышит, потеет... Думает ли она обо мне? При мысли об этом боль в груди становится острее, и я совсем не могу вздохнуть. Приходится остановиться и постоять, согнувшись и положив руку на солнечное сплетение.
Мы пока ещё далеко от центра, зато до Брукс‑стрит рукой подать. В этом районе дома не жмутся друг к другу, между ними широкие пространства – газоны, превратившиеся в безобразные пустыри и заброшенные сады, заваленные всяким мусором. Однако, на улицах ещё полно народу, к тому же я сразу различаю среди прохожих регулятора: уже сейчас, хотя ещё и полдень не пробил, на шее у него болтается рупор, а к поясу прицеплена дубинка. Должно быть, Алекс тоже заметил его. Он останавливается на несколько шагов впереди меня, осматривает улицу, как бы от нечего делать, а сам тихонько шепчет в мою сторону:
– Ты в состоянии двигаться?
Борюсь с болью. Она теперь охватила всё тело; голова раскалывается.
– Да, наверно... – хриплю я.
– Давай в проулок. Слева от тебя. Быстро.
С трудом выпрямляюсь и ковыляю в проулок между двумя большими зданиями. Немного дальше, в глубине, стоят рядком несколько мусорных контейнеров, над ними жужжат мухи. Запах тошнотворный, словно опять оказываешься в Склепах, но я не привередничаю – опускаюсь на бордюр между двумя контейнерами, благодарная за то, что можно спрятаться, присесть и отдохнуть. Голову чуть отпускает. Я откидываю её назад, на кирпичную стену. Всё кругом качается, словно на корабле, сорвавшемся со швартовых.
Через несколько мгновений ко мне присоединяется Алекс. Он опускается передо мной на корточки и отводит волосы с моего лица. За весь день он впервые может прикоснуться ко мне по‑настоящему.
– Мне так жаль, Лина, – говорит он, и я знаю – он действительно ощущает мою боль как свою. – Я думал, тебе необходимо узнать.
– Двенадцать лет, – роняю я. – Двенадцать лет я думала, что она мертва.
Некоторое время мы молчим. Алекс поглаживает мои плечи, руки, колени – всё, до чего может дотянуться, словно он отчаянно хочет чисто физического контакта со мной. Я же хочу лишь закрыть глаза и рассыпаться прахом; чувствую, как разлетаются мои мысли, словно пушинки одуванчика под порывом ветра. Но руки Алекса удерживают меня в реальности: в этом проулке, в Портленде, в мире, который вдруг сошёл с ума.
«Она где‑то там – вздыхает, ест и пьёт, ходит, плавает...» Теперь невозможно даже подумать о том, чтобы жить прежней, обычной жизнью: укладываться вечером в постель; или завязывать шнурки и отправляться на пробежку; или помогать Кэрол складывать тарелки; или даже лежать в пустом доме рядом с Алексом – когда я знаю, что она где‑то там, и так далека от меня, как самое дальнее созвездие в небе.
«Почему она не пришла за мной?» Мысль вспыхивает резко и ярко, как разряд молнии. Жгучая боль мгновенно возвращается. Я плотно зажмуриваю глаза, опускаю голову и молюсь, чтобы эта мука закончилась. Но я не знаю, кому молиться, да и все заученные слова вылетели у меня из головы. Помню только, как ещё крохой была в церкви, и самое яркое впечатление – это солнечные лучи, пронизывающие цветные стёкла в высоких окнах, яркие и слепящие поначалу, а затем постепенно блекнущие, умирающие; и вот вместо чудесных картин остались просто пыльные фрагменты мутных стёкол и свинцовых перемычек.
– Лина. Посмотри на меня.
Чтобы открыть глаза требуются титанические усилия. Фигура Алекса видна словно сквозь туман, хотя он всего лишь в одном футе от меня.
– Ты, должно быть, голодна, – мягко говорит он. – Давай постараемся добраться до дому? Ты можешь идти? – Он чуть отодвигается назад, чтобы я могла встать.
– Нет.
Слово вырывается немного резче, чем я собиралась его произнести, и Алекс испуганно вскидывается.
– Ты не можешь идти? – Между его бровями залегает морщинка.
– Нет. – Изо всех сил пытаюсь держать голос на нормальном уровне громкости. – Я имею в виду, что не могу вернуться домой. Вообще. Никогда.
Алекс вздыхает и трёт пальцами лоб.
– Мы могли бы отправиться на Брукс‑стрит, побыть там немного, пока ты не почувствуешь себя лучше...
– Ты не понимаешь! – обрываю я его. Внутри меня нарастает крик, а в глотке словно скребётся отвратительный чёрный паук. Единственное, о чём я сейчас думаю, это: «Они знали! Все, все знали – и Кэрол, и дядя Уильям, может, даже и Рейчел – знали, и всё равно позволяли мне думать, что она умерла. Позволяли мне думать, что она бросила меня, что я не стою того, чтобы быть со мной!» Внезапно во мне накаляется белое пламя гнева: если я пойду домой, если увижу кого‑нибудь из них, то не смогу сдержаться. Я или спалю дом дотла, или просто разнесу его на части, доску за доской.
– Я хочу убежать с тобой! – говорю я Алексу. – В Дебри. Мы говорили об этом.
Я думала, что сейчас Алекс обрадуется, но – ничего подобного. У него усталый, измученный вид. Он отводит взгляд, прищуривается...
– Слушай, Лина, это был очень долгий день. Ты утомилась, проголодалась. Ты не в состоянии мыслить здраво...
– Я в самом что ни на есть состоянии мыслить здраво! – Вскакиваю на ноги, чтобы не казаться совсем уж беспомощной. Я зла на Алекса, хотя и понимаю, что он тут не при чём. Просто я зла на всё и всех, ярость бушует во мне – слепая, стихийная сила. – Я не могу здесь оставаться, Алекс! Больше не могу. Не после всего этого! – Моё горло стискивает спазм, когда я вновь пытаюсь подавить рвущийся наружу вопль. – Они знали, Алекс! Они знали, а мне не говорили! Врали мне!
Он тоже выпрямляется в полный рост – медленно, словно это причиняет ему боль.
– Почему ты так уверена? Ты не можешь этого знать, – возражает он.
– Я знаю! – упрямо твержу я, уверенная, что это правда.
Я действительно знаю, нутром чую. Ведь помню, было так: я спала и внезапно пробудилась; на грани сна и бодрствования я увидела склонившееся надо мной мамино лицо – мертвенно‑бледное, и услышала её голос, тихо пропевший мне в ухо: «Я люблю тебя. Помни. Этого они никогда не смогут отобрать», – и еле заметная грустная улыбка тронула её губы. Она тоже знала. Должна была знать, что за нею идут и заберут её в то страшное место. А всего неделей позже я сидела в своём колючем чёрном платье у пустого гроба[30], с кучкой апельсиновых корок на коленях, которые я жевала, стараясь сдержать слёзы, а все те, кому я верила, в это время возводили вокруг меня прочные, гладкие стены лжи. «Она была больна». «Вот до чего доводит Болезнь». «Самоубийство». На самом деле в тот день похоронили меня.
– Я не могу идти домой и не пойду! Я уйду с тобой. Дебри станут нашим домом. Ведь другие делают так, правда? Другие же живут там. Моя мама... – Я хочу сказать: «Моя мама тоже там!», но голос не слушается и срывается.
Алекс внимательно смотрит на меня.
– Лина, если ты уйдёшь – действительно, по‑настоящему уйдёшь – у тебя всё будет иначе, чем сейчас у меня. Ты отдаёшь себе в этом отчёт? Ты не сможешь ходить туда и обратно. Ты больше никогда не сможешь вернуться сюда. Твой личный номер сотрут, твоё удостоверение личности будет признано недействительным. Все будут знать, что ты диссидентка. На тебя откроют охоту. И если кто‑нибудь найдёт тебя... если тебя схватят... – Алекс умолкает.
– Мне все равно! – огрызаюсь я, больше не в состоянии контролировать себя. – Ведь ты же сам это первым предложил, забыл? И что? Теперь, когда я готова уйти, ты отыгрываешь всё обратно?!
– Я только пытаюсь...
Я снова обрываю его. Меня всю трясёт, в душе вскипает злоба и яростное желание рвать, ломать, крушить всё, что попадётся на пути.
– Ты такой же, как и все! Такая же пустышка, как и остальные. Только мелешь языком – бла‑бла‑бла! А когда пора предпринять что‑то серьёзное, когда ты должен помочь мне...
– Я и пытаюсь тебе помочь! – отрезает Алекс. – Всё не так просто, надеюсь, ты понимаешь? Это тяжёлый и важный выбор, а ты сейчас во взвинченном состоянии и не соображаешь, что несёшь!
Он тоже злится. От его резкого тона меня пронзает боль, но я не могу остановиться. Крушить, рвать, ломать! Я хочу уничтожить всё: его, себя, нас, весь город, весь мир!
– Не разговаривай со мной, как с несмышлёной малолеткой! – ору я.
– Тогда не веди себя как несмышлёная малолетка! – парирует он. В ту же секунду, как эти слова слетают с его уст, он – я ясно вижу – раскаивается в них. Он слегка отворачивается в сторону, втягивает в себя воздух и, овладев собой, говорит нормальным голосом: – Послушай, Лина. Мне действительно страшно жаль. Я понимаю, как тебе... после того, что случилось сегодня... Нет, я даже не представляю, что ты сейчас чувствуешь.
Поздно. Я ничего не вижу из‑за слёз. Отворачиваюсь от него и принимаюсь ковырять кирпичную стену ногтем. Крошечная частичка кирпича откалывается и падает. Я провожаю её полёт взглядом и думаю о матери, об этих странных, наводящих ужас стенах, и слёзы прорываются бурным потоком.
– Если бы ты действительно беспокоился обо мне, ты забрал бы меня отсюда, – говорю я. – Если бы я не была тебе безразлична, то мы ушли бы прямо сейчас.
– Ты мне совсем не безразлична.
– Неправда! – Теперь я и сама знаю, что веду себя, как ребёнок, но ничего не могу поделать. – Ей я тоже была безразлична. Ей тоже было наплевать на меня!
– Это не так.
– Почему же она не пришла за мной? – Я по‑прежнему стою к нему спиной, с силой вжимаю в стенку ладонь, и у меня ощущение, будто эта прочная стена тоже в любую секунду может обвалиться. – Где она теперь? Почему она не ищет меня?
– Ты знаешь почему, – твёрдо отвечает он. – Ты знаешь, что произойдёт, если её снова схватят – если её схватят вместе с тобой. Смерть вам обеим.
Я знаю – он прав, прав, но мне от этого не лучше. Я упираюсь, не в силах справиться с собой:
– Вовсе не поэтому! Ей плевать на меня, тебе тоже плевать на меня! Всем на меня плевать!
Я утираю слёзы и текущий нос тыльной стороной руки.
– Лина... – Алекс кладёт руки на оба моих локтя и поворачивает меня к себе лицом. Когда я отказываюсь встретиться с ним взглядом, он поддевает мой подбородок вверх, заставляя меня смотреть ему в глаза. – Магдалина, – повторяет он, впервые за всё время нашего знакомства называя меня полным именем. – Твоя мама любит тебя. Ты понимаешь это? Она любит тебя. Она по‑прежнему любит тебя. Она заботится о твоей безопасности.
Меня обдаёт жаром. Первый раз в жизни я не пугаюсь этого слова. Внутри меня словно что‑то встрепенулось, распрямилось, как кошка, потягивающаяся на солнце; я отчаянно жду, чтобы он повторил это слово.
Его голос бесконечно мягок, в тёплых глазах пляшут светлые искорки, цвет их напоминает сейчас солнце, пробивающееся сквозь золотые листья тихим осенним вечером.
– Я тоже люблю тебя. – Его пальцы проводят по моим скулам, задерживаются на моих губах. – Ты должна это знать. Ты, конечно, знаешь это.
И в этот момент происходит кое‑что необыкновенное.
Стоя между двумя отвратительными мусорными контейнерами в каком‑то замызганном проулке, когда, кажется, весь мир вокруг рушится, и слыша, как Алекс произносит эти слова, я чувствую – страх, живущий во мне с того самого момента, как я научилась сидеть, стоять, дышать; страх, владеющий мною всё то время, когда мне твердили, будто само сердце моё от природы с изъяном, больное и испорченное и эту заразу необходимо из него вырвать; страх, не отпускавший меня всё то время, когда все кругом уверяли, будто от необратимого разрушения меня отделяет всего одно сердцебиение – весь этот страх в одно мгновение исчезает. То, что встрепенулось во мне – сердцевина моего сердца, суть моей сути – распрямляется, вырывается на волю, реет, словно флаг на ветру, делает меня сильнее, чем я когда‑либо была.
И я открываю рот и говорю:
– Я тоже люблю тебя.
*
Удивительно, но именно в этот момент в глухом проулке я внезапно понимаю значение моего полного имени и причину, по которой мама назвала меня Магдалиной. До меня доходит смысл старой библейской истории – об Иосифе и оставленной им Марии Магдалине. Теперь я понимаю, что он отказался от неё во имя важной цели. Вернее, он отпустил её, чтобы она могла спастись, хотя расставание с нею смертельно ранило его.
Он отпустил её во имя любви.
Наверно, когда я родилась, у моей мамы было предчувствие, что однажды ей придётся сделать то же, что сделал Иосиф. Думаю, что таковы все любящие: ты должен суметь от чего‑то отказаться. Иногда ты должен отказаться от тех, кого любишь.
Мы с Алексом разговариваем обо всём, чту мне придётся оставить здесь, когда мы уйдём в Дебри. Он хочет убедиться, что я полностью осознаю, на что решаюсь. Больше не стукнешь в дверь пекарни «Толстый и красивый» после закрытия и не купишь нераспроданные рогалики или булки с сыром – по доллару за штуку; не посидишь на причале, наблюдая за орущими и кружащимися над водой чайками; не совершишь долгую пробежку в район ферм, где трава, усыпанная росой, кажется сделанной из хрусталя; не услышишь постоянного грохота океана – этого большого сердца Портленда; не увидишь ни узеньких мощёных улочек старой гавани, ни больших сверкающих магазинов, полных нарядов, которые всё равно никогда не мог себе позволить.
Я буду жалеть только о Ханне и Грейс. Весь остальной Портленд может хоть под землю провалиться вместе со всеми своими сияющими помпезными башнями, глухими фасадами складов и послушными, пустоглазыми людьми, покорно склоняющими голову перед очередным враньём, как коровы, которых предназначили на убой.
– Если мы уйдём вместе, то останемся совсем одни – ты и я, – продолжает твердить Алекс, словно ему во что бы то ни стало надо убедиться, что я понимаю, увериться в том, что я уверена в правильности своего выбора. – Обратной дороги не будет. Никогда.
И я говорю:
– Это то, чего я хочу. Только ты и я. Навсегда.
Это правда. Я больше не испытываю страха. Теперь, когда я знаю, что всегда буду с Алексом – что мы вечно будем вместе – я уверена, что никогда и ничего больше не испугаюсь.
Мы решаем уйти из города через неделю, ровно за девять дней до назначенной Процедуры. Я нервничаю, не хочу откладывать уход так надолго; будь моя воля – сорвалась бы с места прямо сейчас и попыталась прорваться через границу среди бела дня. Но, как всегда, рассудительный Алекс приводит меня в чувство и объясняет, почему так важно подождать с уходом.
За последние четыре‑пять лет он пересекал границу всего несколько раз – по пальцам можно пересчитать. Ведь это чрезвычайно опасная штука – гулять туда‑сюда. И всё же в течение следующей недели ему придётся дважды пересечь заграждение до нашего окончательного ухода – риск неимоверный, самоубийственный, но он убеждает меня в том, что это необходимо. Как только он уйдёт со мной и его хватятся на работе и в университете, его имя тоже вычеркнут из списков граждан – хотя, чисто технически, он никогда и не был полноправным гражданином, поскольку это Сопротивление снабдило его фальшивыми документами.
А как только нас вычеркнут из списков, мы выпадем из системы. Пуф – и нет нас. Как будто никогда и не было. Во всяком случае, мы сильно рассчитываем на то, что нас не будут преследовать в Дебрях, за нами не пошлют рейдеров и никто не будет нас там искать. Если властям захочется устроить на нас охоту, им придётся всенародно признать, что нам удалось улизнуть из Портленда, что это вообще, в принципе, возможно. Что Изгои существуют.
Мы превратимся в призраков. От нас ничего не останется, кроме воспоминаний, да и те – если учесть, что Исцелённые не оглядываются назад, устремляя свой тупой, неподвижный взор в будущее, – растворятся в долгой веренице одинаковых, монотонных дней. Всякий наш след пропадёт, и мы исчезнем, как дым.
Поскольку Алекс тоже не сможет больше приходить в Портленд, нам придётся захватить с собой как можно больше еды, плюс зимнюю одежду и всё, без чего нельзя обойтись. Изгои в поселении – люди щедрые и делятся припасами, и всё же осень и зима в Дебрях – это суровое испытание; а после многих лет жизни в городе Алекса нельзя назвать умелым охотником‑собирателем.
Мы уговорились встретиться в доме на Брукс‑стрит в полночь, чтобы продолжить сборы. Я принесу туда первую партию вещей, которые заберу с собой в Дебри: мой фотоальбом, футлярчик с записками, которыми мы с Ханной обменивались в наш софомор‑год в школе, и, конечно, съестные припасы – всё, что смогу утащить из кладовки в дядином «Стоп‑н‑Сейв».
Когда мы с Алексом, наконец, расстаёмся и расходимся по домам, уже три часа пополудни. Облака уже не затягивают небо сплошным покровом, в разрывах между ними виднеется небо – бледно‑голубое, как застиранный шёлковый платок. В воздухе ещё держится тепло, но в порывах ветра уже чувствуется холодное и дымное дыхание осени. Скоро вся роскошная зелень природы запылает алым и оранжевым; потом отгорят и эти краски, перейдут в строгую и холодную зимнюю бесцветность. А меня здесь не будет, я затеряюсь где‑то там, среди голых, дрожащих деревьев, гнущихся под тяжестью снега. Но Алекс затеряется вместе со мной, и мы будем в безопасности. Будем ходить, взявшись за руки, и целоваться в открытую среди бела дня, и будем любить друг друга без оглядки столько, сколько захотим, и никто никогда не сможет нас разлучить.
Несмотря на всё, произошедшее сегодня, я чувствую себя спокойнее, чем когда‑либо, как будто те слова, что мы с Алексом сказали друг другу, окружили меня защитным полем.
Я не бегала уже больше месяца – слишком было жарко, и до недавнего времени Кэрол запрещала мне. Но едва переступив порог дома, я звоню Ханне и прошу встретиться со мной у стадиона – нашего обычного старта. Та хохочет:
– А я как раз собиралась позвонить тебе и предложить то же самое!
– У дураков мысли сходятся, – отзываюсь я. Её смех на секунду прерывается – в трубке слышно короткое покряхтывание. Это где‑то в недрах Портленда к нашему разговору подсоединился цензор. Тот самый вращающийся глаз, всевидящий, бдительный, насторожённый. На секунду меня охватывает злость, но тут же испаряется. Скоро я буду вне досягаемости этого глаза – полностью и навсегда.
Я надеялась упорхнуть из дома, не наткнувшись на тётку, но она заступает мне дорогу в тот момент, когда я уже почти у двери. Кэрол, как всегда, возится на кухне, замкнутая в своём бесконечном жизненном цикле: готовка – уборка – готовка – уборка...
– Где тебя носило весь день? – спрашивает она.
– Я была с Ханной, – на автомате отвечаю я.
– И снова уходишь?
– Только на пробежку.
Ещё совсем недавно, сегодня в середине дня, я думала, что если увижу её, то либо раздеру ей морду, либо вообще убью. Но сейчас её вид оставляет меня совершенно равнодушной, как будто передо мной размалёванный рекламный щит или какой‑то незнакомый прохожий, спешащий на автобус.
– Обед в семь тридцать! – объявляет она. – И чтоб была дома – на стол накрыть!
– Буду, – отзываюсь я. Мне вдруг приходит в голову, что вот это самое равнодушие, чувство отчуждённости, должно быть, присуще не только ей, но и всем Исцелённым. Словно между тобой и всеми остальными – толстое, массивное стекло. Которое ничем не пробьёшь. Через которое ничего не проникает внутрь и ничто не вырывается наружу. Говорят, что Исцеление производят, чтобы дать людям счастье, но мне‑то теперь понятно, что это чушь и всегда было чушью. Всё дело в страхе: страхе перед физической болью, страхе перед душевными муками – всюду страх, страх, страх. И в результате люди не живут, а слепо, по‑животному существуют: зажатые между стенами, постоянно стукаются в них лбом, бегают по отведённым им узеньким коридорам, запуганные, тупые и безмозглые.
Бедная Кэрол. Мне всего семнадцать лет, но я знаю то, о чём она не подозревает: если смысл твоей жизни в том, чтобы просто плыть по течению, то это не жизнь. Я знаю, что весь смысл – причём единственный– в том, чтобы найти то, что для тебя важнее всего, и не отпускать это от себя, и бороться за это, и никому не позволить у тебя это отобрать.
– О‑кей, – молвит Кэрол. В её позе чувствуется какая‑то неловкость – так с ней всегда, когда она хочет сказать что‑то важное и полное смысла, но, похоже, никак не вспомнит, как это делается. – Две недели до твоей Процедуры, – наконец выдаёт она.
– Шестнадцать дней, – поправляю я, но в голове у меня совсем другой счёт: семь дней. Семь дней – и я свободна и далека от всех этих людей, плывущих по поверхности, не видящих друг друга, скользящих мимо, мимо, мимо жизни – прямо в смерть.
– Это нормально – нервничать перед Процедурой, – говорит она.
Вот, оказывается, какую важную и трудную вещь она пытается сделать: сказать слова ободрения и поддержки. Вот то, что ей даётся с таким огромным трудом – вспомнить эти самые слова. Бедная тётя Кэрол! Дни, полные тарелок и консервных банок с квёлыми овощами, перетекают один в другой, и так бесконечно.
Внезапно я вижу, как она постарела. На лице залегли глубокие складки, в волосах седина. Только глаза, кажется, не имеют возраста: эти недвижные, словно покрытые плёнкой глаза, такие же, как у всех Исцелённых – как будто они постоянно вглядываются куда‑то вдаль, в пустоту. Наверно, она была красива в молодости – до своей Процедуры: такого же роста, что и моя мама, и так же стройна. В моей голове возникает образ: две девочки‑подростка над серебристой гладью океана, словно две тонкие чёрные скобки на белой бумаге – брызгают друг в дружку водой, хохочут... Вот чем нельзя поступаться.
– О, да я не нервничаю, – отвечаю я тётке. – Я жду – не дождусь.
Всего семь дней.
Дата добавления: 2014-12-11 | Просмотры: 604 | Нарушение авторских прав
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 |
|